Оттенок тревоги и печали в ее голосе так взволновал Кельмомаса, что он вытянул шею, прижался к мраморным балясинам, далее стало больно щекам, и увидел мать. Она сидела, откинувшись на своем любимом диване, и в свете, отражавшемся от зеркальной глади бассейна, она выглядела размытым, как будто видимым сквозь слезы, силуэтом. Такая маленькая и невероятно хрупкая, что у Кельмомаса перехватило дыхание…
«Мы нужны ей», — сказал ему голос.
В этот момент появилась нянька Порси, которая привела с собой его брата-близнеца Самармаса. Кельмомас легко, как все мальчишки, вскочил на ноги и помчался в ароматный полумрак игровой комнаты. Ухмылка Самармаса, как всегда, безнадежно портила ангельский облик его личика, превращая его в маленького скалящегося истукана Айокли. Порси, со следами прыщей, похожими на пестрые винные пятна, по-хозяйски держала руку на позолоченной игрушечной булаве его брата. Как всегда, как только «братики-близняшки» оказывались «наконец-то снова вместе», она сразу принялась таратортить:
— Хотите, поиграем в парасту? Хотите? Или давайте во что-нибудь другое? Ах, ну как же я забыла! Такие большие сильные мальчики — мы уже выросли, чтобы играть в парасту, да? Ну, тогда во что-нибудь боевое. Это же интереснее? О, я знаю! Кел, давай ты будешь мечом, а Самми — щитом…
Она могла продолжать бесконечно, а Кельмомас улыбался, или хмурился, или пожимал плечами и вглядывался в ее лицо, изучая все мелкие страхи, которые он там видел. Обычно он присоединялся к забавам, превращая в собственную игру те игры, что она устраивала для них двоих. Играя в парасту, он в течение нескольких дней подряд видоизменял свои вспышки неудовольствия, варьируя переменные, которые порождали ту или иную реакцию Порси. Он обнаружил, что одни и те же слова могли заставить ее смеяться или в отчаянии стискивать зубы, в зависимости от его тона и выражения лица. Он выяснил, что если внезапно подойти к ней и положить голову на колени, то можно заставить ее глаза подернуться влагой или даже вызвать слезы. Иногда, пока Самармас пускал слюни и бормотал над какой-нибудь игрушкой из слоновой кости, он отнимал щеку от ее колен и с невозмутимым и невинным видом смотрел ей в лицо, вдыхая сквозь платье запах складок ее промежности. Она всегда улыбалась в тревожном обожании, считая (он это знал точно, каким-то непонятным образом ему это было видно), что на нее смотрит личико маленького бога. И тогда он говорил смешные детские слова, которые наполняли ее сердце благоговением и восхищением.
— Ты точно такой же, как он, — часто отвечала она. И Кельмомас ликовал, понимая, что она сравнивает его с отцом.
«Даже рабы понимают», — говорил ему голос. Это была правда. Он мог удерживать в уме намного больше, чем все окружающие. Имена. Оттенки. Быстроту, с какой скоростью разные птицы бьют крыльями.
Например, он знал все о болезни, которую жрецы-врачеватели называли «моклот», или «судороги». Он знал, как симулировать симптомы, до такой степени, что мог одурачить даже старого Хагитатаса, придворного врача матери. Надо было лишь подумать о том, что у тебя лихорадка, и начиналась лихорадка. Подрожать-подергаться — ну, это было под силу даже полоумному братцу. Если пожаловаться Порси, что сводит икры, она помчится за лекарством, листом загадочного и ядовитого растения из далекого Сингулата. А еще он знал, что в лазарете Порси этого листа не найдет, как найти, когда он спрятан у нее под кроватью? Значит, начнет искать…
И оставит их вдвоем с братом-близнецом, с Самармасом.
— Но почему, Майта? — говорила мать. — Они лишились разума? Разве они не видят, что мы — их спасение?
— Ты сама знаешь ответ, Эсми. Сами служители культа не более и не менее глупы, чем остальные люди. Они видят только то, что им известно, и спорят, только чтобы защитить то, что им дорого. Вспомни, какие перемены принес им мой брат…
Порси будет отсутствовать долго. Под свою койку она заглянуть не догадается, поскольку ничего туда не складывала. Будет искать, искать, будет все больше и больше удивляться и вытирать слезы, понимая, что к ответу призовут ее.
Кельмомас сидел, поджав ноги и с улыбкой следил за братом, который положил голову на бордовый ковер и глядел вверх на дракончика как будто издалека. Хотя в его ручонках потертая голова дракончика выглядела совсем маленькой, сам он тоже казался меньше, чем на самом деле, как статуэтка из мыльного камня, играющая с искусно вырезанными песчинками. Кукольный императорский принц, который возится с еще более миниатюрными игрушками.
Только вялое противоборство скуки и удивления на лице придавало ему вид живого человека.
— И поэтому возникли все эти разговоры о Доброй Удаче? — спросил вдалеке голос матери.
— Доб-рой уда-че, доб-рой уда-че, — сказала Телиопа. Кельмомас так и видел, как она качается на стуле, болтает руками и ногами, проводит ладонями от локтей к плечам и обратно. — Народное верование, уходящее корнями в древние традиции культа — древ-ни-е, древни-е. Согласно Пирмеесу, Добрая Удача — высшее проявление провидения, дар богов, помогающий в борьбе с земными тира-тира-тиранами.
— Доб-рой уда-че, доб-рой уда-че, — в тон ей пропел Самармас и, прижав, как обычно, подбородок к груди, засмеялся своим сдавленным смехом. Кельмомас молча смотрел на него, зная, что по крайней мере дядя прекрасно мог его слышать.
Как и любой, в ком текла бурная кровь его отца.
— Ты считаешь, это не более чем самообман? — спросила мать.
— Добрая Удача? Возможно.
— Что значит — «возможно»?
Самармас сходил к сундуку с игрушками и принес еще несколько фигурок, серебряных и из красного дерева.
— Мама, — пробубнил он, вытаскивая серебряную фигурку женщины в одеждах цвета орлиного пера. Он был так поглощен своим занятием, что окружающего мира не существовало. Он поднес фигурку к старому дракону, чтобы они поцеловались. — Целовать! — воскликнул он, и глаза его загорелись бурным восторгом.
Кельмомас от рождения вглядывался в поток, который был лицом его брата-близнеца. Он знал, что некоторое время врачи матери опасались за него, потому что он ничего другого не делал, только смотрел на брата. Он помнил только пронзительные крики внезапной боли и удовлетворенное сопение, и голод, такой стихийный, что пожирал разделявшее их пространство, объединял их лица в одно. Мир выталкивался куда-то на окраину сознания. Вокруг бегали и причитали учителя и врачи, а создание о двух телах не столько игнорировало, сколько не замечало их существования и без конца вглядывалось в свои собственные непроницаемые глаза.
Только на третий свой год, когда Хагитатас дряхлым голосом, но с неумолимой настойчивостью произнес моление о различении между зверем, человеком и богом — только тогда Кельмомас смог оторваться от смятенного разума своего брата. «Звери рыщут, — скрипел голос старого врачевателя. — Люди мыслят. Боги пресуществляют». И еще раз, и еще. «Звери рыщут. Люди мыслят. Боги пресуществляют…» Может быть, помогло повторение. Может быть, дрожащий голос, дыхание, которое отворяло смысл слов, и они проникали в щели, твердыми, словно гранильный камень, строками. «Звери рыщут…» Снова и снова, до тех пор, пока, наконец, Кельмомас не повернулся к нему, подхватив: «Люди мыслят».
В одно мгновение ока то, что было одним, стало двумя.
Он просто… понял. Он был ничто, и в следующий миг — он смотрел, и не на себя самого, но — на зверя. Самармас весь был то, что позже Кельмомас находил понемногу во всех лицах: животное, воющее, сопящее, жрущее…
Животное, которое своими неукрощенными чувствами и необузданной спонтанностью поглотило его и устроило себе логово у него в голове.
В один миг то, что было поглощено, оказалось высвобождено. Позже Кельмомас с трудом мог заставить себя посмотреть в карикатурное лицо Самармаса. Что-то в этом лице переполняло Кельмомаса отвращением — не таким, от которого хочется скорчить мину и отвернуться, а таким, от которого сжимается спазмами живот и хочется замахать руками. Как будто у его брата кишки были снаружи. Некоторое время Кельмомасу хотелось закричать, предостеречь мать каждый раз, когда та осыпала Самармаса нежностями и поцелуями. Неужели она не видит это мокрое, блестящее, вываливающееся? Только какое-то чувство тайны заставляло его молчать, желание, бессознательное и стихийное, показывать только на то, что необходимо.
Теперь-то он, конечно, привык. К этому зверю, который был его братом.
Как к собачонке.
— Эй, Самми, — произнес он, улыбаясь, как мама, сладкой улыбкой. — Смотри-ка…
Он наклонился, уперся ладонью в пол и поднял ноги в воздух. Ухмыляясь брату вниз головой, он проскакал к нему на одной руке, с безразличного ковра на холодный мрамор.
Самармас восторженно булькал, прикрывая рот рукой, и показывал пальцем.
Самармас восторженно булькал, прикрывая рот рукой, и показывал пальцем.
— Попка-попка! — воскликнул он. — Я твою попку вижу!
— Самми, а ты так можешь?
Самармас склонил голову к плечу, опустил глаза и конфузливо улыбнулся.
— Никак, — признался он.
— Боги не видели Первого Апокалипсиса, — говорил дядя Майтанет, — так почему они должны увидеть Второй? Они не замечают Не-Бога. Они не замечают разума, если он лишен души.
Еще одна неуловимая пауза, прежде чем мать ответила.
— Но Келлхус — Пророк… Почему же…
— Почему его преследуют боги?
Кельмомас стоял вверх ногами рядом с братом, раскачивая в воздухе пятками.
— А ты хоть что-нибудь можешь, Самми?
Самармас покачал головой, все еще заходясь счастливым смехом от вида невообразимой позы, в которой стоял его брат.
— Владыка Сейен, — говорил Майтанет, — учил нас видеть богов не как самостоятельных сущностей как таковых, но как частей единого Бога. Голос Абсолюта, вот что слышит мой брат. Вот что возобновило Соглашение богов и людей. Тебе это известно, Эсми.
— Значит, ты говоришь, что Сотня, возможно, ведет войну с божьими замыслами — своими силами?
— Ага-ага, — перебила Телиопа. — Имеется сто восемьдесят девять упоминаний о несовпадении целей богов и Бога богов, из них две даже из Священного трактата. «Ибо они подобны людям, окружены тьмой, воюют с тенями, не ведая даже, кто эти тени отбрасывает». Схола-схоласты, тридцать четыре-двадцать. «Ибо Аз есмь Бог, закон всех вещей…»
Кельмомас с размаху опустил ноги на пол и, поджав их под себя, сел перед Самармасом, поерзав, придвинулся так, что соприкоснулся с ним коленями.
— А я знаю, — прошептал он. — Я знаю, что ты умеешь делать…
Самармас вздрогнул и вскинул голову, словно услышав что-то настолько удивительное, что не поверить.
— Что? Что? Что?
— Подумай о своей душе, — говорил дядя Майтанет. — Подумай об идущей внутри тебя войне, о том, как части постоянно предают целое. Мы не так уж отличаемся от мира, в котором живем, Эсми…
— Я знаю… Я все это знаю!
— Держать равновесие! — сказал Кельмомас. — Ты ведь умеешь держать равновесие?
Несколько мгновений, и Самармас уже, покачиваясь, взгромоздился на широкие каменные перила балкона. Перед ним внизу разверзлась глубина. Кельмомас следил за ним из детской, стоя у края освещенной солнцем части пола, и ухмылялся, делая вид, что поражен его умением и отвагой. Приглушенные голоса дяди и матери словно падали с неба.
— Воину Доброй Удачи, — говорил дядя, — нет нужды быть настоящим. Даже слухи представляют собой нешуточную угрозу.
— Согласна. Но как бороться со слухами?
Кельмомас как наяву увидел дядю, который делано нахмурился.
— Только новыми слухами, как еще.
Самармас заходился беззвучным восторгом. Он размахивал белыми, как вата, руками, пальцы ног его загнулись за край мраморного парапета. Позади высились темные платаны с залитыми солнцем верхушками, вытягивали вверх ветви, словно чтобы поймать летящее сверху.
— А как же ятверианцы? — спросила мать.
— Созови совет. Пригласи саму матриарха сюда, в Андиаминские Высоты.
Резкий нырок, наклон. Судорожные рывки, восстановить равновесие. Начинающаяся паника во всем теле.
— Да, но мы оба с тобой знаем, что не она истинная глава секты.
— И это может сыграть нам на руку. Шарасинта — гордая и честолюбивая женщина, такие, как она, не довольствуются ролью номинального лидера.
Несколько поспешных шагов, чтобы встать увереннее. Ноги скрипят по полированному камню. Булькающий смех, прерывающийся, когда он тревожно и рефлекторно сглатывает слюну.
— Что? Ты предлагаешь мне подкупить ее? Предложить сделать ее Верховной Матерью?
— Можно и так.
Худенькое тельце сгибается вокруг какой-то невидимой точки, которая как будто перекатывается из стороны в сторону.
Окружающий воздух густеет от надвигающейся неминуемости.
— Как шрайя, ты обладаешь властью над ее жизнью и смертью.
— Потому-то я и подозреваю, что об этих слухах она знает мало или не знает вообще ничего, равно как и о том, что затевают ее сестры.
Жадный и торжествующий взгляд. Кругами машут в воздухе руки. Бессмысленная улыбка, затаенное дыхание.
— Этим можно пользоваться.
— Несомненно, Эсми. Как я уже сказал, она женщина честолюбивая. Если бы нам удалось спровоцировать раскол внутри секты…
Самармас делает несколько неверных шагов. Босая нога, в ярком солнце светящаяся, как слоновая кость, качнулась вбок, описала круг и опустилась перед второй ногой. Ступня распласталась по камню, как влажная тряпка. И — звук, как будто кто-то втянул ртом воду.
— Раскол…
Тень мальчика, короткая, от того, что солнце стоит высоко. Вытянутые в стороны руки хватают пустоту. Руки и ноги молотят воздух. Обмякший и скорчившийся силуэт проваливается через полосатую тень парапета. Кто-то всхлипывает, брызжа слюной.
Потом тишина.
Кельмомас, прищурившись, смотрел на пустой балкон, не обращая внимания на поднимающийся снизу гам.
Как и отец, он умел удерживать в уме намного больше, чем окружающие. Так было с того момента, как Хагитатас научил его разнице между зверем, человеком и богом — с того момента, как он впервые оторвал взгляд от лица своего брата. Звери рыщут, так сказал старик.
Люди — мыслят.
Поэтому он знал, что Самармас любит и боготворит его и сделает все, чтобы сократить лежащую между ними пропасть смекалки и способностей. И достоверно знал, где именно стоят ноги гвардейцев и где торчат наконечники их длинных копий…
По всем Угодьям зазвенели сигналы тревоги, терзая небо. Звучали железные голоса воинов, хриплые от горя и ужаса. Приглушенно бормотали рабы.
Как зачарованный, Кельмомас подошел к мраморному ограждению, нагнулся над тем местом, куда упал брат. Внизу, окруженный стражниками в доспехах, лежал, закатив глаза, Самармас. Правая рука у него загнулась, как веревка, тело подергивалось на древке копья, которое пронзило ему бок.
Юный императорский принц аккуратно стер с парапета оливковое масло. И только потом заревел, как положено маленькому мальчику.
«Почему?» — спросил голос. Тот самый, тайный голос.
«Почему ты не убил меня раньше?»
Кельмомас видел, как мать пробивает себе дорогу между гвардейцами, слышал ее безутешный вопль. Он видел, как дядя, святейший шрайя, схватил ее за плечи, когда она упала на тело нежно любимого сына. Видел, как движимая нездоровым любопытством, подошла его сестра Телиопа, нелепая в своих черных одеждах. Заметил он и как падает его собственная слеза, крошечным жидким шариком, падает и разбивается о вялую щеку брата.
Какая трагедия. Сколько любви потребуется, чтобы залечить ее.
— Мамочка! — кричит он. — Мааааа-мааааа!
Боги переосуществляют.
Сколько любви было в прикосновении ее сына.
Похоронный зал был узким, с высокими потолками, отделанный рядами айнонской плитки с синим орнаментом — никаких прочих украшений. Сверху лился свет, растворяясь в воздухе, как пар. Из маленьких ниш глазели истуканы, почти забытые, хотя и не до конца. По углам шипели поблескивающие золотом курильницы, выдувая тонкие ленты дыма. Императрица оперлась о мраморный постамент в центре зала, опустив взгляд вниз, на застывшие черты своего младшего.
Она начала с пальчиков, напевая старую песню, узнав которую, ее рабы зарыдали. Порой они забывали, что у нее с ними одно и то же скромное происхождение. Улыбнувшись, она посмотрела на них, словно говоря: «Да, я все это время была одной из вас…»
Такой же рабыней.
Она подняла его ручонку, обтерла ее широкими нежными движениями, от локтя к запястью, от локтя к запястью.
Он был холоден, как глина. И, как глина, сер. Но как она ни старалась, создать из этой глины другую форму она не могла. Он упорно продолжал оставаться ее сыном.
Эсменет остановилась вытереть слезы. Через некоторое время, проглотив боль, тихонько кашлянула и вернулась к своему делу, заведя тот же самый мотив. Казалось, что она не столько обмывает, сколько лепит его, и с каждым движением он становится более настоящим. Совершенные линии и влажные ямочки. Фарфоровое сияние кожи. Маленькая родинка под левым соском. Созвездие веснушек, которые, как шаль, обвивали его худенькую спину от одного плеча до другого.
Она вбирала все это в себя, проводила руками, обтирала, омывала водой, молитвенными движениями, словно совершала обряд.
Сколько любви было в прикосновении к сыну.
Грудь. Плавный изгиб живота. И, конечно, лицо. Порой ее охватывало желание толкнуть и потрясти его, наказать за эту жестокую проделку. Но ее прикосновения оставались невозмутимыми, медленными и уверенными, словно ритуал умел сдерживать смятенные души.