Какую «любовь»? Да книгу же! Что ж и любить, как не книгу?! А?!..
«С собой унес». Жене просит сообщить, чтоб не искала… А то хватится… Вот тебе и стихи! Не стихи это, а притча! Руководящее указание в облегченной для народа форме!
Вот он отчего плакал-то, Лев Львович-то! Небось, тоже зарыл, теперь не найдет! Тут заплачешь! Запел да и вспомнил!
А как они Бенедикту намек делали? Бенедикт им: нет ли, де, книжечки почитать? А они ему: ты грамоте не учен. А он им: как же не учен, я учен! А они ему: степь да степь кругом. Намек такой. Притча. Там, мол, книги зарыты. Дома не держим.
Так. Степь у нас – где? Степь на юге… А что же он все приговаривает: запад нам поможет?.. А Никита Иваныч ему: нипочем, дескать не поможет, должны сами. Так как же? Где?
Теща в дверь стукнула:
– Детей купать!.. Смотреть будете?
– Не мешать!!! – крикнул Бенедикт истошно, рукой рубанул наотмашь. – Дверь закрыть!!!
– Дак купать-то?..
– Дверь!!!
С мысли сбила, тудыть!.. Бенедикт торопливо облачился, – зипун, балахон, колпак, – ссыпался по лестнице, свистнул вялому Николаю запрягаться.
Погонял нетерпеливо, притоптывал в санях валенком. Горизонт обсмотреть. Непременно надо горизонт обсмотреть. Пока еще свет зимний, малый не погас, – обсмотреть горизонт на четыре стороны.
К дозорной башне ехал Бенедикт, вот куда. Никогда еще он на дозорную башню не лазал, да и кто ж голубчика на нее допустит? Запретная дылда, государственная, – только стражи да мурзы на башню допущаются, а почему? – потому что видать с нее далеко, а это дело государственное, не для всякого! Незачем простому голубчику вдаль смотреть: не по чину! Может там, вдали, войско какое идет! Может, лютый ворог на нашу светлую родину покусился, палок навострил да и в поход выступил! Это ж дело государственное! Нельзя! Да только Бенедикта никто нипочем не остановит, как есть он санитар.
Не остановили. Естественно.
Дозорная башня вышиной выше самого высокого терема, выше дерева, выше александрийского столпа. Наверху – горница. В горнице, в стенах ее, – четыре окна, четыре прорези на четыре стороны света. Поверху крыша о четырех скатах, шапкой. Вот как мурзы носят. Снизу смотришь, – высоко-высоко вверху, под облаками, государевы работники, стражи копошатся, будто мураши маленькие, – переползают с места на место, чего-то там шуруют. Внизу охрана с бердышами. Бенедикт тяжело, по частям восстал с саней, глянул страшными очами сквозь багряные прорези, поднял крюк, – охрана пала ниц, в твердый морозный наст. Вступил в башню. Пахнуло псиной от нечистых зипунов, тяжким духом дешевой ржави: курили сырую, неочищенную, с остьями и соломой. Деревянные ступени гремели под ногами. Винтовая лестница с желтой наледью, – тут справляли нужду, затаптывали окурки; на стенах, посверкивающих изморозью, выцарапывали матерное, привычное. Бездуховность… Восходил долго, опираясь на крюк, на площадках отдыхал. Изо рта выходил пар, да так и оставался висеть клубком в стылом, сраном воздухе.
На верхней площадке испуганно дернулись, обернулись на красный балахон государевы работники.
– Вон! – приказал Бенедикт.
Работники дрызнули прочь, бросились вниз, толкаясь, грохоча восемью ногами.
С башни видно далеко. Далеко!.. – да и слова такого нет в языке, чтоб сказать, докуда видно с башни! А кабы и было такое слово, так вымолвить его страшно! У-у-у, докуда! – до дальней дали, до крайнего края, до предельного предела, до смерти! Весь блин земной, вся небесная крыша, весь холодный декабрь, весь город со всеми своими слободами, с темными кривыми избушками, – пустыми и распахнутыми, прочесанными частыми гребнями санитарных крюков и еще заселенными, еще копошащимися бессмысленной, пугливой, упрямой жизнью!..
Закат желтый, страшный, узкий стоял в западной бойнице, и вечерняя звезда Алатырь сверкала в закате. Маленькой черной палочкой в путанице улочек стоял пушкин, тоненькой ниточкой виделась с вышины веревка с бельем, петелькой охватившая шею поэта.
Восход лежал густо-синим пологом в другом окне, укрывая леса, и реки, и опять леса, и тайные поляны, где под снегом спят красные тульпаны, где зимует, вся в морозных кружевах, в ледяном узорчатом яйце, с улыбкой на пресветлом лице вечная моя невеста, неразысканная моя любовь, Княжья Птица Паулин, и снятся ей поцелуи, снится шелковая мурава, золотые мухи, зеркальные воды, где отражается ее несказанная красота, – отражается, переливается, зыблется, множится, – и вздыхает во сне Княжья Птица счастливым вздохом, и мечтает о себе, ненаглядной.
А на юге, страшно подсвеченном двойным светом, – желтым с запада и синим с восхода, – на юге, заслоняя непроходимые снежные степи с свистящими смерчами, с метельными столбами, на юге, бегущем, все бегущем, все убегающем к синему, ветреному Море-окияну, на юге, за оврагом, за тройным рвом, во всю ширину окна распластался красный, узорный, расписной, резной, многокупольный, многоярусный терем Федора Кузьмича, слава ему, Набольшего Мурзы, долгих лет ему жизни.
– Га-а! – засмеялся Бенедикт.
Радость брызнула квасом, пенистым, искристым.
Все вдруг стало ясно, прозрачно, как в весеннем ручье. Все открылось, как в полдень. Вот же! Вот!.. Вот, прямо перед ним, нетронутый, нетраченый, полный до краешка ларец, волшебный сад в цветах и плодах, – в бело-розовом кипенье, истекающий сладчайшим соком, как миллиард спелых огнецов! Вот, набитый от гулких подвалов до душистых чердаков, дворец наслаждений! Пещера Али-Бабы! Тадж-Махал, бля!
Ну да! На юге, верно! Вот запад-то и помог! Свет-то с запада, звезда-то путеводная! Все и осветила! Догадался, вычислил, понял намеки, притчу понял, – все и сошлося!
Он зажмурился от счастья, крепко стиснул веки, помотал головой; вытянув шею, высунулся в прорезь бойницы, чтобы лучше чувствовать; он вдыхал аромат мороза и дерева, сладких дымков, кудрявившихся из печных труб Красного Терема; с сомкнутыми веками он словно бы видел лучше, слышал острей, чуял явственней; там, там, совсем рядом, совсем близко, за оврагом, за рвом, за тройной стеной, за высоким частоколом, – но ведь через стену можно перепрыгнуть, под частокол проскользнуть. Вот сейчас бы мягко, мягко, неслышно и невидимо соскочить с башни, перенестись в вихре метели, легкой пылью через овраг, снежным смерчем в слуховое окно! Ползком и скачком, гибко и длинно, но только не упустить, не потерять следа; ближе, все ближе к терему, ни следа не оставить на снегу, ни подворотного пса не спугнуть, ни домашней твари не потревожить!
И упиться, упиться, упиться буквами, словами, страницами, их сладким, пыльным, острым, неповторимым запахом!.. О маков цвет! О золото мое нетленное, невечернее!
– Ы-ы-ы-ы-ы-ы-ы!!!.. – крикнул в блаженстве Бенедикт.
– Что, зятек, созрел? – тихо засмеялись сзади, над ухом. Бенедикт вздрогнул и открыл глаза.
– Ну вас совсем, папа! Напугали!
Тесть подкрался бесшумно, даже половицы не дрогнули. Видно, когти втянул. На нем тоже был красный балахон, на голове – колпак, только по голосу да по вони слышно было, что, – да, тесть, Кудеяр Кудеярыч.
– Дак как? – шепнул тесть. – Ковырь?
– Не понял…
– Сковырнуть тянет? Федора Кузьмича, слава ему, сковырнуть готов? Злодея-мучителя? Карлу проклятого?
– Готов, – твердо шепнул и Бенедикт. – Папа! Я бы его своими руками!..
– Сердечко твое золотое!.. – радовался тесть. – Ну?! Наконец-то!.. Наконец-то!.. Дай обниму!
Бенедикт с Кудеяр Кудеярычем стояли обнявшись, смотрели на город с высоты. В избах затеплились синие огоньки, закат погас, проступили звезды.
– Давай друг другу клятву дадим, – сказал Кудеяр Кудеярыч.
– Клятву?
– Ну да. Чтоб дружба навек.
– А… Давайте.
– Я тебе – все. Я тебе дочь отдал, а хочешь – жену уступлю?
– Н-н-необязательно. Нам нужен кант в груди и мирное небо над головой. Закон такой, – вспомнил Бенедикт.
– Верно. И чтоб вместе – против тиранов. Согласен?
– А то.
– Разорим гнездо угнетателя, лады?
– Ох, папа, там книг как снега!
– И-и, милый, больше. А он картинки из них дерет.
– Молчите, молчите, – заскрежетал зубами Бенедикт.
– Не могу молчать! Искусство гибнет! – строго высказал тесть. – Нет худшего врага, чем равнодушие! С молчаливого согласия равнодушных как раз и творятся все злодейства. Ты ведь «Муму» читал? Понял притчу? Как он все молчал-молчал, а собака-то погибла.
– Папа, но как…
– Ништяк, все продумано. Революцию сделаем. Только тебя и жду. Ночью полезем, он ночью-то не спит, а стража будет умаямши. Лады?
– Но как же ночью, ночью темно!
– А я на что? Али я не светоч?
Тесть пустил глазами луч и засмеялся довольно.
– Но как же ночью, ночью темно!
– А я на что? Али я не светоч?
Тесть пустил глазами луч и засмеялся довольно.
Чисто и ясно, льдисто было на душе. Без неврозов.
Ять
В Красном Тереме запах такой с плеснецой, – знакомый, волнующий… Ни с чем не спутаешь. Старая бумага, древние переплеты, кожа их, следы золотой пыльцы, сладкого клея. У Бенедикта немножко подкашивались и ослабевали ноги, будто шел он на первое свидание с бабой. С бабой!.. – на что ему теперь какая-то баба, Марфушка ли, Оленька ли, когда все мыслимые бабы тысячелетий, Изольды, Розамунды, Джульетты, с их шелками и гребнями, капризами и кинжалами вот сейчас, сейчас будут его, отныне и присно, и во веки веков… Когда он сейчас, вот сейчас станет обладателем неслыханного, невообразимого… Шахиншах, эмир, султан, Король-Солнце, начальник ЖЭКа, Председатель Земного Шара, мозольный оператор, письмоводитель, архимандрит, папа римский, думный дьяк, коллежский ассессор, царь Соломон, – все это будет он, он…
Тесть освещал дорогу глазами. Два сильных, лунно-белых луча обшаривали коридоры, – пыль то загоралась и плавала в столбах света, то погасала на миг, когда тесть смаргивал, – голова у Бенедикта кружилась от частых вспышек, от запаха близких книжных переплетов и сладковатой вони, шедшей из тестевой пасти, – тот все подергивал головой, словно его душил ворот. Тени, как гигантские буквицы, плясали по стенам, – «глаголь» крюка, «люди» острого колпака Бенедикта, «живете» растопыренных, осторожных пальцев, ощупывающих стены, шарящих в поисках потайных дверей. Тесть велел ступать тихо, ногами не шуркать.
– Слушай революцию, тудыть!..
Революционеры крались по коридорам, заворачивали за углы, останавливались, озирались, прислушивались. Где-то там, у входа, валялась жалкая, теперь уже бездыханная, охрана: что может бердыш или алебарда против обоюдоострого, быстрого, как птица, крюка!
Прошли два яруса, поднимались по лестницам, на цыпочках пробегали висячие галереи, где сквозь оконные пузыри сильно и страшно светила луна; черными валенками бесшумно пробежали по лунным половицам; раскрылись внутренние, высокие и узорные сени, где похрапывала, – ноги взразвалку, шапки на грудях, – пьяная внутренняя охрана. Тесть тихо заругался: ни порядку в государстве, ничего. Все Федор Кузьмич развалил, слава ему! Быстро, сильно тыкая, обезвредили охрану.
После сеней опять пошли коридоры, и сладкий запах приблизился, и, глянув вверх, Бенедикт всплеснул руками: книги! На полках-то – книги! Господи! Боже святый! Подогнулись колени, задрожал, тихо заскулил: жизни человеческой не хватит все перечитать-то! Лес с листьями, метель бесконечная, без разбору, без числа! А!.. А!!!.. А!!!!!!!!! А может… а!.. может тут где… может и заветная книжица!.. где сказано, как жить-то!.. Куда идтить-то!.. Куда сердце повернуть!.. Может, ту книжицу Федор Кузьмич, слава ему, уже нашел, разыскал да читает: на лежанку прыг, да все читает, все читает! Вот он ее нашел, ирод, да и читает!!! Тиран, бля!
– Не отвлекайся! – дохнул в лицо тесть.
Коридоры ветвились, загибались, раздваивались, уходили в неведомые глубины терема. Тесть крутил глазами – только книжные корешки мелькали.
– Должон простой ход быть, – бормотал тесть. – Где-то тут простой ход быть должон. Быть того не может… Где-то мы тут сбилися…
– «Северный Вестниииииик»!!! Восьмой номееееееер!!! – завопил Бенедикт. Рванулся, толкнув Кудеяр Кудеярыча; тот споткнулся, ударился о стену; падая, уперся рукой; стена подалась и оборотилась полкой, полка рухнула и посыпалась, и се, – раскрылась взгляду палата большая-пребольшая, по стенам все шкафы да полки, а в палате столы без счету, книгами завалены, а у главного стола, в полукольце тысячи свечей, тубарет высокий, а на тубарете сам Федор Кузьмич, слава ему, с письменной палочкой в деснице; личико к нам оборотил и ротик разинул: удивился.
– Почему без доклада? – нахмурился.
– Слезай, скидавайся, проклятый тиран-кровопийца, – красиво закричал тесть. – Ссадить тебя пришли!
– Кто пришел? Зачем пропустили? – забеспокоился Федор Кузьмич, слава ему.
– «Кто пришел», «кто пришел»! Кто надо, тот и пришел!
– Тираны мира, трепещите, а вы мужайтесь и внемлите! – крикнул и Бенедикт из-за тестева плеча.
– Чего «трепещите»-то? – Федор Кузьмич понял, скривил личико и заплакал. – Вы чего делать-то хотите?
– Кончилась твоя неправедная власть! Помучил народ – и будя! Сейчас мы тебя крюком!
– Не надо, не надо меня крюко-ом! Крюком больна-а!
– Ишь ты! Он еще будет жалкие слова говорить! – закричал тесть. – Бей его! – И сам ударил наотмашь. Но Федор Кузьмич, слава ему, горошком скатился с тубарета и отбежал, так что попал тесть по книге, и книга та лопнула.
– Зачем, зачем вы меня ссаживаете-е-е-е?
– Плохо государством управляешь! – закричал тесть страшным голосом. Бросился с крюком к Набольшему Мурзе, долгих лет ему жизни, но Федор Кузьмич, слава ему, опять нырнул под тубарет, оттуда под стол, и перебежал на другую сторону горницы.
– Как умею, так и управляю! – заплакал с той стороны Федор Кузьмич.
– Развалил все государство к чертовой бабушке! Страницы из книжек выдираешь! Лови его, Бенедикт!
– У пушкина стихи украл! – крикнул тоже и Бенедикт, распаляя сердце. – Пушкин – наше все! А он украл!
– Я колесо изобрел!
– Это пушкин колесо изобрел!
– Я коромысло!..
– Это пушкин коромысло!
– Я лучину!..
– Вона! Еще упорствует…
Бенедикт бросился ловить Федора Кузьмича с одной стороны стола, тесть кинулся в обход с другой стороны, а Набольший Мурза, долгих лет ему жизни, опять нырнул под стол и перебежал назад.
– Не трогайте меня, я добрый и хороший!
– Юркий, гнида! – закричал тесть. Рукой о стол оперся и прыгнул, прямо одним прыжком столешницу перемахнул. Федор Кузьмич, слава ему, визгнул, порскнул под шкаф и забился там в глубину куда-то.
– Лови его! – хрипел тесть, шаря и тыкая крюком под полками. – Уйдет! Уйдет! У него тут ходы всюду прорыты!
Бенедикт подбежал на подмогу. Вместе, мешая друг другу, тыкали крюками, шарили, запыхались.
– Чего-то держу, вроде попался… Ну-к, ты помоложе, нагнись погляди… Не подцепить никак… Он, нет?..
Бенедикт встал на четвереньки, завернул голову под шкаф, – темно, клочья какие-то.
– Не видать ничего… Кудеяр Кудеярыч, вы бы посветили!
– Выпустить боюсь… Ну-ка, крюк перехвати у меня… Ч-черт, не пойму…
Бенедикт перехватил крюк; тесть встал на карачки, пустил под шкаф свет, кряхтел.
– Пылишша… Не видать ничего… Пылишшу развел…
Под крюком дернулось, вроде как одежда треснула, Бенедикт тыкнул с поворотом, но поздно: туку-туку-туку, – мелкие шажочки перебежали вдоль стены за полками куда-то вглубь палаты.
– Упустил, черт! – крикнул тесть с досадой. – Учил ведь тебя, учил!
– А чего всегда я!.. Вы сами за одежу зацепили!
– Придавить надо было! Где он теперь… А ну, выходи, Федор Кузьмич! Выходи по-хорошему!
– Нечестно, нечестно! – крикнул Федор Кузьмич, слава ему, из-под полок.
– Там он! Давай!
Но Федор Кузьмич опять перебежал.
– Не надо меня ловить, маленького такого!..
– Тыкай!.. Тыкай сюда, тудыть!..
– Почему настаиваете?.. Уходите отсюда! – пискнул Федор Кузьмич из третьего места.
– …Плохие люди! – крикнул из четвертого.
Тесть озирался, Бенедикт озирался, вытянув шею, склонив голову, – вот шуркнуло под дальним шкафом; повернул голову к дальнему шкафу; вот прошелестело под полками; мягким длинным прыжком Бенедикт прыгнул к полкам; если закрыть глаза, звуки лучше слышно; закрыл глаза, поводил головой из стороны в сторону; еще бы уши прижать, – совсем хорошо бы: ноздри раздулись, – можно и по запаху… где он пробегает, там его запах… Вот он!
– Вот он! – крикнул Бенедикт, прыгая, наваливаясь и крутя крюком; под крюком пронзительно, тонко завизжало. – Держу-у-у-у!
Лопнуло что-то; звук такой тихий, но отчетливый; на крюке напряглось и обмякло. Бенедикт крутанул и выволок из-под полки Набольшего Мурзу, долгих лет ему жизни. Тельце чахленькое, а сколько возни было. Бенедикт сдвинул колпак, обтер рукавом нос. Смотрел. Видать, хребтина переломилась: головка набок свернута, и глазки закатимши.
Тесть подошел, тоже посмотрел. Головой покачал.
– Крюк-то запачкамши. Прокипятить придется.
– Ну а теперь чего?
– А счисть его вон хоть в коробку.
– Руками?!
– Зачем руками? Боже упаси. Вон бумажкой давай. Бумажки-то тут полно.
– Э, э, книги не рвите! Мне читать еще!..
– Тут без букв. Картинка одна.
Тесть вырвал портрет из книжки, свернул кульком, руку просунул и счистил Федора Кузьмича, слава ему, с крюка. И крюк обтер.
– Так вот, – бормотал тесть. – Никому тиранить не дозволено! Ишь, моду взяли: тиранить!
Бенедикт что-то вдруг устал. В висках заломило. А потому что нагибался с непривычки. Сел на тубарет отдышаться. На столе книг куча понаразложена. Ну, все. Все теперь его. Осторожно открыл одну.