Строгим, беспощадным и проникающим голосом Токарев говорил:
— Ну, и что же? Она поступила правильно? В этом настоящий выход?.. Нет, это ужасно и до безумия ненормально! А между тем именно ваши взгляды, ваша прямолинейная требовательность и делают возможными подобные ужасы. Это отрицать вы не можете. И не можете также отрицать, что вы запираете для живого человека все выходы. Необходимо серьезно и пристально приглядеться к «невидимому». И только тогда, призвав всю его силу и неизбежность, возможно прийти к какому-нибудь выходу.
Сергей вскочил на ноги. Сверкнув глазами, он крикнул:
— К чему вы все это говорите?! Вы Вариною смертью хотите оправдать себя! Да неужели вы не чувствуете, какая разница между нею и вами? Из ее смерти возникает громадный вопрос, — да, громадный и ужасный по своей серьезности. Но вы к этому вопросу и боком не прикасаетесь!
Токарев замолчал, сбитый с позиции, не зная, чтО возразить. Упавшим голосом он заговорил:
— Хорошо! Скажем, вы правы. Я не хуже вас вижу разницу между нею и собою. Но вдумайтесь немного в то, что я вам скажу. Слушайте. Я — обыкновенный, маленький человек. Мне судьбою предназначено одно: жить смирно и тихо, никуда не суясь, не имея никаких серьезных жизненных задач, — жить, как живут все кругом: так или иначе зарабатывать деньги, клясть труд, которым я живу, плодить детей и играть по вечерам в винт. Но, видите ли, в жизни каждой самой болотной души бывает возраст, когда эта душа преображается, — у нее вырастают крылья. Если окружающие обстоятельства благоприятствуют, то ее смутные, неопределенные порывы оформливаются в стремление к ясным идеалам. И человек идет за них на борьбу, на гибель и не может понять, как можно жить, не ища в жизни смысла, не имея всезахватывающей жизненной задачи. Проходит несколько лет. Крылья высыхают и отваливаются, и сам человек ссыхается. Все недавнее становится для него совершенно чуждым и мертвым.
И вот я теперь нахожусь как раз в таком положении. Но суть в том, что это прошлое уже отравило меня, — я ужасаюсь пустоты, в которую иду, я не могу жить без смысла и без цели. А крыльев нет, которые подняли бы над болотом.
Да, я с горячим, страстным чувством вспоминаю ее, эту честную юность. Но слава ее схоронена, потому что схоронена сама юность, и ее не воскресить… Где же найти основание, на которое я мог бы теперь опереться? ЧтО может мне дать силу жить человеком? Философия? Религия? Из меня выкатывается душа, понимаете вы это? Душа выкатывается!.. Как ее удержать? Нет таких сил в жизни, нет таких сил в идеях и религии… Вся сила лишь в чувстве. Раз же оно исчезло, — то вздор все клятвы и обеты, все самопрезрение и тоска… Что же мне делать?
Сергей брезгливо ответил:
— Это ваше дело! К сожалению, я вам помочь ни в чем не могу.
— О, Сергей Васильевич! Не относитесь к этому так презрительно! Уверяю вас, все это очень близко касается и вас самого! Еще сегодня вы говорили о том, как всякое колебание барометра отражается на вашей душе. Неужели вы думаете, что только один барометр обладает такою удивительною силою?.. Нет, Сергей Васильевич, вы так же, как и я, уж целиком находитесь во власти могучего «невидимого». Вы вот настойчиво проповедуете радость жизни и силу духа, а сами живете в темном мире нервной тоски и безволия. Вы утверждаете, что человек должен действовать из себя, что в таком случае он откроет в себе громадные богатства души, а все ваше богатство заключается лишь в поразительной черствости, самоуверенности и самовлюбленности. Только покамест все это скрашивается молодостью. А пройдет молодость — что от вас останется? Мы с вами одинаковые банкроты, мы одинаково слишком бедны и больны душою, чтоб расплатиться с громадными требованиями нашего разума… Есть другие люди, здоровые и сильные, люди нутра. Их можно убить, но невозможно расколоть надвое. Для них мысль, тем самым, что она — мысль, есть в то же время и действие… Вот вам тот человек, которого мы видели тогда у Варвары Васильевны. Мне кажется, такова и Таня. Ничего, что она так неразвита и узка, — в этом-то и есть ее сила!.. А наше с вами дело проиграно. Я это уже сознаю, вы еще не сознаете. Но недалеко время, когда перед вами встанет тот же вопрос… И над трупом Варвары Васильевны нужно этот вопрос решить честно и серьезно.
Сергей злобно и болезненно усмехнулся.
— Ох, как вам хочется этого «честного» решения!.. Извольте, вот оно, по-моему: примиритесь с вашим «невидимым», полезайте назад в болото и благоденствуйте на здоровье. Вам ведь ужасно хочется этого решения. Но меня оставьте в покое. Будьте уверены, живым я в болото никогда не попаду!
Токарев молча махнул рукою. Он сидел на пригорке, охватив колени руками, и смотрел вдаль. Глухая, неистовая ненависть к Сергею охватила его. Сергей насмешливо и злобно подчеркнул то, чего именно и хотелось Токареву. Ну да, он именно и хотел, чтоб за ним было признано право жить таким, каков он есть, — где же другой выход? Сергей этого выхода не хочет признать… Хорошо! — подумал Токарев, охваченный тоскою и дрожью.
Он хрипло сказал:
— Господи, какая ночь тяжелая!.. Сергей Васильевич сделайте одолжение, принесите мне воды из ключа. У меня так кружится голова, — мне кажется, я сейчас упаду… Она здесь недалеко, за бугром… Хоть в фуражку мою зачерпните, она суконная, не прольется… Ради бога!..
Сергей внимательно взглянул на Токарева и медленно ответил:
— Давайте фуражку.
Он исчез за бугром. Токарев быстро вскочил и огляделся. Сырая, серая стена дождя бесшумно надвигалась в темноте и как будто начинала уже колебаться. Кругом была глухая тишь, у речки неподвижно чернели странные очертания кустов. Молодая лозинка над головою тихо шуршала сухими листьями. Безумная радость охватила Токарева. Он подумал: «Ну, получай свое решение!» — и стал поспешно распоясываться. Он был подпоясан вдвое длинным и крепким шелковым шнурком.
Волнуясь и спеша, Токарев дрожащими руками сделал на шнурке петлю и дернул ее, испытывая крепость. Петля была крепка. Он радостно улыбнулся, поднялся на цыпочки и стал привязывать петлю к суку лозины.
— Получайте ваше решение, Сергей Васильевич!
И он представил себе воротившегося Сергея перед его трупом на лозине.
Вдали раздался шорох, как будто шаги. Токарев вздрогнул, отскочил от дерева и стал вглядываться. Нет все было тихо. Сергей так скоро не мог вернуться. Это, должно быть, пробежал внизу Сбогар.
Медленно раскрывались внутренние глаза. Вдруг сверкнула мысль:
— Что я такое делаю?!.
Токарев остановился и глядел на черную лозину, как будто только что проснулся от дикого кошмара… С потревоженной лозины медленно и бесшумно падали на землю желтые листья. Все было необычно и ужасно: и лозина с бесшумно падающими листьями, и недавний разговор, и его намерение.
Он отбросил шнурок и быстро пошел вон из лощины.
От тучи подуло сильным, влажным ветром. По земле зашуршали первые капли дождя. Распоясанный, в развевающейся рубашке, Токарев шагал по колючему жнивью через межи и шел в темноту, не зная куда.
1901
В степи
IПассажирский поезд остановился у маленькой степной станции. Солнце жгло, было жарко и душно. Немногочисленные пассажиры вяло переговаривались или дремали, закутав головы от мух.
Дали второй звонок.
Под окнами вагонов, на стороне, противоположной станции, медленно прошли по шпалам два загорелых мужика. Один из них, с большою, лохматою головою, имел за спиной холщовый узел, а на плече держал косье с привязанной к нему косой: другой мужик, громадного роста и широкоплечий, хромал на левую ногу; у него не было ни узла, ни косы, и через плечо был перекинут только дырявый зипун.
Мужики шли вороватою походкою, исподлобья посматривали на поезд и словно хоронились от кого-то. Вдруг хромой мужик остановился, быстро огляделся по сторонам и полез по ступенькам на площадку вагона. Следом за ним хотел лезть и его спутник. Он уже ухватился за столб перил, но в это время из окна вагона выглянул кондуктор. Лохматый мужик крякнул, поправил узел за плечами и пошел вдоль поезда. Кондуктор следил за ним пристальным взглядом. Мужик шел по шпалам все дальше и уже оставил за собою последний вагон. Раздался третий звонок, поезд тронулся. Вдруг мужик быстро повернулся, встряхнул узлом и бросился догонять поезд.
— Я-а тебе! Я-а тебе! — угрожающе крикнул кондуктор, высунувшись из окна и грозя пальцем.
Поезд все прибавлял ходу. Мужик, ожесточенно нахмурившись и не глядя на кондуктора, продолжал бежать, вскидывая в стороны худые, стянутые в онучи ноги. Из окон выглядывали пассажиры.
— Ну, ну, землячок!.. Эх, не догонит! — волновался парень в серой блузе.
— Не догонит!
— Куда уж догнать! Не догонит теперь!
— Догонит, ей-богу, догонит! — крикнул парень. — Ну, ну, земляк! А-а, те-те-те!..
Мужик добежал до заднего вагона и, цепляясь за перила, вскочил на ступеньку; узел потянул его назад, — мужик взмахнул рукою и чуть не сорвался, но устоял.
Кондуктор бросился на площадку. Пассажирам не было его видно. Они видели только, как мужик, стоя на нижней ступеньке, что-то говорил, угрюмо глядя вниз, потом махнул рукою и спрыгнул обратно с быстро шедшего поезда.
В вагон вошел хромой мужик, ускользнувший от глаз кондуктора. Он высунулся из окна и долго смотрел назад, где в пыли, поднятой поездом, исчезал его товарищ.
— Земляк, что-ли, будет тебе? — сочувственно спросил парень в блузе.
— Земляк, — пробурчал мужик, не глядя на парня, и сел.
В дыры его грязной холщовой рубахи глядело бронзовое тело, лицо было почти черное от загара. Огромный и оборванный, с обмотанною тряпками ногою, он блестел белками злых глаз и исподлобья поглядывал вокруг. Парень подсел к нему с разговором. Мужик порывисто встал и, не отвечая, высунулся из окна.
Вошел молодой кондуктор в белом кителе.
— Господа, кто с Мандрыковки садился, билеты позвольте!.. Билет твой! — вдруг быстро обратился он к хромому мужику.
— Нету билета.
Кондуктор молча развел руками.
— Ну, вот, что ты с ними будешь делать?.. Господа! Да ведь невозможно! — усталым, усовещивающим голосом заговорил он. — Ведь мы подначальные люди, мы не можем даром народ возить! С нас за это взыскивают… Как остановка будет, пожалуйста, слезай! Честью тебя прошу!
Для поездной прислуги стояло тяжелое время. Из России нахлынули в степь бесчисленные массы косарей. Между тем солнце выжгло траву, сенокос на всем протяжении степи не состоялся. Отощавшие и обносившиеся, косари скитались по выжженной степи, плелись по бесконечным тропинкам вдоль полотна дороги. Одни возвращались назад, другие шли дальше, на Черноморье и Кубань. Они потеряли всякий страх: стоило кондукторам зазеваться — и в поезде немедленно оказывалось несколько десятков безбилетных «зайцев». Практика давно уже выработала такой образ действий: кондукторы зорко следят на станциях за приближающимся косарем и энергично отражают его попытки проникнуть в поезд; но раз он уж очутился в вагоне, на него машут рукою и, без всяких тасканий к начальству, просто высаживают на следующей станции: все равно, взятки с него гладки.
Поезд дал свисток и начал замедлять ход. Хромой косарь поспешно встал, захватил свой зипун и перешел в соседний вагон; там он сел на лавочку за дверью. Поезд остановился.
Через вагон прошел кондуктор и увидел косаря.
— Ты не сошел? — изумился кондуктор.
Косарь поднялся.
— Да куда же я пойду? У меня ноги больные! — ожесточенно воскликнул он, глядя на кондуктора, как затравленный волк.
— Ах-х ты, господи!.. — Кондуктор замолчал и оглядывал его с ног до головы. — Я тебе говорил, как человеку, а теперь что же? Я должен бить тебя по шее!
— Смилуйтесь, господин кондуктор!
— Ступай ты, ради бога! Пойми, мы не можем даром возить народ… Ведь вот человек!
Он взял косаря за рукав, вывел на площадку и заставил слезть.
Залихватски закатился кондукторский свисток, ему в ответ рявкнул паровоз, далеко впереди пискнул рожок стрелочника, поезд дрогнул и двинулся.
IIНа станции стихло.
Косарь напился из кадушки теплой воды и пошел в степь: около линии нечего было рассчитывать ни на работу, ни на милостыню. Дорога вилась вдаль слабыми, ленивыми извивами. Кругом до самого горизонта тянулась степь и степь — ровная, неподвижная, залитая горячим солнцем. Трава была мелкая и редкая, повсюду серели большие плешины голой, выжженной солнцем земли. Ветер слабо дул с запада, шелестя травой; с ветром несся издалека тонкий, нежный запах свежего сена, но запах шел не от рядов и копен, а от травы, на корню сохшей под жгучим солнцем.
Косарь шел, хромая, и тяжело опирался на палку. Солнце било в лицо, во рту пересохло, на зубах скрипела пыль; в груди злобно запеклось что-то тяжелое и горячее. Шел час, другой, третий… Дороге не было конца, в стороны тянулась та же серая, безлюдная степь. А на горизонте слабо зеленели густые леса, блестела вода; дунет ветер — призрачные леса колеблются и тают в воздухе, вода исчезает.
Около дороги, на рубеже, стояла каменная баба. Косарь сел к ее подножию. В ушах звенело и со звоном проходило по голове, в глазах мутилось от жары и голода. Больная ступня ныла, и тупая боль ползла от нее через колено в пах.
Вокруг было просторно и пусто. Только далеко на дороге чернела фигура идущего человека. В блещущей синеве неба парил коршун, потревоженные овражки перекликались между собою из-под земли отрывочным, звенящим свистом. Каменная баба в колпаке — серая, поросшая зеленоватым мохом, — сгорбившись, смотрела в степь с злым, как будто живым лицом; нижняя часть лица была пухлая и обрюзгшая, руками она держалась за живот, и казалось, что она кисло морщится от боли в пустом желудке. Косарь охватил руками колени и застыл, глядя вдаль воспаленными, красными глазами.
— Цс-сык! Цс-сык! Цс-сык! — явственно звучало вокруг, как будто десятки кос дружно резали густую, сочную траву. По небу молнией проносились невиданно-громадные черные птицы, и путник с трудом соображал, что это — увивающиеся вокруг его головы мухи. Над горизонтом по небу стали протягиваться густо переплетающиеся, движущиеся ветви, вдали потянулись гуськом косари в красных рубахах; они шли один за другим, с закинутыми на плечи косами, и им не было конца. Все это был обман, и путник знал это: за время скитания по степи ему не раз уже, особенно по вечерам, мерещелись странные вещи. И ему казалось, — ему стало бы легче, если бы не шли вдали косари, если бы не мелькали по небу черные птицы и не звучали невидимые косы, режущие невидимую траву…
Косарь вздрогнул и поднял голову. На дороге стоял невысокий человек в нанковом подряснике и смотрел на него. Добродушное лицо было потно и одутловато, за плечами висела на ремнях объемистая котомка.
Человек свернул с дороги к бабе. Он молча спустил с плеч котомку, сел, вздохнул и, сняв скуфейку, провел рукою по длинным волосам.
Косарь мрачно смотрел и молчал. Человек в подряснике, не торопясь, раскрыл котомку. Достал краюху пшеничного хлеба, воблу, бутылку водки.
— И много же тут нынче вашего брата-полтавца набилось! — заговорил он, раздавливая сургуч о подножье бабы. — Никогда еще столько не бывало. Что грачей в поле, так всюду вашего брата.
Он ударил ладонью в донышко бутылки, пробка вылетела, и водка в горлышке запенилась. Косарь молчал и злыми глазами косился на соседа.
— Шли траву прибирать, а травку-то сам господь прибрал, для себя! — продолжал человек в подряснике. — Вот и гуляй теперь по степи без дела.
Он отпил из горлышка водки и, как будто это само собою разумелось, протянул бутылку косарю. Косарь дрогнул, нерешительно оглядел длинноволосого человека. Потом вдруг на черном лице закривилась улыбка, он поспешно протянул руку и бережно принял бутылку.
Человек в подряснике прожевал воблу. Он подвинул закуску к косарю и спросил:
— Отколе сам будешь?
— Из Тамбовской губернии.
Косарь отпил водки, утер усы и осторожно, словно боясь потревожить рыбину, отколупнул кусок. На лице его была теперь напряженно-предупредительная улыбка.
— Давно ходишь?
— С пасхи.
Косарь помолчал.
— Шли, шли, милый человек мой, — заговорил он, стараясь не глядеть на закуску, — все думали, дойдем до настоящего места. Обносились, обтрепались, хуже нищих сделались, — нету работы!.. А народ все, знай, валит. И куда идут-то? Сами не ведают. Друг у дружки так и рвут кусок изо рту!
— Косу-то проел уж?
— Проел… Все проел. Да вот ногу еще испортил.
— Не родилось ничего, вот причина. Засуха!.. Да ты ешь, что ж ты?.. Отхлебни еще разок!
— Не обидно будет тебе? — спросил косарь с закривившеюся снова улыбкою и исподлобья взглянул на собеседника.
— Ну, что ты! Господи помилуй!.. Знай, ешь!
Косарь с наслаждением отхлебнул еще водки и принялся за рыбу.
— Я тебе все это дело обскажу повнимательнее, — заговорил он, жуя. — Говоришь: не родилось ничего. Не в этом штука. Тут штука вот какая: время наше прошло. Был тут год один, — после холеры который, этот!.. Трава во какая была, жито — не прожнешь. А народу мало подошло. И пошли по экономиям косилки, жнейки всякие. С той поры, можно сказать, хорошо и не бывало. Раньше за лето пять-шесть красненьких домой принесешь, — ну, теперь этого уж нету!
— Ты куда ж сейчас идешь?
— Домой бы добраться, да вот нога шибко идти не пущает.
Человек в подряснике помолчал.
— А то пойдем со мною, — сказал он, глядя в степь. — Мое дело легкое.