— А я умею только сопротивляться.
— Это и еще кое-что.
— Самая что ни на есть банальная, обычная дерьмовая жизнь.
— Тебе пиво ударило в голову. Когда человек измучен и устал, как ты, он склонен всё преувеличивать. Это во многом из-за самоубийства Линка. Мы все через это прошли.
— Я всем отвратителен.
— Да перестань, — ответил Норман, сжимая руку Шаббата…
Но когда же наконец он скажет ему: «Знаешь, я думаю, тебе лучше поселиться у нас»? Потому что вернуться Шаббат не мог. Розеанна не потерпит его в доме, а Мэтью Балич вычислил его и так разъярен, что вполне способен убить. Некуда идти и нечего делать. Если Норман не скажет «оставайся», ему конец. Шаббат вдруг поднял от стола голову и сказал:
— Моя мать находилась в состоянии кататонической депрессии с тех пор, как мне исполнилось пятнадцать.
— Ты мне никогда не говорил.
— Моего брата убили на войне.
— И этого я не знал.
— Мы были одной из семей с золотой звездой в окне. Для меня это значило, что не только брат умер, но и мать тоже умерла. Весь день в школе я думал: «Вот бы я пришел домой — а он там», или: «Вот бы он вернулся, когда кончится война». Как страшно было видеть в окне эту золотую звезду возвращаясь из школы. Иногда я почти забывал о брате, но, подходя к дому, снова видел звезду. Может быть, я и в море для этого ушел — чтобы убраться от нее подальше. Эта звезда означала: «В этом доме люди пережили нечто ужасное». Дом с золотой звездой — территория страдания.
— А потом ты женился и твоя жена пропала.
— Да, но я очень поумнел после этого. Я больше никогда не смел думать о будущем. Что мне могло дать будущее? Я никогда больше ни на что не надеюсь. Думаю только о том, как в будущем справиться с плохими новостями.
Говорить о своей жизни разумно и здраво показалось ему еще более фальшивым, чем рыдать. Каждое слово, каждый слог — еще одна моль, прогрызающая дырочку в правде.
— Тебе все еще тяжело думать о Никки?
— Нет, — ответил Шаббат, — вовсе нет. Сейчас, тридцать лет спустя, думаешь только: «Да что это, черт возьми, такое было?» Чем старше я становлюсь, тем менее реальным все это кажется. Вопросы, которыми тогда, в молодости, мучился, — а вдруг она пошла туда, а вдруг она пошла сюда, — все это больше не имеет никакого значения. Она всегда жаждала чего-то, что, кажется, только ее мать могла ей дать. Возможно, она до сих пор ищет чего-то такого. Так я думал тогда. А теперь, глядя на это издалека, думаешь только: «Неужели это действительно было?»
— А последствия? — спросил Норман. Он испытал облегчение от того, что Шаббат снова владеет собой, но все же не отпускал его руку И Шаббат терпел, хоть это его и раздражало. — Как это на тебя повлияло? Тебя это ранило?
Шаббат задумался, и думал он примерно следующее: на такие вопросы отвечать бесполезно. За каждым ответом — еще один, а за тем — еще один, и так далее. Единственное, что мог сделать Шаббат, чтобы доставить удовольствие Норману, это притвориться, что не понимает этого.
— Я похож на раненого?
Они оба рассмеялись, и только тогда Норман отпустил руку Шаббата. Еще один сентиментальный еврей. Сентиментальных евреев можно тушить в собственном соку. Всегда их что-нибудь трогает. Шаббат никогда не мог выносить этих искренних, сверхчувствительных, вареных неженок. Таких, как Коэн или Гельман.
— Это все равно что спросить, ранило ли меня то, что я родился. Откуда я знаю? И что я могу изменить? Могу только сказать, что у меня отпала охота хоть чем-нибудь управлять. Так и плыву по жизни.
— Боль, боль, столько боли, — сказал Норман. — Как ты смог научиться не обращать на нее внимания?
— Если бы я обращал на нее внимание, что бы это изменило? Ничего бы это не изменило. Обращаю ли я на все это внимание? Никогда не думал об этом. Нет, конечно, эмоций полным полно. Но думать об этом? Какой в этом смысл? Зачем было пытаться найти этот смысл? Уже к двадцати пяти годам я понял, что никакого смысла нет.
— Так-таки нет?
— А ты спроси завтра у Линка, когда откроют гроб. Он тебе скажет. Он был смешной, забавный, всегда полон энергии. Я очень хорошо помню Линкольна. Он знать не хотел ничего отвратительного. Ему хотелось быть милым и славным. Он любил своих родителей. Помню, его старик приходил к нему за кулисы. Производитель газированной воды. Магнат по сельтерской, если я правильно помню.
— Нет. Квенч.
— Квенч! Точно, так это и называлось.
— Квенч «Дикая вишня» — вот кто послал Линка в школу Тафт. Линк произносил «квеч».
— Маленький, загорелый, со стальными от седины волосами — его старик. Начинал с того, что сам разливал по бутылкам какое-то дерьмо и развозил на грузовике. В нижней рубахе. Неотесанный. Необразованный. Сложен так, как будто его упаковали в собственное туловище. Как-то Линк сидел в гримерке у Никки, пришел его отец, так он просто посадил его на колени и так и держал, пока мы болтали после спектакля, и никто ничего не подумал. Он обожал своего старика. Он обожал жену. Обожал детей. По крайней мере, когда я знал его.
— Он всегда обожал их.
— Так в чем же смысл?
— Есть у меня несколько соображений.
— Мы ничего не знаем, Норман, — ничего и ни о чем. Разве я знал Никки? У Никки была другая жизнь. У каждого есть другая жизнь. Я знал, что она эксцентрична. Но и я был эксцентричен. Я понимал, что живу не с кинозвездой, не с Дорис Дэй. Да, неразумна, немного того, склонна к безумным выходкам, но неужели настолько того, настолько безумна, что могло случиться то, что случилось? Знал ли я свою мать? Конечно. Она целый день насвистывала. Ей все было нипочем. А что от нее осталось. Знал ли я моего брата? Метал диск, был в команде по плаванию, играл на кларнете. Убит в двадцать лет.
— Исчезла. Даже слово-то странное.
— Еще более странным было бы «нашлась».
— Как Розеанна?
Шаббат взглянул на часы, на круглые часы из нержавеющей стали, которым в этом году должно было исполниться полсотни лет. Черный корпус, белый светящийся циферблат. Армейский «Бенрас» Морти с делениями на двенадцать и на двадцать четыре часа и секундной стрелкой, которую можно было остановить, нажав на шпенек. Для синхронизации, когда вылетаешь на задание. Очень эта синхронизация помогла Морти! Раз в год Шаббат отправлял часы в мастерскую в Бостоне, где их чистили, смазывали и заменяли износившиеся детали. Он заводил часы каждое утро с тех пор, как они стали его собственностью в 1945 году. Его дедушки каждое утро разматывали тефеллин[19] и думали о Боге; а он каждое утро заводил часы Морти и думал о Морти. Командование вернуло часы вместе с другими личными вещами Морти в 1945 году. Тело выдали только через два года.
— Ну что Розеанна… — сказал Шаббат. — Буквально семь часов назад мы с Розеанной расстались. Теперь исчезла она. Вот чем все кончается, Морт: люди исчезают почем зря.
— Где она? Ты знаешь, где она?
— А-а! Да она дома.
— Значит, это ты исчез.
— Пытаюсь, — ответил Шаббат и вдруг опять заплакал, ощутив тоску столь всепоглощающую, что в первый момент даже не смог бы спросить себя, является ли этот второй за вечер срыв таким же добросовестно поставленным представлением, как первый. Из него словно вытек весь скептицизм, а также цинизм, сарказм, горечь, насмешливость, а еще насмешки над собой, а равно и вся доступная ему ясность, упорядоченность и объективность, — ушло все, что делало его Шаббатом, кроме разве что отчаяния; вот этого в нем по-прежнему был избыток. Он назвал Нормана Мортом. И рыдал сейчас так, как рыдает всякий, кому случалось рыдать. В его рыданьях была истинная страсть — великая печаль, ужас, сознание своего полного поражения.
Да была ли? Хоть пальцы его и скрючил артрит, в душе он все еще оставался кукловодом, мастером подделки, розыгрыша, притворства — этого из него еще не вытравили. Когда это уйдет, он умрет.
— Ты в порядке, Мик? — Норман обошел вокруг стола и положил руки Шаббату на плечи. — Ты что, правда ушел от жены?
Шаббат накрыл ладони Нормана своими.
— Я вдруг разом позабыл подробности, но… да, похоже, что так. Она больше не порабощена ни алкоголем, ни мною. Обоих демонов изгнали «Анонимные алкоголики». И все это, вероятно, приведет к тому, что она будет тратить всю свою зарплату исключительно на себя.
— Она тебя содержала.
— Мне надо было как-то жить.
— Куда ты пойдешь после похорон?
Он посмотрел на Нормана и широко улыбнулся:
— Почему бы мне не пойти с Линком?
— Что ты говоришь? Ты собираешься покончить жизнь самоубийством? Я хочу знать: ты что, правда об этом думаешь? Ты всерьез думаешь о самоубийстве?
— Нет, нет, я намерен идти до конца.
— Это правда?
— Я склонен так думать. Из меня такой же самоубийца, как и все остальное: псевдосамоубийца.
— Послушай, это серьезный вопрос, — сказал Норман, — теперь мы с тобой оба об этом знаем и этим повязаны.
— Норман, я тебя сто лет не видел. И ничем мы с тобой не повязаны.
— Мы с тобой этим повязаны. Если ты собираешься покончить самоубийством, тебе придется сделать это у меня на глазах. То есть когда будешь готов, тебе придется дождаться меня и сделать это у меня на глазах.
Шаббат не ответил.
— Ты должен пойти к врачу, — сказал Норман. — Завтра же пойдешь к врачу. Тебе нужны деньги?
Из разбухшего бумажника, полного мятых записок, обрывков бумаги и огрызков спичечных коробков с нацарапанными на них телефонными номерами, то есть всего, кроме кредитных карточек и наличных, Шаббат выудил чек на получение денег с их с Розеанной общего банковского счета. Он вписал туда сумму триста долларов. Когда Шаббат понял, что Норман прочитал обозначенные на чеке имена мужа и жены, он пояснил: «Да, снимаю оттуда деньги. А если она меня обскакала и у меня не выгорит, то вышлю тебе наличные».
— Забудь. Куда тебя заведут эти триста долларов? Ты идешь по кривой дорожке, парень.
— У меня больше нет никаких надежд.
— Ты уже это говорил. Почему бы тебе не переночевать у меня? Оставайся столько, сколько будет нужно. Дети разъехались. Младшенькая, Дебора, в Брауне. Дом пустой. Куда ты пойдешь сразу после похорон, да еще в таком состоянии! Тебе надо к врачу.
— Нет, — сказал Шаббат. — Нет, я не могу здесь остаться.
— Тогда тебя нужно госпитализировать.
Эти слова заставили Шаббата разрыдаться в третий раз. Он плакал так только однажды в жизни — когда исчезла Никки. А когда погиб Морти, его мать плакала еще сильнее.
Госпитализировать. Пока не было произнесено это слово, он верил, что весь этот плач — фальшивка, а теперь вдруг обнаружил, что не в силах прекратить его.
Норман, подняв Шаббата с кухонной табуретки, осторожно повел его в столовую, оттуда в гостиную, потом по коридору в спальню Деборы, уложил, развязал слипшиеся от грязи шнурки и стащил с него ботинки, а Шаббата все это время сотрясали рыдания. Если это его не взаправду так трясло, если он притворялся, что ж, тогда это был лучший спектакль в его жизни. Зубы стучали, подбородок дрожал под его дурацкой бородой, и Шаббат думал: «Ну вот, что-то новенькое. И то ли еще будет». И дело тут не в обмане, а в том, что внутренний двигатель его существования — что бы это ни было, хоть бы и все тот же обман, — заглох.
Из всего, что Шаббат сказал, Норман смог разобрать только два слова:
— Где все?
— Здесь, — утешил его Норман, — все здесь.
— Нет, — ответил Шаббат, оставшись наконец один, — они все ушли.
* * *Осматриваясь в хорошенькой девчоночьей бело-розовой ванной, смежной со спальней Деборы, Шаббат с интересом перебрал содержимое двух выдвижных ящиков под раковиной: лосьоны, пилюли, порошки, кремы для тела, протирка для контактных линз, тампоны, лак для ногтей, жидкость для снятия лака… Перерыв оба ящика и добравшись до самого дна, он не нашел ни единой фотографии, не говоря уже о маленьких секретах, подобных тем, которые Дренка обнаружила среди вещей Сильвии в предпоследнее лето своей жизни. Кроме тампонов, там был только один представлявший интерес предмет — тюбик с вагинальным кремом, почти пустой, весь перекрученный. Он открутил колпачок, выдавил каплю янтарного цвета и растер ее между большим и средним пальцами. Растирая, ощущая эту субстанцию на кончиках пальцев, он вспоминал всякое о Дренке. Он закрутил крышку и положил тюбик на керамическую полочку, чтобы позже поэкспериментировать еще.
Раздевшись в комнате Деборы, он оглядел все фотографии в прозрачных пластиковых рамках на комоде и на письменном столе. Со временем он доберется и до платяного шкафа, и до ящиков стола. Она темноволосая девочка со скромной, приятной, пожалуй, даже осмысленной улыбкой. Мало что можно было сказать о ее фигуре, поскольку на фотографиях ее везде загораживали другие молодые люди; но из всех только в ее лице была хоть какая-то загадка. Кроме детской наивности, которую она так щедро открывала камере, можно было предположить и некоторый ум, и даже, пожалуй, остроумие. А еще у нее были припухлые губы, пожалуй, главное ее сокровище — жадный, соблазнительный рот на невинном, лишенном какой бы то ни было порочности лице. По крайней мере, к такому выводу пришел Шаббат что-то около двух часов ночи. Он надеялся на нечто более соблазнительное и дразнящее, но молодость и рот делали этот вариант вполне приемлемым. Прежде чем забраться в ванну, он голый прошмыгнул обратно в спальню и достал из ящика самую большую фотографию — ту, на которой Дебора уютно прильнула к мускулистому плечу крепкого рыжеволосого парня примерно ее возраста. Он присутствовал почти на всех фотографиях. Постоянный бойфренд.
Шаббат просто лежал в чудесной теплой ванне в облицованной бело-розовым кафелем ванной комнате и неотрывно смотрел на фотографию, как будто его взгляд обладал силой, достаточной для того, чтобы перенести Дебору домой, в эту ванну. Он дотянулся до крышки унитаза, поднял ее, и открылся розовый стульчак. Он стал водить рукой по шелковистому сиденью, по кругу, и у него уже начало твердеть, когда кто-то поскребся в дверь.
— Как ты тут? — спросил Норман и открыл дверь — удостовериться, что Шаббат не собирается утопиться.
— Прекрасно, — сказал Шаббат. Он успел убрать руку со стульчака, но в другой руке у него была фотография, а на полочке лежал измученный тюбик вагинального крема. Он показал фотографию Норману.
— Дебора?
— Да. Это Дебора.
— Очень мила, — сказал Шаббат.
— Зачем ты взял фотографию в ванну?
— Посмотреть.
Молчание не поддавалось расшифровке — что оно значило и что предвещало, Шаббат и представить себе не мог. Наверняка он знал только то, что Норман боится его больше, чем он Нормана. При совестливости Нормана нагота тоже давала Шаббату некоторое преимущество — преимущество кажущейся беззащитности. В таких сценах Норман явно уступал Шаббату: Шаббат обладал талантом всех пропащих вести себя дерзко и вызывающе, провокаторов — шокировать внезапными выходками, помешанных — или притворяющихся помешанными — пугать обычных людей. В этом была его сила, он знал это, и терять ему было нечего.
Казалось, Норман не замечает тюбика с вагинальным кремом.
Интересно, кому из нас сейчас более одиноко, думал Шаббат. И о чем он сейчас думает? «К нам в дом проник террорист. И я должен утопить его»? Но Норман так нуждается в объекте восхищения, что скорее всего ничего такого не сделает.
— Жалко, если она промокнет, — сказал наконец Норман.
На эрекцию надеяться не приходилось, но после двусмысленного высказывания Нормана ему захотелось проверить. Смотреть он не стал, а вместо этого задал невинный вопрос:
— А кто счастливчик?
— Любовь первого курса. Роберт, — Норман ответил, протянув руку за фотографией. — Совсем недавно его сменил Уилл.
Шаббат подался вперед и отдал ему фотографию, заметив, когда подвинулся, что его член приподнялся.
— Кажется, ты пришел в себя, — сказал Норман, пристально глядя ему в глаза.
— Да, спасибо. Мне намного лучше.
— Трудно сказать, кто ты есть на самом деле, Микки.
— О, ничего, не страшно ошибиться.
— В чем?
— Ну, например, в том, что это трудно сказать.
— Ты всегда боролся за то, чтобы быть человеком, с самого начала.
— Напротив, — возразил Шаббат. — Насчет быть человеком, я всегда говорил: «Само придет».
Норман взял вагинальный крем с керамической полочки, открыл нижний ящик под раковиной и опустил туда тюбик. Кажется, он больше удивился сам, чем удивил Шаббата, когда с силой задвинул ящик.
— Я оставил на столике стакан молока, — сказал Норман. — Может, тебе пойдет на пользу. Меня теплое молоко иногда успокаивает.
— Здорово, — сказал Шаббат. — Спокойной ночи. Спи крепко.
Перед тем как выйти, Норман бросил взгляд на унитаз. Никогда ему не догадаться, почему крышка открыта. И все же последний его взгляд на Шаббата, пожалуй, свидетельствовал об обратном.
Когда Норман ушел, Шаббат вылез из ванны и, капая водой на пол, снова пошел за фотографией — Норман поставил ее на письменный стол Деборы.
Вернувшись в ванную, Шаббат выдвинул ящик, достал крем и поднес тюбик к губам. Он выдавил комочек величиной с горошину себе на язык, покатал его по небу и по деснам. Неопределенное вазелиновое послевкусие. Вот и все. А на что, в конце концов, ты надеялся? На вкус самой Деборы?
Забравшись с фотографией в ванну, он снова начал с того, на чем его прервали.
* * *За ночь он ни разу не встал в уборную. Впервые за годы. То ли молоко, оставленное отцом, так успокоило его простату, то ли постель дочери. Первым делом он снял свежую наволочку, и, зарывшись носом в подушку, стал охотиться за запахом волос. Потом, после многих проб и ошибок, нашел едва ощутимую впадинку чуть правее середины матраса, маленькую канавку, продавленную ее телом, и вот в этой-то канавке, между ее простынями, голову положив на ее подушку без наволочки, он и уснул. В этой комнате с мебелью от Лоры Эшли, в розовых и желтых тонах, с безжизненным компьютером на столе, с переводными картинками на зеркале, с медведями, сваленными в плетеную корзину, с постерами Метрополитен-музея на стенах, с книгами Кейт Шопен, Тони Моррисон, Эми Тан, Вирджинии Вулф и любимыми с детства «Годовалком» и сказками Андерсена на полках, с изобилием фотографий в рамках на письменном столе и туалетном столике — веселая компания в купальниках, лыжных костюмах, нарядных платьях… в этой карамельной комнате с цветочным бордюром обоев, здесь, где она впервые обнаружила, что у нее есть кое-какие права на собственный клитор, Шаббат и сам снова стал семнадцатилетним, почувствовал себя на борту трампового судна с пьяными норвежцами, стоящего на ремонте в доке одного из крупнейших бразильских портов — Баи́а, у входа в бухту Всех Святых, там еще неподалеку раскрывается дельта Амазонки, великой Амазонки. Этот запах. Ни с чем не сравнимый запах. Дешевый парфюм, кофе и женские киски. Он зарылся лицом в подушку Деборы, вдавил свое тело в ложбинку кровати, он лежал и вспоминал Баиа, где церкви и бордели открыты круглосуточно. Так говорили норвежские моряки, и в семнадцать лет у него не было оснований им не верить. Давай, вернись туда хоть сейчас и проверь. Будь эта девочка моя, я бы отправил ее туда на годик. Какой простор для воображения там, в Баиа. С одними только американскими моряками она бы оттянулась в полный рост — испанцы, черные, даже финны, да, американские финны, старики с красными толстыми шеями, мальчишки… Что касается литературы, то за один месяц в Баиа можно собрать больше материала, чем за четыре года в университете Брауна. Пусть она совершит что-нибудь безрассудное, Норман. Ей пойдет на пользу. Вот хоть на меня посмотри.