Госпиталь - Елизаров Михаил Юрьевич 18 стр.


Школу она закончила с отличием только потому, что с ней никто не хотел связываться. Если Баранцевой ставили тройку, она шла к учителю исправлять оценку, и учитель, только чтобы не находиться рядом с Баранцевой, исправлял тройку на пятерку.

Одноклассница Антонины Васильевны, известная балерина Марианна Ведирко, сбежавшая из страны во время гастролей Большого театра, в интервью «Таймс» сказала, что советское детство ассоциируется у нее с прорвавшейся канализацией. Кстати, это заявление здорово сыграло на руку недоброжелателям Ведирко. В прессе появился оскорбительный фельетон «Чем пахнут советские попрыгуньи».

Словом, Антонина Васильевна Баранцева благоухала даже на таком астральном уровне.

Окончив школу, Антонина Васильевна поступила в юридический институт. Она не прошла по конкурсу, но обжаловала решение приемной комиссии у ректора, обещая дойти до министра. Ректор чуть не задохнулся и только прокричал: «Принята!»

Баранцева стала судьей. Она жила одинокая и к сорока годам полностью очерствела. Попасть к ней в лапы считалось большим несчастьем. Она слыла неумолимой. Если по вверенному ей делу проходил мужчина, она относилась к нему заведомо предвзято, как женщина, на которую он не польстится. Приговоры Баранцевой отличались суровостью, на ее счету было несколько высших мер. Осужденные Баранцевой подавали апелляции, но та отстаивала свое решение в высших инстанциях, и с ней никто не мог спорить. Легче было расстрелять провинившегося. Люди, находившиеся поблизости от Антонины Васильевны, вообще начинали молоть Бог знает что, лишь бы все побыстрее закончилось. Ходили слухи, мать какого-то осужденного лично пришла к Баранцевой в кабинет и так надышалась, что сказала сыну: «Сам виноват, а у меня здоровье тоже не железное».

Чтобы пробудить в Баранцевой женщину, ей подыскали ассенизатора с ослабленной функцией обоняния. Он не продержался с ней и недели, сбежал со словами: «Раньше я был на работе – как дома, а теперь дома – как на работе».

С тех пор Баранцева к сердцу никого не подпускала. С годами в ней открылась тайная садистская склонность. Она специально подыскивала для себя процессы с возможным смертельным приговором.

Как-то ей попалось на глаза дело об изнасиловании и убийстве, по которому проходил некий Попонов Анатолий Дмитриевич, сорока трех лет. Это был человек несчастливой судьбы, инвалид, бухгалтер. Анатолий Дмитриевич обладал удивительной особенностью всех раздражать, доводить до исступления одним своим присутствием. Попонова ненавидели без объективных причин. На работе лишали премий, придирались, грозили увольнением, в транспорте толкали, никогда не уступали места, невзирая на его ногу в раздутом ортопедическом ботинке, оскорбляли в очередях, а продавщицы даже специально прятали товар под прилавок, лишь бы не продавать Попонову. Вдобавок соседи по коммуналке решили Попонова извести.

Семейство Тупцовых: папа Виктор, мама Женя, теща Вероника Петровна, парализованный тесть Василий Леонтьевич и четверо детей – занимало три комнаты в квартире. В четвертой, на их взгляд лучшей, проживал незадачливый Попонов. Внешне сохраняя приличия, Тупцовы начали кампанию по отселению Попонова живым или мертвым.

– У меня уже все схвачено и в исполкоме, и в жэке, – говорил шепотом на семейном совете папа Виктор.

– Повод нужен, повод, – вздыхал парализованный Василий Леонтьевич.

– Хоть бы курил или выпивал, как нормальные люди, холера его возьми, – ругалась Вероника Петровна, – уцепиться не за что.

Мама Женя только молчаливо кивала, потому что была глуповата и привыкла полагаться на старших.

Тупцовы пытались инсценировать пожар, произошедший якобы по вине Попонова. Папа Виктор для достоверности даже поджег тестя, но потом, по общим просьбам, затушил. Мама Женя и Вероника Петровна выливали на пол по двадцать ведер воды, а когда прибегали нижние соседи, Вероника Петровна ехидно говорила: «Кланяйтесь Анатолию Дмитриевичу».

Чтобы отселить Попонова как алкоголика, папа Виктор пытался под видом дружбы споить его, правда, чуть сам не запил. Все ухищрения Тупцовых благополучно сходили Попонову с рук.

Наконец судьба подстерегла Попонова. Однажды он постучался к Тупцовым забрать долг в восемь рублей. Мама Женя в это время переодевалась, а присутствующая при этом Вероника Петровна сказала: «Войдите».

Попонов вошел, и мама Женя, по школьной привычке, закричала криком голой женщины. Точно молния сверкнула в мозгу Вероники Петровны. Такого случая могло больше не повториться. Она визгнула: «Насилуют!» – и полезла на подоконник.

Парализованный тесть в соседней комнате телепатически воспринял происходящее и хрипло заорал в пространство короткими гласными буквами, как будто ему в живот тыкали ножом. Попонов кинулся прочь, на лестничную клетку, за ним, улюлюкая, бежал папа Виктор.

«Уйдет!» – пронеслось в голове Вероники Петровны, и она решилась. Крикнув напоследок: «Насилуют!» – Вероника Петровна выбросилась из окна. Ненависть к Попонову была в ней сильнее жизни. В полете она успела подумать: «Витька, конечно, сволочь, но лишь бы Женечке с детишками просторно было…», – и треснулась об землю. Она падала с пятого этажа и умерла не сразу.

К ней подбежал участковый, который тоже не любил Попонова, и спросил: «Попонов?» – имея в виду, кто виноват. Вероника Петровна согласно кивнула и умерла.

Разумеется, непредвзятого наблюдателя смутило бы поведение папы Виктора, прыгавшего вокруг мертвого тела: «Вот так теща, ай да теща!»

Анатолия Дмитриевича Попонова арестовали. Расследование шло как по маслу. К показаниям Тупцовых сначала прислушивались, потом перестали.

Папа Виктор говорил агрессивные глупости и грозил в случае мягкого приговора самолично расправиться с Попоновым. Парализованный Василий Леонтьевич, чтобы не сказать лишнего, только плакал, тыча пальцем в Попонова. Мама Женя чуть не завалила все дело реальным пересказом, перепугалась и, чтобы ее больше не спрашивали, искусственно вызвала рвоту.

На Попонове поставили крест. Никто не сомневался в летальном исходе. Адвокат ему попался добрый, и поборолся бы он за Попонова, если бы судьей была не вонючая Баранцева.

Сам Попонов на вопросы отвечал тихо, заикаясь. Он производил такое неблагоприятное впечатление, что все отвернулись от него.

Попонову происходящее казалось кошмарным сном. В следственном изоляторе Попонов вел себя так странно, что его не трогали даже самые злые уголовники. В основном Попонов сидел в уголке и бормотал молитвы, придуманные в детстве.

За день до суда над Попоновым в следственный изолятор поместили таинственного старика. Одет он был как странник, с котомкой и клюкой.

Один уголовник попытался дернуть старика за окладистую бороду, тот только посмотрел – и рука у парня обвисла.

Старик подсел к Попонову и стал его обо всем расспрашивать, потом сказал:

– Завтра, перед тем как суд на совещание уйдет, шепни судье Баранцевой: «Хорошая ты женщина, только несчастная, я бы женился на тебе», – и завалился храпеть на нары.

Наутро был суд. Попонов сказал все, что посоветовал старик.

Приговор ошеломил своей мягкостью: шесть лет лишения свободы в колонии строгого режима.

Срок Попонову за хорошее поведение вполовину сократили. В его опустевшую комнату подселили слесаря Терентьева, буяна и пьяницу. Через три года судья Баранцева вышла замуж за освободившегося Попонова и перестала пахнуть испражненьями.

Я вернусь

Что происходило с ним в первые годы жизни, Марк Борисович знал только из снов. Память утеряла картины ранних лет, вступая в силу лишь в конце сорок пятого года – Марка Борисовича, тогда еще шестилетнего Марека, перевели из госпиталя в детский дом, на Украину.

У Марка Борисовича вместо воспоминаний имелись официальные сведения: сорок пятый год, Польша, концентрационный лагерь, руины. Лежащего в беспамятстве мальчика подобрали солдаты Советской Армии. Он и после контузии знал, что его всегда звали Марк, точнее, Марек, – так его называли мама и дядя Адик.

Фамилия Марка Борисовича – Гольденштейн. Это было записано в немецких документах. Отчество Борисович – выдумка советских канцеляристов. Вероятно, они заменили какого-нибудь неблагозвучного Мордехаевича на Борисовича. Фамилию оставили настоящую – вдруг обнаружатся родственники. Не нашлось никого.

Марк Борисович не помнил, на каком языке он говорил до шести лет. После родным его языком стал русский. Правда, и немецкий в детдоме давался ему очень легко, намного лучше, чем остальным детям. Многие фразы на уроках всплывали сами собой. Ему даже советовали идти в педагогический, на учителя иностранных языков, но он выбрал более перспективную, на его взгляд, специальность экономиста. И потом, в шестидесятых, когда появилось много диссидентской литературы на польском, Марк Борисович на удивление быстро выучил и этот язык, словно всегда знал его, да только позабыл.

В сновидениях про раннее детство все общаются на каком-то чудном кукольном эсперанто – смешная птичья речь, замешанная на идиш, польском, немецком и украинском. У этого языка не существует логопедической нормы, дети говорят с акцентом, картавят, шепелявят. Во сне мысль Марка Борисовича оформлена в русские слова, но когда он или другие дети зовут дядю Адика, то получается не «дядя», а звенящий колокольчик – «онкель, онкель Адик» – то ли по-немецки, а может, и на идиш.

Сперва снится мамин голос. Марка Борисовича мелко трясет, и эту лихорадку сопровождает тихий напев: «Мишливечку, коханечку, барзом чи рада», – мама поет.

Марк Борисович успокаивается и зарывается в сон. «Дала бим чи хлеба з маслем, алем го зъядла». Тряска усиливается, и Марк Борисович понимает, что это поезд, увозящий его семью в Польшу…


В целом жизнь у Марка Борисовича сложилась.

В детдоме приходилось трудновато – время послевоенное. Но жили весело, дружно, как говорится, одной большой семьей, в которой тоже не обходилось без своих уродов, но в общем, хорошо жилось. Почти все одноклассники в люди выбились.

Марк Борисович читал в современной прессе материалы об интернатах и детских домах с описаниями всяких ужасов – насилие, педофилия – удивлялся и не желал в это верить. Его воспоминания были другими.

В институт поступил, работал, выслужился до старшего экономиста. От приватизации в конце восьмидесятых осталась своя двухкомнатная квартира. Денег на старость он отложил, пенсия неплохая.

С семьей не получилось, так и остался холостяком. Но в этом Марк Борисович винил только свой тяжелый характер. В принципе, он привык жить один. Немощности он не боялся. На этот случай был предусмотрен отъезд на историческую родину, где его досмотрят. А пока и своих сил хватало.

Раннее детство снилось не каждую ночь, и, честно говоря, слава Богу, потому что после таких снов Марк Борисович наутро не мог пошевелиться от сердцебиения.

Волнения Марку Борисовичу противопоказаны – врожденная болезнь сердца, но пока, тьфу, тьфу – до настоящих проблем ни разу не доходило, так, прихватит ненадолго, Марк Борисович пару дней посидит на больничном, отдохнет, и сердце само и отпустит.

А теперь и больничных не надо. Марк Борисович уже полгода как на пенсию вышел. Если с сердцем проблемы, звонит в поликлинику, приходит медсестра и делает уколы. В остальное время он о сердце и не вспоминает. Разве что сны перебирает по крупицам…


Они идут длинной вереницей – много одинаково одетых людей. Вдоль ухабистой дороги простираются горелые поля. Марек на руках у матери. Вьется серебристая поземка, но самого ветра пока нет. Наконец воздушный порыв долетает и до Марека, обмахивает горячим пыльным рукавом, оставляя на пересохших губах горький пепел, собранный с полей. Ветер дует и серебрит пеплом остальных людей.

Солдат-конвоир, что вышагивает рядом, тоже становится блестящим, а поля оказываются огромными крыльями за его спиной. В крыльях ангела-солдата вместо перьев растут кости, поэтому он не летит, а идет по дороге из-за костной тяжести крыльев. Скоро начнет сниться дядя Адик.

Время дяди Адика – ночное, потому дорога и поля мягко окунаются в бархатную черноту. Шагающие впереди люди были бы не видны, но у них на спинах вырастают золотые пульсирующие звезды, которые вдруг взмывают вверх, заполняя собой бесконечное небо раскинувшейся ночи.


Марк Борисович понимал, что эти воспоминания не вполне настоящие, выдуманные, но когда он пытался вспомнить реальный концлагерь, то всегда видел деревянный угол какого-то барака и раздавленное ведро. Самое неприятное, что если память долго концентрировалась на этих объектах, то становилось ясно, что этот угол и ведро он видел уже в госпитале Хмельницка.

Для публичного рассказа у Марка Борисовича находились необходимые подробности, пусть и принадлежащие другим. Эти истории о концлагерях он почерпнул из книг, хроник и художественных фильмов. Впрочем, Марк Борисович всегда говорил, что он в то время был маленьким и мало чего запомнил.

Но разве не у него на запястье татуировка с пятизначным числом? Разве не его нашли среди развалин солдаты? Марк Борисович считал, что, в конце концов, он имеет право на чужие воспоминания, раз контузия отняла у него свои.

Марк Борисович никогда не спекулировал высохшими от голода полутрупами за колючей проволокой, а, наоборот, начинал свое выступление с каламбура:

«У немцев две крайности: Гёте и гетто». В зале обычно смеялись. Неловко получилось только в семьдесят шестом, когда в их институт приезжали коллеги из Дрездена, а Марк Борисович им влепил про Гёте и гетто, на что немецкие товарищи ужасно обиделись.

А лет пять назад Марка Борисовича пригласили на премьеру фильма «Список Шиндлера», и он после сеанса рассказывал о голоде, смерти, печах.

Ну не откровенничать же с этими людям о дяде Адике!

В газете Марк Борисович прочел интервью с сыном Гесса. Тот говорил, что не было никаких газовых камер – все это выстроили американцы в сорок шестом году. Марк Борисович тогда подумал, что ему лично нечего возразить, потому что он тоже не помнил газовых камер – вообще ничего не помнил, кроме ночной сказки и дяди Адика.


Сон продолжается тем, что ночь собирает все звезды в одну точку, которая становится тусклым фонарем. Черная бесконечность обретает кирпичные стены. Царит полусумрак, на двухъярусных полках возятся дети и вполголоса переговариваются между собой. То и дело раздается смех.

На стене висят большие часы в резном деревянном корпусе. Маленькая стрелка уже лежит на двенадцати, большая стрелка еще в пяти минутах пути. Кто-то из детей подбирается к часам и пальцем подгоняет медлительную стрелку. Часы мелодично отбивают полночь.

Вдруг золотистый свет прорезает в глухой кирпичной стене контуры двери, и в барак, пританцовывая, входит дядя Адик. Он напевает свою обычную прибаутку: «Ой, мама, адонай, шикель грубый, Адик гут».

Его появление сопровождает радостный щебет детских голосов: «Пришел, пришел, дядя Адик пришел!»

Марек тоже восторженно шепчет: «Пришел», – но на губах происходит со звуками щекотная метаморфоза, слова щиплются, как лимонадные пузыри. Русские буквы, похожие на крошечных гномов, быстро меняют наряды на заграничные сюртучки и выскакивают изо рта настоящими иностранцами: «Гекоммен, онкель Адик ист гекоммен». Марек смеется от удовольствия – дядя Адик уже здесь.

Его ни с кем не спутать. Дядя Адик носит китель, сшитый из разноцветного атласа, – перед белый, рукава голубые. Китель дяди Адика украшает наградной серебряный крест, такой же, как на броне танков или крыльях поднебесных самолетов. На боку дяди Адика маленькая шпага в сафьяновых ножнах. Обут он в изящные черные сапожки с золотыми шпорами в виде шестиконечных звездочек. А в руках у него круглая жестяная коробка, в которой лежат разноцветные волшебные цукаты.

Дядя Адик сразу прижимает палец к бархатной полоске своих коротеньких усов: «Тс-с». Дети затихают и ложатся на свои места. Он неслышно, на цыпочках подходит к каждому ребенку. Из своей коробки дядя Адик достает цукат и кладет в подставленный рот, приговаривая: «Лешана габаа Бирушелайм!»


«На следующий год да будем в Иерусалиме», – уже на русском повторяет про себя утром Марк Борисович, понимая, что фразу из сна он услышал недавно в еврейском культурном центре. Марк Борисович ходил туда пятый год.

На курсах иврита ему не понравилось, лень было учиться, а так праздники он охотно посещал. На Пасху, к примеру, бесплатно раздавали мацу в неограниченном количестве. Марк Борисович натаскал домой пятнадцать упаковок – с гуманитарным джемом к чаю было очень вкусно.

Опять-таки, в клубе часто проводили благотворительные концерты, интересных людей приглашали. И общение хоть какое-то. В основном приходили люди примерно того же возраста, что и Марк Борисович, с которыми можно и о политике поговорить, и о новостях из Израиля – кто из давешних знакомых как устроился. В основном жаловались: климат тяжелый, язык не идет, люди не те.

Вот и Марк Борисович в Землю Обетованную особо не торопился. Все надо делать с умом. А пока и на этой родине неплохо.

Марк Борисович, посмеиваясь, доставал из холодильника джем (баночка с закорючками иврита на этикетке) – та самая гуманитарная помощь – и густо намазывал на мацу. Это вместо ужина, чтобы не полнеть. А потом можно посмотреть телевизор и ждать, что этой ночью во сне придет дядя Адик и произнесет над ухом: «Лешана габаа Бирушелайм!»


Уже не Марк Борисович, а пятилетний Марек с нетерпением ждет, когда же над ним склонится дядя Адик. Вот появляется его доброе, чуть усталое, в морщинках лицо. Карие глаза смотрят на Марека. Длинная прядь темных волос, что обычно красиво спадает на лоб дяди Адика, шелково касается детской щеки: «Здравствуй, Марек». Он знает каждого ребенка по имени. Цукат ложится в рот. По вкусу это совершенно необъяснимое лакомство, фруктовый дурманящий аромат которого кружит голову. «Лешана габаа Бирушелайм!» – шепчет дядя Адик.

Назад Дальше