Кысь - Толстая Татьяна Никитична 21 стр.


Отворил забухшую дверь; чмокнула, как поцелуй; за ней вторая: меж дверями сенцы у ней. Маленько постоял, склонив ухо; прислушивался. Балахон надевать не стал, хоть и положено: маленькое своеволие допустил; что ж… служба, конечно, государственная, но на всякой службе своему человеку, близкому, али родственнику послабление допускается.

Поколебался: крюк в сенцах оставить, али сразу с собой взять? Тут ведь как: ежели крюк с собой внести, больной голубчик догадается и сразу в крик; а где крик, там и суета: кто об стол головой бьется, кто об тубарет али печку; помещение тесное, особо не развернешься, стало быть в руке того размаху, свободы той нету. Это хорошо на воздухе науку отрабатывать, али сказать, тренироваться; ведь как санитаров учат? – кукол больших нашьют-навертят, идолов из ветоши; вот на траве-мураве и отрабатываешь приемы-то: рывок от плеча, захват с поворотом, подтягивание, али другое что. На воздухе оно легко идет, а в избе, али сказать, в конкретных условиях, оно уж не так. Нет.

Перво-наперво, кукла: она ж по избе не бегает, верно? истошным голосом не вопит? за стол, за тубарет не цепляется? – брык, и лежит безмолвствуя, не внемля ничему, все как по-писаному, али сказать, по инструкции. А голубчик – он живой, он суетится.

Это одна трудность. А другая, – это вот, конечно, что помещение тесное. Это, прямо сказать, недосмотр. Недоработка.

Так что не всегда есть возможность соблюдать все государственные правила; отсюда и послабления; конечно, можно спорить, но – «суха теория, мой друг, а древо жизни пышно зеленеет».

Бенедикт поразмыслил и оставил крюк в сенцах. Приотворил вторую дверь-то, всунул голову:

– Ку-ку-у! А кто к нам пришел!..

Ни звука.

– Варвара!..

– Кто там? – шепот тихий.

– Большой и нехороший! – пошутил Бенедикт.

Никакого отзыва, шорох один. Бенедикт вдвинулся в горницу, огляделся: чего она делает-то? Лежит на лежанке, в тряпье, а это только называется, что Варвара Лукинишна: один глаз из тряпья виден, а остальное – все гребешки, гребешки, гребешки, гребешки, гребешки, гребешки, – видать, за то время, что Бенедикт ее не видел, ее всю гребешками обсыпало.

– Ах, это вы? Навестить? – говорит. – А я вот приболела… На работу не хожу…

– Но?! – озаботился Бенедикт. – А что такое?

– Не знаю, голубчик. Слабость что-то… В глазах темно… Еле хожу… Да вы присаживайтесь! Я так рада! Только угостить нечем.

У Бенедикта тоже ничего с собой не было. Без приношения нельзя, это правда, но он не придумал, что бы такое подарить-то. Книгу – ни за что, с книгами расставаться, – уж лучше смерть. Вот подарил сдуру «Виндадоры» Истопнику, потом так жалел, так жалел! Все представлял, какая книга-то была хорошая, да как ей на полке славно было стоять, – чисто и тепло, да как она, бедная, в неприбранной избе, унылой и прокуренной, у Истопника валяется; может, на пол свалилась, а старик сослепу и не заметил; может нечем суп прикрыть было, – он и…; а то Лев Львович, срамник, выпросил ее, забрал к себе, от людей заперся, свечку затушил и ксерокс ей делает: желаю, говорит, размножаться! есть же такие неуемные ходоки, что бабы им мало! и с козляком шутки шутят, и с собакой, прости, Господи, и с валенком! Так жалел, – и головой об стенку бился, и руки заламывал, и ногти грыз; нет, никогда больше ни одной книги никому.

Цветки, – а это бывает, идут к бабам в гости с цветками: нарвут в огороде чего поярче, али чтоб дух от них хороший, побольше вместе сложат, – и выйдет букет; вот этот букет бабе и сунут: дескать, и вы так же прекрасны, и дух от вас тоже ничего. Держите крепше и будем шутки шутить. Но зимой какие ж цветки?

Оттого-то, чтоб голову не ломать, принято, когда в гости идешь, нести ржавь, а лучше брагу из ржави сваренную. Потому что сам же тоже пить будешь.

Польза тут двойная: брагу сразу же пить можно, а не дожидаться, пока там еще ее сварят! да процедят! Да через угольки перегонят! да упарят! да уварят! Да остудят! да опять процедят! – а тут готовое, пей сразу.

А второе, это если ты в гости пришел, а гости, бывает, не задалися, – ну, повздоришь с хозяином, что пригласимши, али подерешься, оплюешь кого, али тебя оплюют, али еще что, – так хоть, думаешь, успел выпить, не все же пропало.

Но хозяйства своего Бенедикт давно не вел, своей браги у него не было, а вся кудеяровская, начнешь нацеживать… нет, лишние вопросы ни к чему. Вот и пришел с пустыми руками. И крюк в сенцах оставил. Взял тубарет, подсел к лежанке, на лицо сочувствие напустил: брови вверх, рот вниз. Без улыбки.

– Как живете? – Варвара слабым голосом. – Я слышала, вы женаты. Поздравляю. Замечательное событие.

– Мезальянс, – похвастался Бенедикт.

– Как это должно быть прекрасно… Я всегда мечтала… Скажите мне… скажите что-нибудь волнующее.

– Хм. А, вот: год объявили, что високосный.

Варвара Лукинишна заплакала. Да уж, веселого мало.

Бенедикт поерзал, не знал что еще говорить. Где она книгу-то прячет. Под кроватью? Бенедикт выставил ногу, как бы невзначай, просунул под лежанку и обтрогал ногой, чего там спрятано. Вроде короба.

– Вот, знаете, читаешь в книгах: флердоранж, фата… букетик фиалок, приколотый к поясу… фимиам…

– Да, эти все на букву «ферт», – сказал Бенедикт. – На этот ферт, я заметил, ни одногошенька слова не понять. – Через валенок плохо было слышно, что за короб и где у него крышка. Вот ведь: без крюка – как без рук.

Варвара Лукинишна плакала единственным глазом.

– …алтарь… певчие… «голубица, гряди»… паникадило…

– Да-да. Ни слова не разберешь!

Бенедикт просунул вторую ногу под кровать, наступил валенку на пятку и потянул ногу из обуви. Портянку заело, – видать, слабо намотано; нет, лучше оба валенка сбросить. Ведь до чего неудобно без рук! Ну? Ведь чтоб первый валенок снять, надо вторым пятку прижать, а чтоб второй снять, надо первым отдавливать; ну а если первый снял, так он будет снятый? Чем же давить-то? Вот это вопрос научный, а ведь ни в одной книге ответа на него еще не сыскалося. А если из природы наблюдение взять, то надо ногами, как муха, – быстро-быстро друг об дружку перебирать; тогда ноги вроде как запутаются: которая первая, которая вторая; ан, глядь, обувь и слетит.

– …ведь и юность пролетела без любви! – плакала Варвара Лукинишна.

– Да-да! – согласился Бенедикт. Теперь надо портянку отмотать: путается и мешает.

– Возьмите меня за руку, друг мой!

Бенедикт примерно решил, где у Варвары Лукинишны рука, взял это и подержал. Теперь руки заняты, ноге уж точно помочь нечем. Значит надо крутить ступней, чтоб портянка отматывалась, а что отмоталось, – второй-то ногой придерживать да отодвигать. Вспотеешь, умаямшись.

– Не трепещите так, друг мой! Поздно! Судьбе не угодно было скрестить наши пути!..

– Да-да, верно. Я тоже заметил.

Босая-то нога насколько же ловчей обутой! Она ж все равно как зрячая! Вот стенка короба, шершавая, но без заноз: от бересты заноз не бывает, это ж не древесина, а луб! А не всякий луб на короба идет: который тонкий, так его больше на письмо берут, а который потолще – это уж на корзины; столярное дело понимаем; а тута крышка, так крышку-то пальцем приподдеть…

– Вы тоже волнуетесь? Друг мой! Неужели?..

Бенедикт крепче ухватил руку или что там у Варвары Лукинишны, для опоры; растопырил пальцы на ноге, оттянул большой палец, поддел крышку. А-а-а-а! Тудыть!..

…В глазах померкло, взвился весь и упал, хватаясь за что-то: судорога, проклятая! Забыл, что ноги-то – не руки, тудыть!!!

…Отошло. Фу-х.

…Варвара Лукинишна лежала не шевелясь, с открытым глазом, смотрела в потолок. Бенедикт удивился и присмотрелся. Чего это? Вроде заехал ей локтем куда-то… не разбери поймешь. Зашиб, что ли?..

Посидел, подождал.

– Э-э, – позвал.

Молчит. Никак померла?.. а знать, померла. Эвон!.. Отчего это?.. Неприятно-то как… Помирать – не в помирушки играть.

Посидел на тубарете, опустив голову. Нехорошо… Вместе работали. Шапку снял. Женщина ведь не старая, еще жить бы да жить. Книги переписывать. Репу садить.

…Родственников вроде не было – кто же хоронить будет? По какому обычаю? По нашему, али как у Прежних принято?..

Матушку – по Прежнему обычаю хоронили. Навытяжку. Если по-нашему, – надо потрошить, коленки подгибать, руки с ногами связывать, фигурки глиняные лепить, в могилу класть. Никогда Бенедикт сам этих дел не делал, всегда любители набегали, он только в стороне к стенке жался.

– Тетеря! – крикнул в дверь. – Поди сюда.

Перерожденец охотно забежал в избу: тепло в избе.

– Тетеря… Вот баба помре. Сослуживица… Сослуживицу пришел навестить… Вот прямо сейчас и помре. Что делать-то надо?.. А?..

– Так, – засуетился Тетеря, – руки ей на груди сложи крестом… вот эдак… да не так!.. где у ней грудь-то?.. хрен ее знает… должна быть пониже головы… руки – крестом, в руки, конечно, икону; глаза закрыть… где у ней глаза-то?.. а, один есть! Спартак – ЦСКА, один – ноль; челюсть подвязать; где у ней челюсть-то?! где че… – неважно; вот так пущай лежит, а ты, значит, народ созывай, пирогов, блинов, всего напеки, и главное чтоб выпивки до хуища.

– Так, – засуетился Тетеря, – руки ей на груди сложи крестом… вот эдак… да не так!.. где у ней грудь-то?.. хрен ее знает… должна быть пониже головы… руки – крестом, в руки, конечно, икону; глаза закрыть… где у ней глаза-то?.. а, один есть! Спартак – ЦСКА, один – ноль; челюсть подвязать; где у ней челюсть-то?! где че… – неважно; вот так пущай лежит, а ты, значит, народ созывай, пирогов, блинов, всего напеки, и главное чтоб выпивки до хуища.

– Хорошо, иди, дальше я знаю.

– Винегрету главное, винегрету побольше! Красного, знаешь, с лучком! Эх!

– Вон отсюда!!! – заорал Бенедикт.

…Сложил руки крестом, если это у ней руки, глаз закрыл… надо бы камушком? – откуда зимой камушек! – теперь икону? Это что они на бересте рисуют? идола-то?

Мышиная синеватая свечка трепетала на столе; это еще Варвара зажигала свечку; отворил печную заслонку, там полешки: огонек перескакивает, пляшет; это Варвара совала полешки в печку; разожгла огонь, – и горит он в пустоте, а ее и нету. Подбросил еще щепочек, чтоб огонь гудел, чтоб свету в избе больше было.

На столе – берестяные листы стопочкой, письменная палочка, чернильница: сама ржавь на чернила варила, свои палочки ладила, любила, чтоб все аккуратно… Домашнее, – говорила, – оно лучше казенного. Приходите, говорит, ко мне на суп, разве казенный суп с домашним сравнишь?.. Не зашел, гребешков ее побоялся…

Бенедикт заплакал. Слезы защипали глаза, быстро-быстро набрались, перелились через край, потекли, налились в бороду. Утерся рукавом. Добрая была. Чернила всегда свои давала, если у тебя вышли. Слова объясняла. Конь, – говорит, – это не мышь, – золотые слова. Идола ей в руки…

Хлюпая носом, Бенедикт сел за стол, взял бересту, повертел. Идола надо… Размял письменную палочку – а давно в руках не держал, – обмакнул в чернила. Идола. Как его рисовать-то…

…Головку вывел ссутуленную. Вокруг головки – кудерьки: ляп, ляп, ляп. Вроде буквы «С», а по-научному: «слово». Так… Нос долгий. Прямой. Личико. С боков – бакенбарды. Позакалякать, чтобы потолще. Точка, точка, – глазыньки. Сюда локоть. Шесть пальчиков. Вокруг: фур, фур, фур, – это будто кафтан.

Похож.

Вторнул ей идола в руки.

Постоял, посмотрел.

Вдруг будто что вступило в грудь, ворвалось, лопнуло, как бочка с квасом: зарыдал, затрясся, зашелся, завыл, – матушку вспомнил? жизнь свою? весны былые? Острова в море? непройденные дороги? птицу белую? ночные сны? – спроси, не ответит никто!.. – высморкался, надел шапку.

…Да! Да. Так чего я приходил-то?.. А, книга!.. Где же книга у нее? Бенедикт стал на коленки и заглянул под лежанку, светя свечкой. Вот короб-то этот. Выволок, порылся – бабья дрянь, ничего ценного. Нет книги. Еще посветил – пусто, мусор обычный. Руку глубоко запустил, все обшарил, – ничего.

На печи. Нету.

За печью. Нету.

Под печью. Нету.

В чулане, – посветил, – одна ржавь; ловкой рукой подхватил крюк, – насколько ж крюком сподручнее! – протыкал все насквозь, – нету.

Стол – может, ящик какой, – нету; тубарет – двойное дно? – нету; постоял, обводя избу глазами; сарай! – выбежал со свечой в сарай; то же. Бани у нее нет, некому было баню сложить. Вернулся в избу.

Матрас!!! Запустил руки под Варвару; мешала; прощупал весь матрас; мешала; стащил ее на пол, чтоб не мешала; прощупал матрас, подушку, протыкал крюком; перебрал торопливыми пальцами одеяльце, перинку вороньего пера, – ничего.

Чердак!!! Где лаз-то? Вон там; полез на тубарет, второпях немножко толкнул Варвару-то, идол выпал из рук; нагнулся, вторнул идола в Варварину середину.

На чердаке – ничего. Только лунный свет лежит рваной полосой, просунулся через слуховое оконце.

Надо бы забить: год високосный, мало ли…

Луна светит, ветер дует, облака идут, деревья качаются. В воздухе водой пахнет. Опять весна, что ли? И пустота, и бессмысленность, и шорох какой-то, – сенная труха с потолка сыплется, крыша рассыхается. Нет, еще что-то.

А! – мыши шуршат. Шуршат мыши. Мыши у ней в избе. Жизни мышья беготня.

…Бенедикт вернулся к саням; перерожденец посмотрел с вопросом. Бенедикт размахнулся ногой и бил, бил, бил Терентия Петровича, пока не онемела нога.

Ер

Есть хорошее правило: скотину в дом не пускать, не приучать. Собаке во дворе конуру ладят, пущай там и сидит, хозяйство сторожит.

А если какой голубчик ее пожалеет, – дескать, мерзнет псина, али что, – пустит ее в дом на зиму, – нипочем собака в конуру не вернется, ей уж в избе понравилось. Чуть отвернешься, а она опять норовит в дверь протиснуться.

Правило научное, для всякой твари верно; то же и с перерожденцами. Перерожденцу место где? – в хлеву. Потому как есть он скотина, а скотина должна водиться на скотном дворе, само название подсказывает за это.

Вот и Тетеря: побывал пару разочков у людей в дому, – сначала Никита Иваныч хулиганил, сажал тварь за стол, мнениями его интересовался; потом Бенедикту пришлось кликнуть его, – давеча, у Варвары-то, а это он, знать, из-за душевного расстройства подзабылся, – побывал перерожденец в дому и теперь норовил чуть что, – в дом.

Сначала предлоги выискивал: помочь поднести, дверь открыть, канплимент теще, Оленьке канплимент, потом с советами на кухню, дескать, знаю наипервейший рецепт, как грибыши сушить, – эвон! Да мы грибыши со времен царя Гороха сушили, сушим, и до Последних Дней сушить будем! На нитку повесь да и суши! Наука тут нового слова не скажет!

Потом будто ему от тестя охота указание выслушать: как ловчей на себя бубенцы приладить, чтобы звону от них больше, когда едешь; какие песни желательно петь в дороге: заунывные али бойкие; потом, глядишь, а он уж старший по хлеву, сам покрикивает, чтобы эй! – навоз почистили; не успели оглянуться, а он уж свой в доме. Только и слышишь: «Терентий Петрович это, Терентий Петрович то».

Бенедикт ногами топал, ярился, взывал, стыдил, убеждал, грозился, тащил за рукав, – нет, Беня, оставь, как же без Терентия Петровича? И достанет, и принесет, и посмешит, и форшмак состряпает, и румяна похвалит, и белила.

Увидит Оленьку в колобашках, в сметане, и будто в сторону, будто сам себе, не сдержамшись: «Ну до чего ж баба красивая, е-мое!»

В санях катает с посвистом, с песнями; узду заплел косичками, шлею разукрасил берестяными картинками: посередке идола прибил рисованного, – усищи в обе стороны; с одного краю баба голая с сиськами, с другого надпись: ВАС ОБСЛУЖИВАЕТ Головатых Терентий Петрович. Пригласил Оленьку полюбоваться, Оленька сразу: «все, Бенедикт, это сани мои! Бери себе другие!» – плюнул, но отдал ей сани-то, и с Тетерей вместе, – уж больно зол на него был, противно было даже и бить его.

А достался ему перерожденец Иоаким, старец одышливый и с харкотой: все у него в грудях клекочет и блекочет, сипит и хрипит; еле ноги тащит, пройдет два забора, да и остановится:

– Ох, Господи, царица небесная… Грехи наши тяжки… Ох, прибрал бы Господь…

И – кашлять, да с сипом, да с мокротой; да харкать, да сплевывать; пока свое не отплюет, с места его кнутом не стронешь.

– Матушка небесная… и сорок святых мучеников… забыли меня… Забыл Никола-то угодник… грехи мои тяжки…

– Давай, дед, давай, трогай! Дома поплюешь!

– О-ох, смерть нейдет… прогневил Господа…

– Песню давай! Удалую!!!

– Христо-о-о-ос воскре-е-е-есе из меееееееееееертвых…

Стыдно было: вдруг кто из знакомых увидит? Зубоскалить начнет? Дескать, гляньте, гляньте на Бенедикта! Что за кляча-то у него? да где таких берут? а то еще и прозвище дадут!

И ведь как боялся, так и случилось: тащился на Иоакиме мимо пушкина – охота поглядеть было, как он там стоит-то, – а тут как раз Никита Иваныч: залез на наше все и отвязывает ему от шеи бельевую веревку, – ну как всегда. Увидел Бенедиктов позор и – так и есть! – закричал:

– Да как тебе не стыдно, Бенедикт!!! На старом-то человеке ездить!!! Ты вспомни, чей ты сын!!! Полины Михайловны!!! Где же это видано?!?!?! Быстрей пешком дойдешь!!!

Позор несусветный; Бенедикт отвернулся, сделал вид, что не видит, не слышит, дома наплакался тестю: эвон, на меня даже Прежние пальцами кажут, тычут, что резвее надо, мать позорю! Давайте Тетерю назад, хрен с ним! – а уж все, уж Тетеря на других работах занят: возвысился до кухонного мужика, чистит репу, птицу потрошит, винегреты накручивает.

И дали перерожденца самого простого и среднего: особенностей никаких, и звать Николай.

Подушки Оленька набила белым пухом; лежать стало куды мягче. Работы никакой делать не надо, ни рубить, ни тесать; пешком ходить тоже не надо, – в санях доеду; кушать – беспрерывно пожалуйте, – так что Бенедикт раздобрел, али сказать, оплыл. Отяжелел. А не столько даже от еды отяжелел, сколько от дум тяжелых. Словно натолкали в душу ветоши, тряпья старого, валяных ошметок: и душно, и чешется, и гнетет. Лежи не лежи, а все нет покою.

Назад Дальше