«В объятиях вампира», «В объятиях дракона», «В объятиях чужестранца», «В гибельных объятиях», «В объятиях страсти», «Огненные объятия», «Всепожирающее пламя страсти»… «Удар кинжала», «Отравленный кинжал», «Отравленная шляпка», «Отравленная одежда», «Кинжалом и ядом», «Ядовитые грибы средней полосы России», «Златокудрые отравительницы», «Смерть приходит в полночь», «Смерть приходит на рассвете», «Кровавый рассвет»…
«Дети Арбата», «Дети Ванюшина», «Дети подземелья», «Дети Советской Страны», «Детки в клетке», «Детям о Христе»;
Маринина, «Маринады и соления», «Художники-маринисты», «Маринетти – идеолог фашизма», «Инструментальный падеж в марийском языке»;
Клим Ворошилов, «Клим Самгин», Иван Клима, «Климакс. Что я должна знать?», К. Ли. «Максимальная нагрузка в бетоностроении: расчеты и таблицы. На правах диссертации»;
Чехов, Чапчахов, «Чахохбили по-карски», «Чух-чух. Самым маленьким»;
Анаис Нин, Нина Садур, «Ниневия. Археологический сборник». «Ниндзя в кровавом плаще», «Папанин. Делать жизнь с кого»;
«Евгения Грандэ», «Евгений Онегин», Евгений Примаков, Евген Гуцало, «Евгеника – орудие расистов»;
«Гамлет – Принц Датский», «Ташкент – город хлебный», «Хлеб – имя существительное», «Уренгой – земля юности», «Козодой – птица вешняя», «Уругвай – древняя страна», «Кустанай – край степной», «Чесотка – болезнь грязных рук»;
«Гигиена ног в походе», «Ногин. Пламенные революционеры», «Ноготки. Новые сорта», «Гуталиноварение», «Подрастай, дружок. Что надо знать юноше о поллюциях», «Руку, товарищ!», «Пошив брюк», «Старина четвероног», «Шире шаг!», «Как сороконожка кашку варила», «Квашение овощей в домашних условиях», Фолкнер, «Федорино горе», «Фиджи: классовая борьба», «Шах-намэ», Шекспир, Шукшин;
«Муму», «Нана», «Шу-Шу. Рассказы о Ленине», «Гагарин. Мы помним Юру», «Татарский женский костюм», «Бубулина – народная героиня Греции», Боборыкин, Бабаевский, Чичибабин, «Бибигон», Гоголь, «Дадаисты. Каталог выставки», «Мимикрия у рыб», «Вивисекция», Тютюнник, Чавчавадзе, «Озеро Титикака».
Боясь догадаться, дрожащими руками перебирал Бенедикт сокровища; про восьмой номер он уж и не думал, нет восьмого номера, – переживем, но – книга за книгой, книга за книгой, журнал за журналом, – все это уже было, было, было, читал, читал, читал… Так что же: все прочитал? А теперь что читать? А завтра? А через год?
Во рту пересохло, ноги ослабли. Высоко поднял в руке свечу, синеватый свет ее раздвигал тьму, плясал по полкам, по книжным корешкам… может, наверху…
Платон, Плотин, Платонов, «Плетення жинкових жакетов», Плисецкий Герман, Плисецкая Майя, «Плиссировка и гоффрэ», «Плевна. Путеводитель», «Пляски смерти», «Плачи и запевки южных славян», «Плейбой». «Плитка керамическая. Руководство по укладке». «Планетарное мышление». «Плавание в арктических водах». «План народного развития на пятую пятилетку». «Плебеи Древнего Рима». «Плоскостопие у детей раннего возраста». «Плевриты». «Плюшка, Хряпа и их веселые друзья». Все читал.
Все. «Все кончено, – пробормотал Владимир». Ничто не предвещало. Вот – предвестило… Бенедикт постоял, капая свечным салом на пол, осмысливая случившийся ужас. Так вот пирует себе человек в богатом пиру, в венке из роз, смеясь беспечно, и вся жизнь у него впереди; бездумно ему и светло; откусил, играючи, кусок ватрушки, протянул руку за другим, – и вдруг раз! – и видит, что и стол-то пуст, чист, ни объедка, и горница как мертвая: ни друзей, ни красавиц, ни цветов, ни свечей, ни цимбалов, ни танцоров, ни ржави, а может и самого-то стола нет, только сено сухое… с потолка помаленьку сыплется… шуршит и сыплется…
Медленно, медленно вернулся в столовую горницу, сел; что-то говорили ему, ворча, наложили еды… Каклеты… На тарелке – каклета. Лежит. Каклета… У Бенедикта на тарелке лежит каклета. Смотрел… смотрел… Каклета лежит. Не понял… что думать-то надо?.. про каклету?
– Ешь! Ешь, пока не остыло! Соусом полить?..
Говорит слова; кто это говорит? Присмотрелся, – видит: бабель такой объемный, женского полу. Большая голова, малый нос посреди. По бокам носа – щеки, – красные, свеклецом натертые. Темных два глаза тревожных, ровно как осенней водой налитых; вот как в лесу в мох-то ступишь, след оставишь, – немедля каряя вода в тот след стремится, заполняет. Над глазами брови черные дугою, посередь бровей камушек подвешен, прозрачный, от свечи синеватый. По бокам от бровей – виски, на висках кольца височные, плетеные, цветные, а поверх бровей лба нетути, а только волос золотой, винтом крученый, а над волосом – кика, и в кику каменья малые звездой вделаны, да ленты метелью, да нити бисерные дождем, – висят, колышутся, помавают, до подбородка доходят; а под подбородком, под ямочкой его, – вот сразу тулово, широкое, как сани, а по тулову – сиськи в три яруса. И-и-и-и-и! Красота несказанная, страшная; да нешто ж это Оленька? – сама царица шемаханская!
– Оленька!.. – обомлел Бенедикт. – Ты ли это? Как ты похорошела-то! Когда же это?.. Розан лесной!.. Сирена!
– Контролируй себя… – колыхнулась Оленька. А глаз не отвела.
Контролировать Бенедикт не стал, да и Оленька это больше по привычке, али сказать, для проформы молвила, так что дня три, а то, может, и четыре, а то и пять, а считай все шесть, да чего там, – цельную неделю Бенедикт с Оленькой куролесил по-всякому, как бы в чаду каком, – чего вытворяли, и не упомнишь. Теща, видя дело такое, выкатила из закромов бочку кваса яичного, крепкого, – хватанешь, – дыхание спирает, слезы из глаз; хороший квас. Буйствовали знатно, катались-валялись, в чехарду играли. На четвереньках бегали, Оленька – так, в чем родилася, а Бенедикту охота пришла на голову кику Оленькину напялить, бисером шуршать, а к тому месту, где раньше хвост был, – колобашки прикрутить, чтоб грохоту больше было; а веревку привяжешь, колобашки нанижешь, гром стоит, – милаи вы мои, прямо гроза в начале мая; и чтоб козляком блеять.
Потом, как бы сказать, – затишье. Суровость вступила.
Ща
«Жил в городе Дели богатый водонос, и звали его Кандарпакету…» Читал.
Что ж теперь делать-то. И чем жить. Опять – словно тревога; словно бы себя потерял, а где, когда, – не заметил. И как-то страшно. Недавно думал: богач, – а спохватился, – все богатства-то позади, утекли водою. Впереди – великая сушь, пустыня. Жил в городе Дели богатый водонос…
Огляделся. Тишина. Мышь не шуршит. Тихо. Потом звуки проступают: в дому – ножика мерный стук, мясо на пельмеши рубят, а вон то – звук гладкий, утробный, – тесто, знать, катают. За окном природа шумит, сама себе жалуется: зудит, скрипит; то вдруг восплачет ветром, метелью, бросит снега в окно, и снова зудит, зудит, зудит в вершинах дерев, гнезда качает, кронами помавает. Снега глухие, снега большие; окружили терем, метут через три забора; хлев, амбары, – все заметает, все укрыто бегучим, ночным, рвущимся снегом. А сердца в нем нет, в снегу-то, а ежели и есть, – злое оно, слепое. Машет снег, машет, словно бы рукавами, взметается до крыши, перекидывается через заборы, понесся по слободе, по улочкам, через плетеные тыны, худые крыши, за окраину, через поля, в непролазные леса, – там деревья-то попадали, – мертвые, белые, как человечья кость; там северный кустарник можжевел иглы свои расставил: пешего ли проколоть, санного ли; там и тропки-то петлями свернулись: за ноги схватить, спеленать; там и сучья приготовлены – шапку сбить; и колючка свесилась: ворот рвануть. Ударит снегом в спину, опутает, повалит, вздернет на сук: задергаешься, забьешься, а она уж почуяла, кысь-то, – она почуяла…
…Передернулся весь, замотал головой, чтоб не думать, глаза зажмурил, уши пальцами заткнул, язык высунул да прикусил; гнать ее из мыслей, гнать ее, гнать ее!.. Тело-то у ней длинное, гибкое, головка плоская, уши прижаты… Гнать ее!.. Сама она бледная, плотная такая, без цвету, – вот как сумерки, али как рыба, али как у кота на животе кожа, меж ног… Нет, нет!.. Нет!!!
…Под когтями-то у ней чешется, все чешется… А видеть ее нельзя, нельзя видеть-то ее…
Стал стукать головой об стену, чтоб звезда в глазах просверкнула, чтоб какой-никакой свет во тьме взблеснул, а ведь глаза, они такие: зажмуривай – не зажмуривай, а под веками, в красноватом мраке, все что-то копошится, перебегает: слева направо то волосы какие торопливые промелькнут, то рябь запляшет, и не прогнать ее, то предмет какой выбежит непрошеный и будто ухмыляется, а потом сам: раз! – и растает.
Отожмурил глаза; пошли колеса красные да желтые вертеться, голова закружилась, а она уж тут, ее и с раскрытыми глазами видишь! Причмокивает немножко, и лицо скривила…
Ногами стал тупать: туп! туп! туп! туп! Руками махать, потом в волосья руки запустил и дернул! Еще! Э-э-э-э-э-э-э-э-э!!! – закричал. – Э-э-э-э-э-э-э-э-э-э!!! Жил в городе Дели богатый водонос, и звали его Кандарпакету!!! Жил богатый водонос, жил богатый водонос! Жил – жил, жил – жил, жил богатый водонос! Да разлюлюшечки мои! Да тритатушечки мои! Да богатый водонос, да разбогатый водонос!
Отожмурил глаза; пошли колеса красные да желтые вертеться, голова закружилась, а она уж тут, ее и с раскрытыми глазами видишь! Причмокивает немножко, и лицо скривила…
Ногами стал тупать: туп! туп! туп! туп! Руками махать, потом в волосья руки запустил и дернул! Еще! Э-э-э-э-э-э-э-э-э!!! – закричал. – Э-э-э-э-э-э-э-э-э-э!!! Жил в городе Дели богатый водонос, и звали его Кандарпакету!!! Жил богатый водонос, жил богатый водонос! Жил – жил, жил – жил, жил богатый водонос! Да разлюлюшечки мои! Да тритатушечки мои! Да богатый водонос, да разбогатый водонос!
Сейчас наподдать бы кому, страх и злобу сорвать; то ли Оленьку отлупить – вот тебе колобашки! – а не то разбежаться да теще поджопник вдарить: пусть потом два часа колышется!..
Побежал по лестнице вниз, не разбирая дороги, горшок с цветком своротил, с тестем столкнулся, крикнул:
– Книги кончились!!! Тудыть!..
– Тудыть!!! – отозвался тесть как эхо, засверкал глазами, топнул, торкнул Бенедикту в руки, – откуда ни возьмись, – крюк двуострый, рванул дверь чулана, – швырнул Бенедикту балахон; оболокло Бенедикта, ослепило на мгновение, но прорези сами пали на глаза, все видать как через щель, все дела людские, мелкие, трусливые, копошливые; им бы супу да на лежанку, а ветер воет, вьюга свищет, и кысь – в полете; летит, торжествуя, над городом; – «Искусство гибнет!» – вскрикнул тесть; сани разворачивало на поворотах с визгом; красным огнем полыхают наши балахоны в метельном вое, – поберегись! – красная конница бурей летит через город, и два столба света, светлая сила, исходят из тестевых глаз, освещая путь; надежа, защита, напор, – отступает кысь, не дадимся, нас много! – вперед, санитары, искусство гибнет! – в распахнутой двери избы белые оладьи перепуганных лиц, – а, обоссались со страху?! – книгу! Книгу! – голубчик визжит, заслоняется локтем, выставил ногу, мечутся тени, держи его!!! в печь сует!!! – а-а, искусство жечь?! – крюком, крюком; – «Поворачивай!» – дикий крик тестя, али другого кого, не видать под балахоном; – «Поворачивай крюк-то, тудыть!» – повернул, дернул, лопнуло, потекло, закричали, вырвал книгу, к сердцу прижал, трепеща, – живу!!! – оттолкнул ногой, прыжком вылетел в метель!
…Бенедикт плакал, лежа в постели, жидкие слезы текли неостановимо, теща меняла подушки, тесть велел бабам ходить на цыпочках, говорить вполшепота и не беспокоить больного тревожными расспросами. Сам сидел у Бенедикта на постели, с краешку, поил тепленьким, нависал, качал головой, сокрушался.
– Ну как же ты, а? ну что ж ты какой неловкий… говорил тебе: крюк осторожно поворачивай, легонько так… От плеча, от плеча… А ты вон как: хрясь! да и все тут.
Бенедикт давился слезами, тихо, тоненько выл, ослабевшие пальцы дрожали, чувствуя холод и увертливость крюка, хотя никакого крюка уж в пальцах и не было, а только кружка с канпотом.
Не было – а вроде как и был, рука до локтя чувствовала хруст, вот как жука давишь: вместо того чтоб захватить книгу, да дернуть, да вырвать, – попал голубчику прямо по шее, по шейной жиле, а как крюк-то повернул неловкими пальцами, – жила и выдернись, и потекло, черное такое, и голова на сторону, и в глазыньках-то потухло, и изо рта его тоже как бы срыгнулось.
Никогда Бенедикт не убивал людей, али сказать, голубчиков, и не думал даже; побить-поколотить, – это дело другое, домашнее, каждодневное; ты его, да и он тебя, вот и квиты, ну синяк там, вывих, – все как водится. Да и прежде чем бить голубчика, надо на него распалиться, тяжесть на сердце накопить, угрюмство, чтобы синяк али вывих это угрюмство уравновесили, вот как на весах взвешивают: сюда товар, сюда гирьки, – вот тогда дашь кулаком наотмашь, – и справедливо.
А этого голубчика, что он задавил-то, он и не знал прежде, и в глаза не видывал, не распалялся на него, ничего не имел против, – живет и пущай себе живет, репу садит, с бабой своей беседует, детушек малых на коленке качает.
А просто книгу хотел отнять, потому что отсталость в обществе большая, народ темный, суеверный, книги под лежанкой держит, а то в ямку сырую закапывает, а книга от того гибнет, гниет, рассыпается, зеленью подергивается, дырками, червоточиной; книгу спасать надо, в месте сухом и светлом содержать, холить и лелеять, беречь и целовать, – другой не будет, другой взять неоткуда, древние люди, что книгу эту написамши, сошли на нет, вымерли, и тени не осталось, и не вернутся, и не придут! Нету их!
А они, голубчики наши темные, – вона! – ни себе, ни людям, попрятали книги и гноят, и нипочем не признаются, что, мол, книга у него запрятана, а отсталость большая и Болезни боятся, а Болезнь тут ни при чем, Бенедикт тыщу книг прочитал и здоров.
А на голубчика он не распалялся, это все водонос из Дели, а звали его Кандарпакету, это все тесть, – подбил под руку, подсунул крюк не вовремя, когда сердце ослепло, когда снег бесновался, да дальний вой разума лишил!.. А вот, а вот что она делает с людьми: лишает разума, летит в метели, голодная, бледная, и себя не слышишь, и в глазах звездные колеса, и рука не туда поворачивает: хрусь! – и потекло.
…А книгу уберег. Книга! сокровище мое несказанное! жизнь, дорога, просторы морские, ветром овеянные, золотое облако, синяя волна! Расступается мрак, далеко видать, раскрылась ширь, а в шири той – леса светлые, солнцем пронизанные, поляны, тульпаном усыпанные, ветер весенний зефир ветку качает, белым кружевом помавает, а то кружево повернется, веером раскроется, а в нем, как в чаше какой узорной, Княжья Птица белая, рот красный, невинный: не ест, не пьет Птица Паулин, только воздухом живет да поцелуями, ни вреда от нее никакого, ни беды не бывает. А улыбнется Княжья Птица тульпановым ртом, возведет светлые очи горе, – все о себе пресветлой думает; опустит очи долу, – все собой любуется. А увидит Бенедикта, и скажет: поди сюды, Бенедикт, у меня всегда весна, у меня всегда любовь…
– Золотой ты мой человек… сердце твое золотое… – сокрушался тесть, – ведь учил тебя, учил… Экой ты… Поворачивай, говорил, крюк-то, поворачивай… Говорил я тебе? Говорил! А ты?.. Что наделал-то…
Тесть качал головой, сидел, пригорюнившись, подпершись рукою, глядел с укоризной.
– Поспешил, да? Вот и поспешил… человека не уберег… Теперь уж его и не вылечишь! Разве теперь вылечишь?.. А?.. – Тесть низко склонялся, светил Бенедикту в глаза, дышал нехорошим запахом изо рта.
– Нечаянно я! – тоненько визжалось Бенедикту сквозь слезы. Слова сами писком выходили. – Напугала она меня!
– Кто напугал?
– Да кысь-то!.. Напугала! Я и промахнулся!
– Идите себе, бабы, – гнал тесть. – Зять расстроен, вишь, – незадача у него какая вышла. Переживает. Не путайтесь под ногами. Канпоту еще давайте. Каклет несите белых, мягких.
– Не хочу-у-у!
– Надо. Надо покушать-то. Бульончику тоже. Вон как сердце у тебя… бьется как… – Тесть рукой трогал сердце Бенедикту, общупывал твердыми пальцами.
– Не трожьте! Оставьте меня!
– Что значит оставьте. Я ж медицинский работник. Состояние мне твое знать надобно? – надобно. А то смотри: дрожишь весь. Ну-ка, давай. Ну-ка, вот так. Ам! Ну-ка еще.
– Книгу…
– Эту, что изъяли-то?.. Не волнуйся. У меня книга.
– Дайте…
– Нельзя тебе, нельзя! Что ты? – лежи. Волнение очень большое. Разве можно самому? Я тебе вслух почитаю. Книга хорошая… Книга, мил человек, самый наипервейший сорт…
И Бенедикт лежал укутанный, давился бульоном и слезами, а тесть, осветив страницы глазами, водя пальцем по строчкам, важным, толстым голосом читал:
Ци
У Феофилакта брали, у Бориса брали, у Евлалии – две. Клементий, Лаврентий, Осип, Зюзя, Револьт, – к этим зря ездили, ничего не нашли, одни обрывки. У Малюты в сараюшке три книги закопаны, все черными пятнами пошедцы, ни слова не разберешь. Вандализм… Клоп Ефимыч, – кто бы мог подумать? – сундук цельный держал, и на виду, две дюжины сухих и чистых. А только ни слова по-нашему, а значки неведомые: крюки да гвозди гнутые. У Ульяны – только с картинками. Мафусаил и Чурило, близнецы, за рекой жили, мышей в рост давали, – одна, маленькая, рваная. Ахметка спалить успел: спугнули… Зоя Гурьевна спалила. Авенир, Маккавей, Ненила-заика, Язва, Рюрик, Иван Елдырин, Сысой, – у этих ничего. У Януария, знать, было когда-то, да делось невесть куда, а только в чулане все стены картинками увешаны, а на картинках бабы срамные.
Мрак.
– Сколько ж гадости в народе, – говорил тесть, – ты подумай. Ведь когда еще было сказано: книг дома не держать! Сказано? – сказано. А нет, держат. Все по-своему хотят. Гноят, пачкают, в палисаде закапывают. Чуешь?