Око Судии - Бэккер Р. Скотт 12 стр.


Он посмотрел сквозь нее и занялся кисетом и трубкой. С задумчивым и непроницаемым выражением лица он набил трубку табаком и вытащил из костра сучок, на конце которого горел, закручиваясь, маленький огонек.

— Раньше — да, — сказал он, раскуривая трубку. Зрачки у него сошлись к переносице, пока он разглядывал, как соприкасаются огонь и чаша трубки.

— Не понимаю.

Колдун глубоко затянулся. Трубка светилась, как нагретая монетка.

— Знаешь ли ты, — спросил он, выдыхая облако ароматного дыма, — почему Сесватха оставил нам Сны?

Она знала ответ. Мать всегда принималась говорить об Ахкеймионе, когда ей нужно было смягчить разногласия со своей озлобленной дочерью. Наверное, потому что он был ее настоящим отцом — так раньше думала Мимара.

— Чтобы школа Завета никогда не забывала о своей миссии, не выпускала ее из виду.

— Так они говорят, — отозвался Ахкеймион, смакуя дым. — Что, мол, Сны побуждают к действию, призывают к оружию. Что, многократно выстрадав Первый Апокалипсис, мы непременно будем бороться за то, чтобы не допустить возможности Второго.

— Ты считаешь иначе?

На его лицо пала тень.

— Я думаю, что твой приемный отец, наш славный победоносный аспект-император прав.

В голосе колдуна звенела неприкрытая ненависть.

— Келлхус? — переспросила она.

Старик пожал плечами — привычное движение тяжело повисло на слабеющих костях.

— Он сам говорит: «Каждая жизнь — это шифр…» — Еще одна глубокая затяжка. — Каждая жизнь — загадка.

— И ты думаешь, что жизнь Сесватхи — такой шифр?

— Я не думаю, я знаю.

И тогда колдун заговорил. О Первой Священной войне. О своей запретной любви к ее матери. О том, что он был готов поставить на кон целый мир ради ее объятий. В его словах звучала искренность, незащищенность, от которой повествование становилось еще более захватывающим. Он говорил с грустью, время от времени сбиваясь на обиженный тон человека, вбившего себе в голову, что другие не верят, будто с ним обошлись несправедливо. А порой говорил многозначительно, как пьяный, которому кажется, будто он поверяет собеседникам страшные секреты…

Хотя Мимара и слышала эту историю многократно, она слушала с ребячьей внимательностью, готовая переживать и терзаться о речах, которые слышит. Оказывается, он не подозревал, что эта история стала песней и преданием в мире за пределами его уединенной башни. Все до единого знают, что он любил ее мать. Все до единого знают, что она избрала аспект-императора и что Ахкеймион после этого удалился в глушь…

Ново было только то, что Ахкеймион еще жив.

От этих мыслей удивление у нее быстро улетучилось, сменившись неловкостью. Ей подумалось, что он ведет непосильную и трагическую борьбу, сражаясь со словами, которые намного сильнее его. Теперь уже стало жестоко слушать его так, как слушала она, притворяясь, что не знает того, что на самом деле знает очень хорошо.

— Она была твоим утром, — решилась сказать Мимара.

Он остановился. На мгновение глаза его чуть затуманились, но он тут же бросил на нее взгляд, полный сжатой ярости.

— Чем?! — переспросил он и выбил трубку о каменную плиту, выпирающую из лежалой листвы.

— Твоим утром, — неуверенно повторила Мимара. — Моя мать. Она часто говорила мне, что… что она была твоим утром.

Он рассматривал трубку в свете костра.

— Я больше не боюсь ночи, — напряженно говорит он, погрузившись в задумчивость. — Я больше не сплю так, как спят колдуны школы Завета.

Когда он поднял глаза, во взгляде его сквозила опустошенность и решительность одновременно. Воспоминание о давнем твердо принятом решении.

— Я больше не молюсь, чтобы скорее наступило утро.

Она потянулась за новым поленом для костра. Оно упало в огонь с глухим ударом и выбило вереницу искорок, которые, кружась в дыме, устремились вверх. Следя глазами за восхождением мерцающих точек, чтобы не встречаться взглядом с колдуном, она обхватила себя руками за плечи, спасаясь от холода. Где-то там, ни далеко ни близко, выли волки, дули в раковину ночи. Словно чем-то встревоженный, он глянул в сторону леса, всматриваясь, как в колодец, в темноту между неверными тенями стволов и ветвей. Он смотрел так напряженно, что ей показалось, он не просто слышит, а слушает и волчий вой, и прочие звуки — что он знает все мириады языков глубокой ночи.

И тогда он рассказал свою историю всерьез…

Словно получил на это разрешение.


Много лет назад точно так же ждала Ахкеймиона ее мать.

За несколько дней и ночей с появления Мимары он многое сказал себе. Убеждал себя, что рассержен — да мыслимо ли потакать подобной дерзости? Говорил, что проявляет благоразумие — что может быть опаснее, чем приютить беглую принцессу? Что проявляет сострадание — слишком уж стара, чтобы освоить семантику колдовства, и чем скорее она это поймет, тем лучше. Он много чего себе сказал, признался себе во многих страстях, но не в смятении, которое владело его душой.

Когда-то, двадцать лет назад, ее мать Эсменет ждала его на берегах реки Семпис. Даже известие о его гибели не способно было прервать ее бдения, столь же упрямого, какой была ее любовь. Даже здравый смысл не мог поколебать ее твердости.

Это удалось только Келлхусу и мнимой искренности.

Еще раньше, чем Мимара заступила на вахту — точнее сказать, начала осаду, так иногда казалось, — Ахкеймион знал, что она унаследовала от матери упрямство. Немалый подвиг — в одиночку добраться из Момемна, как это сделала она; по коже шли мурашки от одной мысли, что хрупкая девушка бросила вызов Диким Землям, чтобы найти его, что ночь за ночью она проводила одна в недоброй темноте. Поэтому раньше, чем он захлопнул дверь у нее перед носом и приказал своим рабам не общаться с ней, он знал, что прогнать ее будет нелегко. Понимал он это даже в ту ночь, когда вышел под дождь и ударил ее.

Требовалось что-то другое. Нечто более глубокое, чем здравый смысл.

Он говорил себе, что ей достанет безумия уморить себя, ожидая, пока он спустится со своей башни. Он говорил себе, что надо быть честным, признать истину во всем ее искаженном обличье, что Мимара увидит, поймет: ее бдение может привести лишь к погибели их обоих. Все это он говорил себе потому, что по-прежнему любил ее мать и потому, что знал: человек не бездействует, даже когда ждет. Что порой нож, не извлеченный из ножен, способен перерезать намного больше глоток.

Поэтому он пришел из человеколюбия, с едой, которая ей была так необходима, и с открытостью, которая звучала неприятно, потому что была заранее продумана. Он никак не рассчитывал, что пустится в беседы и рассказы о своем прошлом. Последний раз он по-настоящему разговаривал уже очень давно. Добрых двадцать лет его слова улетали в никуда.

— Я даже не помню, когда все началось, не говоря уже о том, почему, — сказал он, делая паузы, чтобы перевести неровное дыхание. — Сны начали меняться… сначала понемногу, причудливо. Колдуны Завета утверждают, что заново проживают жизнь Сесватхи, но это лишь отчасти так. На самом деле, мы видим во сне только отдельные фрагменты незаживающей раны Первого Апокалипсиса. То, что мы видим в снах, — не более чем театральное представление. Как говорится в старой шутке Завета, «Сесватха не срет». Простые вещи, составлявшие его жизнь, — всего этого нет… Мы не видим настоящей его жизни.

Все то, что было забыто, подумал он.

— Поначалу я заметил изменения в характере снов, но не более того. Легкое смещение акцентов. Когда преображается сновидец, разве не должны измениться и сновидения? Кроме того, страшное представление слишком поглощало внимание, чтобы задумываться. Когда кричат тысячи людей, кто станет останавливаться и считать темные пятнышки на яблоке?

— Потом было так: мне приснилось, как он, Сесватха, ушиб палец на ноге… Я заснул, этот мир свернулся, как всегда, и на его месте возник его мир. Я был он, я шел по мрачной комнате, чем-то заваленной, кажется, там были тысячи свитков. Я что-то бормотал, погруженный в свои мысли, и ударился ногой о бронзовое подножие курильницы… Было похоже на сны в лихорадке, которые движутся, как тележка по кругу, повторяются снова и снова. Сесватха — ушиб палец!

Он машинально схватился за подбитую войлоком туфлю. Кожа оказалось нагретой от костра. Ничего не говоря, Мимара смотрела на него со спокойным выражением на тонкоскулом лице, вся погруженная в прошлое, как будто это она вглядывалась в неведомое через дым иного, более жестокого костра. Еще один молчаливый слушатель. То ли она молчала недовольно — возможно, он говорил слишком долго или слишком мудрено, — то ли приберегала свое мнение под конец, понимая, что его рассказ — единое живое целое, и поэтому оценивать его надо целиком.

— Когда наутро я проснулся, — продолжил он, — я не знал, что и думать. Мне не показалось, что это откровение, мне просто стало любопытно. Исключения возникают постоянно. Были бы мы сейчас в Атьерсе, я показал бы тебе целые тома, в которые занесены различные разновидности случаев, когда Сны дают осечку: изменение последовательности, подмены, исправления, искажения и прочее и прочее. Немало колдунов Завета потратили жизнь на то, чтобы истолковать их значение. Нумерологические шифры. Пророческие послания. Вмешательство свыше. Тут легко пасть жертвой навязчивых идей, при том, через какие страдания приходится проходить. Эти люди не могут убедить никого, кроме самих себя. Не лучше философов.

— Когда наутро я проснулся, — продолжил он, — я не знал, что и думать. Мне не показалось, что это откровение, мне просто стало любопытно. Исключения возникают постоянно. Были бы мы сейчас в Атьерсе, я показал бы тебе целые тома, в которые занесены различные разновидности случаев, когда Сны дают осечку: изменение последовательности, подмены, исправления, искажения и прочее и прочее. Немало колдунов Завета потратили жизнь на то, чтобы истолковать их значение. Нумерологические шифры. Пророческие послания. Вмешательство свыше. Тут легко пасть жертвой навязчивых идей, при том, через какие страдания приходится проходить. Эти люди не могут убедить никого, кроме самих себя. Не лучше философов.

Поэтому я решил, что Сон про ушибленный палец — это мой собственный сон. Сесватха не ушиб палец, сказал я себе. Это я ушиб палец, когда видел Сон, что я Сесватха. Ведь это не чей-нибудь, а мой палец болел целое утро! Такого никогда не было, сказал я себе. Пожалуй…

И разумеется, на следующую ночь снова вернулись привычные мне Сновидения. Снова кровь, огонь и ужас. Прошел год, может, больше, прежде чем я увидел во сне еще одну житейскую мелочь: Сесватха бранил ученика на террасе, выходящей на Сауглишскую Библиотеку. Ею я пренебрег так же, как и первой.

Потом, два месяца спустя я увидел во Сне еще одну простую подробность: Сесватха в скрипториуме, скрючившись, читает свиток при свете догорающих угольков…

Он помедлил, то ли чтобы дать почувствовать важность сказанного, то ли чтобы еще раз пережить воспоминание, он и сам не знал. Иногда слова сами себя обрывали. Он теребил край плаща, перекатывая грубый шов между большим и указательным пальцами.

Мимара провела краем ладони по внутренней стороне плошки, чтобы выгрести последние остатки каши — будто рабыня или служанка. Странно было, заметил Ахкеймион, как она то вспоминала, то вновь забывала свои джнанские привычки.

— Что это был за свиток? — спросила она, проглотив.

— Утерянная рукопись, — ответил он, погруженный в воспоминания. — «Параполис» Готагги, — добавил он, очнувшись. — Я понимаю, что это заглавие тебе ничего не говорит, но для ученого это… да пожалуй, чудо, не меньше. «Параполис» — утерянная книга, весьма известная, первый крупный трактат о политике, на который ссылаются чуть ли не все авторы древнего мира. Это было одно из величайших сокровищ, пропавших во время Первого Апокалипсиса, а я, я-Сесватха, — видел во Сне, как я читаю его, сидя в хранилищах библиотеки…

Мимара последний раз провела языком по ободку плошки.

— А ты точно уверен, что ты это все не придумал?

От раздражения смех его был холодным, как мрамор.

— У меня достаточно острый язык, чтобы меня считали умным, но уверяю тебя, я далеко не Готагга. Нет. Я не сомневаюсь, что все так и было. Я проснулся в состоянии лихорадочной спешки, бросился искать перо, пергамент и рог, чтобы набросать все, что пока еще помнил…

Забыв о еде, Мимара наблюдала за ним с мудрым спокойствием, которое красоте ее матери придавало законченность и совершенство.

— Значит, Сны были реальны…

Он кивнул и прищурился, вспоминая о чуде, которое произошло тем утром. О дивный, захватывающий дух прорыв! Казалось, что ответ вот он, вполне оформился, прозрачный, как пар, поднимающийся над утренним чаем: он начал видеть Сны за пределами узкого круга сновидений, в котором пребывали его бывшие братья по Завету. Он начал видеть Сны о повседневной жизни Сесватхи.

— И больше никто, никакой адепт Завета никогда не видел во Сне ничего подобного?

— Может быть, куски, фрагменты, но не так.

Как это было странно, получить главное откровение всей его жизни в примитивных мелочах — ему, которому довелось сражаться с умирающими мирами. Впрочем, великое всегда зиждется на малом. Он часто думал о людях, которых знал — воинственных и просто целеустремленных, — об их завидной способности ни на что не обращать внимания и ничему не придавать значения. Своего рода сознательная неграмотность, словно все проявления недостойных страстей и сомнений, все бренные подробности, которые составляли реальность их жизни, написаны на языке, которого они не в состоянии понять, и поэтому должны осуждаться и принижаться. Этим людям не приходило в голову, что презирать мелочи — это презирать самих себя, не только презирать истину.

Но в том и состоит трагедия публичности.

— Но почему такие перемены? — спросила Мимара. Изящный овал ее лица тепло и неподвижно светился на мрачном фоне черной лесной чащи. — Почему ты? Почему сейчас?

Сколько раз он поверял все эти вопросы пергаменту и чернилам.

— Не представляю. Может быть, это все Шлюха, гребаная Судьба. Может быть, это приятные последствия моего сумасшествия — поверь, никто не может вынести то, что денно и нощно выносил я, и немножко не сойти с ума. — Он закатил глаза и так карикатурно задергал головой, что Мимара засмеялась. — Может быть, прекратив жить собственной жизнью, я стал жить его жизнью. Может быть, какие-то смутные воспоминания, искорка души Сесватхи, долетают до меня… Может быть…

Голос сорвался, и Ахкеймион, поморщившись, прочистил горло. Слова могли воспарять, падать, сверкать, иногда ярче солнца. Ослеплять и освещать. Другое дело голос. Он остается привязан к почве выражений. Как бы ни плясал голос, под ногами его всегда лежали могилы.

Продолжая тяжелый вздох, Ахкеймион произнес:

— Но есть намного более важный вопрос.

Она обхватила колени, щурясь на всплески и спирали языков пламени, и лицо ее было, скорее, осторожным, чем безучастным. Ахкеймион догадывался, как он выглядит со стороны: в суровом взгляде — вызов, агрессивная самозащита, гроза своим подручным. Он казался желчным стариком, который сваливает свои доводы все в кучу, размахивая ослабевшими кулаками.

Но если и было у нее в глазах осуждение, он его разглядеть не мог.

— Мой отчим, — ответила она. — Этот более важный вопрос — Келлхус.

Наверное, он смотрел на нее, открыв рот, таращил глаза, словно оглушенный ударом по голове.

Он-то говорил с ней, как с посторонним человеком, пребывающим в блаженном неведении, а на самом деле, она была связана с ним с самого начала. Эсменет — ее мать, а значит, Келлхус приходится ей отчимом. Хотя Ахкеймион знал это и раньше, глубинный смысл этого факта полностью ускользнул от него. Еще бы она не знала о его ненависти. Еще бы она не знала в подробностях историю его бесславия!

Как он мог оказаться таким слепым? Ее отцом был этот дунианин! Дунианин.

Разве отсюда однозначно не следует, что она — орудие? Что она сознательно или неосознанно выполняет роль шпиона. Ахкеймиону довелось быть свидетелем того, как целая армия — целая священная война! — подчинилась его пугающему влиянию. Рабы, князья, колдуны, фанатики — все без разбора. Сам Ахкеймион отказался от своей любимой — от своей жены! Могла ли устоять простая девушка?

В какой мере ее душа осталась ее душой, а в какой ее подменили?

Он смотрел на Мимару, пытаясь за суровым выражением лица скрыть слабость.

— Это он тебя прислал?

— Что? Келлхус? — проговорила она с искренним недоумением и даже замешательством.

Она смотрела на колдуна, открыв рот и не в силах произнести ни слова.

— Если его люди найдут меня, они приволокут меня домой в цепях! Бросят к ногам моей распутной мамаши — можешь мне поверить!

— Он прислал тебя.

Что-то в его голосе прозвучало такое, что она отшатнулась. Какая-то нотка безумия.

— Я не л-л-гу…

Глаза ее заволокли слезы. Она как-то странно склонила голову набок, словно отворачивая лицо от невидимых ударов.

— Я не лгу, — повторила она угрожающе. Ее лицо исказилось гримасой. — Нет. Послушай. Все же было так хорошо… так хорошо!

— Так оно и бывает, — услышал Ахкеймион свой резкий беспощадный голос. — Так он и отправил тебя. Так он и правит — из темноты наших собственных душ! Если ты почувствовала, если ты знаешь, то это попросту означает, что здесь более глубокий обман.

— Я не знаю, о чем ты говоришь! Он… он всегда был таким добрым…

— Он когда-нибудь велел тебе простить свою мать?

— Что? О чем ты?

— Он когда-нибудь рассказывал тебе о твоей же душе? Говорил слова утешения, исцеляющие слова, слова, которые помогали тебе увидеть себя яснее, чем когда-либо?

— Да, то есть нет! И да… Пожалей меня… Все это было так… так…

Его облик был гневен, то была застарелая ненависть, с годами ставшая нечеловеческой.

— Ты когда-нибудь обнаруживала в себе благоговение к нему? Как будто что-то нашептывает тебе в ухо: этот человек — больше, чем человек? Ты чувствовала себя вознагражденной, выше всякой меры, от одной только его ласковости, от самого факта его внимания?

Он говорил и весь трясся, дрожал от воспоминаний, в наготе от безжалостно сорванных с него двадцати лет. Ложь, надежды и предательства, вереница шумных битв под палящим солнцем подступали к нему как наяву.

Назад Дальше