Первое «Воспитание чувств» - Гюстав Флобер 3 стр.


P. S. Только что вернулся отец, меня просят зайти в его комнату… все кончено, я — таможенник. Через неделю начинаю служить сверхштатным сотрудником, сегодня вечером придется отправиться к директору и благодарить… придется сдерживать себя. Не могу более. Прощай, я достоин твоей жалости!

Твой друг до самой смерти,

Жюль.

Позже вышлю список книг, которые тебе желательно привести сюда на каникулы. Скоро сезон балов-маскарадов, ведь так? Опиши, в каком костюме ты будешь. Мсье А., наш сборщик налогов, 25 числа дает званый вечер; ему хочется, чтобы все было, как в столице.

Я пойду.

IV

Когда Анри получил это письмо, он еще лежал в постели; те иллюзии, о коих оно свидетельствовало, показались ему такими устаревшими, что вовсе не тронули душу, а горести, на которые сетовал его друг, — столь младенчески легковесными, что они не удостоились его сострадания. Он даже слегка улыбнулся из жалости, читая пламенные строки о Париже и о литературных восторгах, которые уже воспринимал с высоты своего недельного пребывания в столице, как два рода того недуга, что свойствен провинциалам; прочитав, он тщательно сложил послание, следуя прежним сгибам, положил его на ночной столик и продолжал, лежа на спине и уставясь в потолок, размышлять о своих собственных иллюзиях и изъянах.

Впоследствии мы увидим, как первые изменят свою природу и почему вторых не убудет.

V

Между тем дедовская умудренность старших предусмотрительно отвела от него все мыслимые неудобства. После бесконечных обсуждений, в ходе которых добирались до истоков человеческих сообществ и до корней каждой из образовательных систем, после многих колебаний, дополнительных изысканий, прерванных поползновений и робких демаршей молодого человека наконец определили в особый пансион: исключительность этого заведения надобно понимать двояко — ad hoc и sui generis:[16] ad hoc в том смысле, что пансион давал приют только сыновьям достойных родителей, воспитанным, как наш герой, в незапятнанности домашнего очага, средь почтенных стен, и призванным хранить приобретенные устои (в то время как сами они спали и видели, каким бы манером поскорей их похерить); sui generis — ибо пансион этот слыл вполне порядочным, где не водилось ничего иного, кроме разнообразных проспектов, тушеных бобов и морали, а постояльцев обогревали и содержали в сытости.

Внешний вид заведения отвечал этим ожиданиям. Большой дом на пустынной улице, название которой я, уподобясь Сервантесу, утаю,[17] с поместительной подворотней, крашенной зеленой краской, с широкими окнами, выходящими на ту же улицу, так что летом, когда их открывали, прохожие имели возможность видеть мебель гостиной в белых коленкоровых чехлах. Со двора можно было попасть в своего рода английский сад, с горками и долинами, с тропками, петлявшими меж розовых кустов, акаций, привлекавших взор своими шаровидными соцветиями, под нависшей над стеной красивой рябиной, простиравшей во всю ширь ветви с россыпями алых ягод; кроме всего прочего, в глубине сада — это было видно из комнаты мсье Рено — «тоннель», галерея со сводами из жасмина и клематисов, обвивших белую решетку и скамью в рустичном стиле. Я чуть не забыл озерцо не шире винной бочки из Нижней Нормандии с тремя красными рыбками, почти всегда неподвижно стоящими в воде. Когда родители увидели все это, они пришли в восторг от того, что их чадо будет дышать здоровым воздухом, и согласились со всеми прочими, причем довольно-таки свирепыми условиями.

Ибо если мсье Рено и брал мало учеников, то выбирал он с пристрастием; обыкновенно их у него было всего пятеро или шестеро — зато уж именно на них он не жалел ни своего времени, ни своей учености. Здесь молодых людей подготавливали и в Политехническую, и в Нормальную школы, и ко всякого рода экзаменам на степень бакалавра, кроме того, сюда принимали студентов-медиков и правоведов, этим последним рекомендовалось не терять попусту времени — здесь их обучение тем и ограничивалось. Впрочем, мсье Рено обожали все его воспитанники, но отнюдь не за умственную горячность, подкупающую молодых и привлекающую их сердца к старикам, а потому, что он был легок в общении, позволял им вести приятную и спокойную жизнь, был умеренно, хоть и не без шутовства, жовиален и весьма изощрялся в каламбурах. Его можно было счесть хитроумным после первой беседы и глуповатым — после второй, частенько он иронически ухмылялся по поводу предметов малозначительных, а когда собеседник начинал говорить серьезно, глаза мсье Рено так напряженно поблескивали из-под золотых очков, что он казался тонкой штучкой; голова его, с широкими залысинами до самого затылка, украшенного белокурым с проседью венчиком курчавых волос — их он оставлял довольно длинными и тщательно начесывал на виски, — голова его производила впечатление ума и доброты, а выступы его низенькой коренастой фигуры тонули под слоем дряблой бледноватой плоти; все это дополняли большой живот, слабые упитанные ладошки, как у старушек лет пятидесяти, и косолапые ноги, из — за них он всегда забрызгивал себя грязью, стоило ему выйти из дома.


Если б страсбургские войлочные туфли в то время не существовали, он бы их изобрел самолично, поскольку носил летом и зимой к полному отчаянию супруги, причем ныл и стенал не менее часа, когда приходилось натягивать сапоги, чтобы выйти на улицу. Мадам Рено вышила для него греческую феску с голубыми цветочками на коричневом бархате; прикрыв свою плешь ее подарком, он проводил целые дни в кабинете, давая уроки или занимаясь своими делами, вечно закутанный в зеленый тартановый халат в черную клетку — он всегда оставался самым неумолимым противником прикрывания колен какой-либо иной материей.

Спускаясь из своих комнат, молодые люди вешали студенческие шапочки в гостиной, всю меблировку которой составляли два соломенных половика и полдюжины плетеных стульев, и присоединялись к наставнику, рассаживаясь как придется, в креслах или на стульях, слушая его или просто подремывая, а то и разглядывая бюстики Вольтера и Руссо, стоявшие по бокам каминной доски, листая томики в книжном шкафу либо набрасывая на краешке папки голову турка или женский профиль. В доме царила добродушная патриархальность нравов: по воскресеньям после обеда пили кофе, вечером в гостиной мадам Рено играли в карты; иногда все вместе отправлялись в театр, а летом — за город: в Медон, в Сен-Клу.

Мадам Рено, как видно, была превосходной женщиной, очаровательной, относящейся ко всем по-матерински ласково и любовно. Все утро она не снимала ночного чепца, кокетливо украшенного кружевами, но скрывавшего от взгляда ее локоны; не перехваченное в талии платье с ниспадающими от самого ворота широкими складками укрывало от глаз все подробности фигуры, принимаемые ею позы отличались усталой мягкостью, она часто упоминала о невзгодах этой жизни, о подтачивающих ее несчастьях, о далекой уже молодости, но при всем том черные глаза ее были так прекрасны, брови столь прелестны, пунцовые влажные губы вовсе не потеряли яркости, руки, что бы она ни делала, порхали с легкостью столь грациозной, что нельзя было не заподозрить ее в лукавстве. Когда она приодевалась для выхода в город и извлекала на свет широченную шляпу итальянской соломки с белым пером, то становилась по-королевски ослепительна и свежа: ботинок под стремительной ножкой поскрипывал, рождая в душе тысячу соблазнов, вышагивала она чуть молодцеватее, чем принято, немного по-мужски, но все это смягчалось меланхолической нежностью, коей обыкновенно дышало ее лицо.

Хотя в иные минуты она давала почувствовать, что перед вами мать семейства и зрелая женщина, ее возраста никто не мог определить, и я сомневаюсь, преуспел ли бы в этом самый матерый из работорговцев от Басры до Константинополя. Пусть ее плечи (а их она охотно оставляла на обозрение) были слегка полноваты, зато какой сладостный аромат исходил от них, когда вы к ней приближались! Конечно, она прятала от глаз свои лодыжки, но выставляла напоказ поистине миниатюрную ступню; за ухом можно было различить едва заметную светлую линию, там уже начинали выпадать волосы, но откуда бралось нечто в линиях этого лба, что так и просило поцелуя? И почему те два черных локона, что нависали над щеками, так чертовски хотелось потрогать, пригладить, ткнуться в них носом и втянуть в себя их аромат, приложиться к ним губами?

Зимой мадам Рено частенько сидела в своей комнате, занимая себя чтением или шитьем за сохранившимся еще со времен ее юности маленьким столиком для рукоделья, примостившимся между окном и очагом. Сколько же раз она в одиночестве просиживала за ним долгие часы, уставясь взглядом в столешницу с инкрустацией в виде шпалерника с большим желтым цветком, вырезанным из апельсинового дерева, и думая о тысяче неизвестных мне вещей; затем неизменно глубоко вздыхала и, вскинув голову, поджав губы, снова бралась за иголку с ниткой; но всякий раз с возвращением весны, стоило проклюнуться первым бутончикам сирени, она переносила столик с рукодельем под зеленые своды и оставалась там до захода солнца. Таким образом, молодые люди, трудясь каждый в своей комнате, замечали, обращая взор к окну, как мелькает ее голубая блуза среди деревьев — она прогуливалась взад и вперед вдоль стены по главной аллее в глубине сада, приглядываясь к шпалерам и травинкам под ногами или не замечая ничего вокруг, а то и нагибаясь, чтобы сорвать фиалку, или ломая в пальцах засохший бутон шиповника. Поутру, еще не сняв папильотки, мадам Рено самолично поливала цветы — от них она, по ее собственным словам, была просто без ума, особенно от жимолости и роз — она самым чувственным образом впивала их аромат.

Зимой мадам Рено частенько сидела в своей комнате, занимая себя чтением или шитьем за сохранившимся еще со времен ее юности маленьким столиком для рукоделья, примостившимся между окном и очагом. Сколько же раз она в одиночестве просиживала за ним долгие часы, уставясь взглядом в столешницу с инкрустацией в виде шпалерника с большим желтым цветком, вырезанным из апельсинового дерева, и думая о тысяче неизвестных мне вещей; затем неизменно глубоко вздыхала и, вскинув голову, поджав губы, снова бралась за иголку с ниткой; но всякий раз с возвращением весны, стоило проклюнуться первым бутончикам сирени, она переносила столик с рукодельем под зеленые своды и оставалась там до захода солнца. Таким образом, молодые люди, трудясь каждый в своей комнате, замечали, обращая взор к окну, как мелькает ее голубая блуза среди деревьев — она прогуливалась взад и вперед вдоль стены по главной аллее в глубине сада, приглядываясь к шпалерам и травинкам под ногами или не замечая ничего вокруг, а то и нагибаясь, чтобы сорвать фиалку, или ломая в пальцах засохший бутон шиповника. Поутру, еще не сняв папильотки, мадам Рено самолично поливала цветы — от них она, по ее собственным словам, была просто без ума, особенно от жимолости и роз — она самым чувственным образом впивала их аромат.

Когда приходило время трапезы, она спускалась в столовую, где милостиво улыбалась всем как истинная хозяйка дома, желающая выказать гостеприимство.

Она не испытала счастья быть матерью, но детей обожала, если среди гостей оказывались малыши — ласкам, тисканью, сладостям не было конца. Рано выйдя замуж за мсье Рено, она, разумеется, была тогда в него влюблена, пусть один лишь день, одну ночь; но во времена, о коих ведется речь в этом повествовании, она, надо признать, уже трактовала о любви свысока, с легкой грустноватой усмешкой, словно давно с этим чувством распростившись. При всей своей свежей красоте, довольно пылком сердце и с такой великолепной предрасположенностью к любви, она, несомненно, в свой час жадно вобрала ее в себя, в простоте страстного желания нимало не тревожась о ее истоках; конечно, вскоре все это ей приелось, теперь же она жалела об ее отсутствии и, может статься, томилась, как те измученные голодом люди, что, едва добравшись до обеденного стола, наполнили желудки супом и вареным мясом, не подумав о том, что за сим должны воспоследовать индейка с трюфелями и мороженое с шербетом.

Мсье Рено и его половина жили в мире и согласии, что объяснялось полнейшим простодушием супруга и душевной мягкостью супруги, зрелище их совместного бытия наводило на мысль, что перед вами — совершеннейшее из семейств этого мира, а после завтрака они даже прогуливались под руку по саду.

Мадам пользовалась собственным кошельком для ведения хозяйства, имела она и ящик в столе, на тайну которого никто не покушался; мсье мало ворчал и давно уже не делил с нею постель. Вечерами мадам читала допоздна в кровати, мсье же засыпал тотчас и почти не видел снов, разве когда ложился слегка навеселе, что с ним порою случалось.

VI

Среди пансионеров в этом доме имелись и такие, знакомство с кем, может быть, мы еще впоследствии сведем, но упомянем сначала немца, отдававшего все время математике, и двух португальцев из очень богатого семейства, тяжеловесных тугодумов, весьма непригожих лицом, с очень желтой кожей, — они завершали здесь свои занятия, чтобы вернуться домой учеными людьми.

Анри понемногу привязывался к новым знакомцам; обыкновенно он оставался в своей комнате, выходил редко, а когда это случалось, возвращался рано.


Он много чего захватил с собой из дому: маленький портрет сестры (его он тотчас повесил у изголовья кровати), тапочки, расшитые матерью, ружье, ягдташ, столько книг, сколько ему удалось запихнуть в сундук, шкатулочку для писем, красный сафьяновый бювар, на котором он писал, а еще нож, пресс-папье, перочинный ножичек, да не один: подаренные некогда на именины, эти ножички напоминали ему прежних приятелей и навсегда утекшие времена.

Первые дни он только и делал, что расставлял и пристраивал свое добро, стараясь потратить на это занятие как можно больше времени, — и вот ружье с ягдташем украсили стену, а на противоположной, как бы изготовившись к поединку, были поставлены в позицию две рапиры, на столе лежал бювар, а на каминной полке меж двух высоких медных подсвечников примостилась шкатулочка для писем.

Отведенная ему комната на третьем этаже была просторна и почти во всем походила на ту, что располагалась этажом ниже и принадлежала мадам Рено, то есть подобно ей имела два окна, выходивших в сад, и их также украшала железная балюстрадка, прутья которой, с навершиями в виде цветочных головок, были изогнуты, являя взгляду прихотливые арабески во вкусе Людовика XV; в обеих комнатах меж окнами стояли массивные комоды, а у противоположной стены — обитые зеленым утрехтским бархатом канапе, поблескивающие бронзовыми шляпками гвоздей; в зеркале над камином отражалась кровать, наивно привлекая внимание наблюдателя к подвешенному у потолка золотому кольцу с пропущенными сквозь него белоснежными занавесями.

Когда Анри сравнил меблировку этих апартаментов с оставленной дома, когда он наконец приучил себя садиться в это кресло, класть локти на этот стол, то, не имея в предмете ничего иного, посвятил все время занятиям, оставаясь взаперти даже по воскресным дням. Мадам Рено тоже не выходила по этим дням, зато мсье Рено пользовался ими для деловых демаршей, а остальные ученики — чтобы поболтаться по Парижу в чаянье развлечений.

Поскольку квартал был безлюден и экипажей, особенно по вечерам, проезжало немного, Анри обычно слышал, как мадам Рено открывала окно и опускала жалюзи, затем некоторое время до него доносились звуки ее шагов по комнате. И наконец, все стихало. К этим шагам он чутко прислушивался и, когда они прекращались, еще немного думал о них. Сама мысль, что он в нее влюблен, еще не могла прийти ему в голову, но привычная возня с окном, которое то распахивали, то закрывали, и мирный шорох женской поступи каждый вечер приходили ему на ум, когда дух его, прежде чем уснуть, витал в неясных мечтаниях, подобно тому, как у иных в такие минуты в мозгу всплывает петушиный крик или голос колокола, созывающий на молитву.

Однажды (сдается мне, что это произошло в январе) мадам Рено вошла в его комнату, где он сидел в одиночестве: она поднималась на чердак по каким-то своим делам и заглянула к нему по пути; дверь она приоткрыла очень тихо и с улыбкой переступила порог; Анри сидел, уперев локти в стол и обхватив голову руками, но паркет под ее ногой скрипнул, и он обернулся.

— Это я, — сказала она. — Я вам помешала?

— О, что вы! Входите.

— Ну, зачем же… спасибо… да у меня и времени нет.

И она облокотилась на угол камина, словно боясь упасть.

Анри встал.


— Не утруждайте себя, прошу вас, продолжайте то, чем вы там занимались, оставайтесь, где сидели.

Он повиновался и, не найдя, что в таких случаях следует говорить, застыл, не раскрывая рта. Мадам Эмилия глядела на волосы, обрамлявшие его лоб.

— Так вы все время работаете? — продолжала она. — Вы никогда не выходите; какое… гм… примерное поведение для юноши ваших лет.

— Вы полагаете? — Анри произнес эти слова тоном человека, желающего положить конец беседе.

— По крайней мере, с виду все именно так, — заморгав, отозвалась она и бросила на молодого человека не совсем понятный ему взгляд — сквозь полуопущенные длинные ресницы, что так очаровательно шло ее лицу, причем головка, как всегда, мило склонилась к плечу, а уголки губ чуть приподнялись. — Вы что же, никогда и не развлекаетесь? Вы утомляете себя.

— Да чем же мне развлекаться, чем развлекаться? — повторял Анри, проникнувшись жалостью к себе и думая прежде всего о вопросе, а не о том, как ответить.

— Так, значит, только книги вам и нравятся?

— Более всего остального.

— А-а-а, вы желаете казаться пресыщенным? — рассмеялась она. — А вы, случаем, не разочаровались в прелестях существования? Меж тем вы еще так юны!.. Что ж, в добрый час! Я-то вот, не в пример вам, имею немало прав жаловаться на жизнь: я старше вас и, уж поверьте, больше вашего страдала.

— Не может быть.

— Ох, может, — вздохнула она, подняв глаза к небесам, — я много выстрадала в жизни, — тут она вздрогнула, как бы вновь ощутив боль горестных воспоминаний, — мужчина никогда не бывает так несчастен, как женщина, ведь женщина… Бедная женщина!

При последних словах ключ, который она держала в руках и не переставала вращать, продев в ушко указательный палец, внезапно застыл, конвульсивно сжатый всеми пятью хорошенькими пальчиками мадам Рено.

Ручка у нее была чуть полновата и, возможно, даже коротковата, но так медлительна в движениях, тепла и округла, с ямочками у основания пальцев, приятно умащена, розова и мягка, аристократична — весьма чувственная ручка; она так и притягивала его взор, глаз блуждал по каждой из двух линий, очерчивающих запястье, по всем пальчикам поочередно, с любопытством вбирал в себя цвет этой чуть смугловатой, тонкой кожи с пробегающими по ней синеватыми перекрещивающимися тенями мелких вен.

Назад Дальше