— Если кто из вас по офицерской команде стрельнет, я его на месте уложу пулей. Когда дойдет до дела, не слушать офицеров, слушай моей команды.
Пошли. По дороге солдат завернули на двор воинского присутствия. Выступил один из ротных командиров, тот капитан Тиунов, о котором уже говорилось. Бледное, строгое лицо с тонкими бровями. В упор глядя на солдат, спросил:
— Скажите мне, братцы. Вы знаете, что такое присяга?
— Так точно.
— Может быть, не совсем хорошо знаете. Так я вам объясню. Не ваше дело рассуждать. Вы давали присягу царю и отечеству. Ты не отвечаешь за то, что твоя винтовка сделает, — за это отвечает начальство…
Увидел среди солдат Сучкова. Сучков часто замечал на себе и раньше пристальный, подозрительный взгляд капитана.
— Поди-ка сюда! А ты знаешь, что такое присяга?
— Так точно! Только всякий ее по-своему понимает.
Капитан понял, что он соглашается с ним, и обрадовался. И повел солдат к железнодорожному вокзалу.
Перед мастерскими чернела и волновалась тысячная толпа рабочих. Солдат выстроили спиною к вокзалу. Комендант кричал на рабочих, в ответ слышались крики:
— Выпустить арестованных!.. Все мастерские разнесем, поезда остановим!
Комендант крикнул:
— Теперь я с вами иначе заговорю!
И шатающимся шагом пошел к ротам. Стал сзади солдат и стал командовать.
— По толпе… залпом… роты…
И вдруг оборвал команду. Ряды стояли неподвижно, ни один солдат не взял ружья на изготовку. Комендант растерянно обратился к Тиунову:
— Капитан, почему ваши солдаты не берут на изготовку?
Тиунов, страшно бледный, молчал. Комендант вышел перед рядами и стал спрашивать отдельных солдат:
— Отчего ты не берешь на изготовку?
Солдаты стояли неподвижно, вытянувшись, и молчали, как окаменевшие. Скуратов, волнуясь, шепнул Сучкову:
— Ну, как кто поддастся!
Но никто не поддался. Комендант крикнул Тиунову:
— Тогда распоряжайтесь сами! И исчез.
Рабочие замерли на месте, услышав команду коменданта. Теперь они в бешеном восторге кинулись к солдатам.
— Ура, ромодановцы!
Окружили солдат, целовали, обнимали, совали в руки баранки, колбасу. Солдаты по-прежнему стояли неподвижно, соблюдая строй, — совсем истуканы!
От вокзала показался комендант, с ним человек пятнадцать жандармов с винтовками. Рабочие к солдатам:
— Братцы, дайте нам винтовки, мы их встретим!
Фельдфебель Скуратов скосил глаза на сторону и быстро ответил:
— Небось! Пусть хоть раз стрельнут, — мы им сами покажем!
— Ура! — закричали рабочие.
Комендант опять стал уговаривать рабочих, но теперь он говорил очень мягко. Рабочие толпились вокруг и постепенно оттирали жандармов. Жандармы очутились поодиночке в густой рабочей толпе. Ничего не добившись, комендант исчез.
Солдат повели к мастерским, выстроили перед воротами с приказом никого не выпускать. И опять молча и неподвижно, как окаменевшие, солдаты стояли, держа строй, а мимо них выбегали рабочие. Соединились в колонну и с пением марсельезы двинулись к городу, раньше прокричав ромодановцам «ура».
Командир полка, узнав о случившемся, пришел в бешенство, рвал на себе волосы.
— Батальон был самый боевой, а теперь как опоганился!
Командовавший отрядом капитан Тиунов все не являлся к полковому командиру с рапортом, так что пришлось послать за ним вестового. Вестовой побежал и, воротившись, смущенно доложил:
— Капитан Тиунов — застрелимшись.
Он выстрелил себе в грудь, пуля прошла навылет, но не задела ни сердца, ни крупных сосудов. Его снесли в лазарет.
Роты, участвовавшие в описанном деле, ходили, как победители. Время было такое, что начальство боялось их покарать. Вскоре полк ушел в лагеря. Ходили на стрельбу за пять верст от лагеря. После поверки солдаты уходили в лес, в условленное место, на митинг. По дороге — свои патрули: спрашивали пароль. Выступали присланные ораторы. Говорили о Государственной думе, о способах борьбы, о необходимости организации, о светлом будущем. Это был для солдат какой-то светлый праздник. Все ходили, как будто вновь родились. Постановили больше не ругаться матерными словами. Красное, угрюмое лицо фельдфебеля Скуратова теперь непрерывно светилось, как раньше у него бывало только в светлое воскресение. Установились у него близкие, товарищеские отношения с солдатами. Однажды стирал он в прачечной свое белье. Увидел дежурный офицер.
— Вот молодец! Фельдфебель, а сам стирает! Каждый рядовой норовит теперь это на другого свалить, а он — сам. Молодец! Вот это хороший пример.
Фельдфебель молча продолжал стирать.
— Слышишь, я говорю тебе: «Молодец!»
Скуратов молчал. Офицер грозно крикнул:
— Ты что, скотина, не слышишь? Я тебе говорю: «Молодец!»
Нужно было ответить: «Рад стараться!» Но Скуратову противно было это сказать. И он неохотно ответил:
— Не молодец, а нужда. Нет денег прачку нанять.
В начале августа, когда полк стоял еще в лагерях, случилось вот что. В праздник Преображения, 6 августа, два солдата гуляли за полковой канцелярией. И вдруг нашли в овраге большую кучу распечатанных писем и отрезов, денежных переводов, адресованных солдатам. Стали читать письма. В них солдатам писали из деревни, чтобы не стреляли в мужиков, чтобы стояли за Государственную думу. А по сверке денежных переводов оказалось, что адресаты денег этих не получили.
Заволновался полк. Сходились кучками, передавали друг другу о находке, ругались и грозно сжимали кулаки. К вечеру весь лагерь шумел, как развороченный улей. Офицеры попрятались. Солдаты искали Сучкова, чтобы он им «сказал». Но Сучков в тот день поехал в город за мясом, — его солдаты выбрали батальонным артельщиком. Кинулись к фельдфебелю Скуратову. Но он был только хорошим «младшим командиром», исполнителем, а теперь лишь недоуменно пожимал плечами. Да и правда, нелегко было направить общее негодование в нужное русло. Стали слушать каждого, кто громко кричал. Решили идти к помещению первого батальона, где находился денежный ящик и полковое знамя, деньги поделить меж собой, и со знаменем, с музыкой, двинуться в город. Пошли вдоль палаток, выгоняя спрятавшихся солдат. Открыли карцер, выпустили восьмерых арестованных, — «Пускай нынче всем будет радость». Пришли. Вдруг перед ними появился командир полка. Упал перед солдатами на колени:
— Братцы! Товарищи! Господа! Что хотите со мной делайте, а знамени и денежного ящика не трогайте!
— Э, слушай его! Валяй, ребята! Часовой, отойди!
Но тут фельдфебель Скуратов начальственно крикнул:
— Смирно, товарищи! Полковой командир дело говорит. Не трогать знамени и денежного ящика. Дайте полковому командиру сказать, что хочет.
Полковой командир приободрился и сказал:
— Ребята! Вы заявите свои требования, я их все добросовестно разберу, а дело сегодняшнее мы замнем.
Солдаты наперебой стали говорить о найденных в овраге письмах и денежных переводах, о незаконных работах для офицерского состава, которые заставляют делать солдат.
— Ребята, вы все сразу говорите и очень далеко стоите. Подойдите ближе!
— А, сукин сын, заметить хочет тех, кто говорит! К черту его!
Раздались пьяные голоса:
— Идем, офицерское собрание разнесем!
В это время — были уже сумерки — воротился из города Сучков. Солдаты кинулись к нему. Он развел руками и покачал головой:
— Ай-ай-ай! Что же делать теперь?
Сказали ему, что часть солдат пошла громить офицерское собрание. Он побежал к ним, остановил. Повел всех в рощу за лагерем «вырабатывать требования». Поздно ночью солдаты мирно разошлись по палаткам. Сучков задумчиво шел со Скуратовым домой.
— Да… Как теперь эту кашу расхлебывать!
Около палаток к Сучкову в темноте подошел вестовой.
— Сучков, иди скорей, тебя к себе капитан Тиунов зовет. Велит, чтоб сейчас же пришел.
— Что я ему? Почему я должен к нему являться?
Однако пошел.
Капитан Тиунов, на днях только вышедший из госпиталя, исхудавший, сидел на табуретке перед бараком и курил.
— Это ты, Сучков? Здравствуй!
— Здравия желаю!
— Пойдем в барак.
Вошли.
— Садись.
— Я, ваше высокоблагородие, постою.
— Садись, говорят тебе.
Сучков сел. С минуту молчали. Наконец, Тиунов заговорил:
— Вот. Еще раз встретились с тобой. Теперь, может, уже в последний раз. — Помолчал. Потом нагнулся к Сучкову и шепотом спросил: — Что ты такое сделал, сукин сын?
— Что я такое сделал?
— Что сегодня было, это твоих рук дело.
— Меня тут даже не было, я в город ездил.
— Все равно, это все ты… Ты жид?
— Никак нет.
— Может, поляк?
— Никак нет.
— Ну, может, в роду у тебя поляки были?
— Этого знать не могу, — с усмешкой ответил Сучков. — Тогда не жил.
— Этого знать не могу, — с усмешкой ответил Сучков. — Тогда не жил.
— Та-ак, та-ак… — задыхаясь, произнес Тиунов. Вдруг взял со стола замок, подошел, привесил к двери и запер на ключ.
Сучков подумал:
«Бить, что ли, будет? Ну, это еще посмотрим, кто кого! Как бы ему самому не было большого полому!»
Тиунов из-под шитой подушки на диване достал револьвер и нацелился на Сучкова.
— Сознавайся!
Указательный его палец лежал на спуске, в дырах барабана видны были пули. Заряженный. У Сучкова же шинель была внакидку, застегнута у шеи на два крючка, руки спутаны: пока станешь отстегивать крючки, — застрелит.
— Да в чем сознаваться?
— Ты им брошюры давал, прокламации писал… Сознавайся! Убью тебя, как пса. Что ты им давал?
— Что давал! Газету сейчас дать, — почище будет всякой прокламации! Правда теперь пошла в газетах, тоже вот в них отчеты Государственной думы печатаются…
Тиунов схватился за голову.
— Эх, вот эта Дума еще!.. Нет, ты им все-таки еще прокламации давал… Ну, слушай! Ведь вот твоя смерть здесь, в дуле… Сознавайся!
— Да ну, стреляйте! Что там разговаривать! Жизнь мне не дорога, а смерть не опасна!
Тиунов вдруг положил револьвер, снял с двери замок и опять сел рядом с Сучковым.
— Ну, смотри, видишь? Я револьвер положил, дверь отпер. Но все-таки знай: если ты меня не убьешь — я тебя убью!
Замолчали.
— Давал ли им прокламации, нет ли, — а все это дело — твое. Ну-с, что же, доволен? Денежки из казенного ящика поделить, офицерский буфет разграбить… Чего же вы этим достигнете? Ты хочешь анархии.
— Я не хочу анархии.
Капитан удивился.
— Не хочешь?
— Не хочу. У вас анархией называется свобода, вы сами рабы и хотите, чтоб все рабами были. Нам друг друга не понять. У вас одна душа, у нас другая.
— Свобода… Свобода? Ты хочешь свободы, а вызовешь анархию, проклятый ты человек! Ты ее вызовешь, в ней и я погибну, и сам ты, и Россия!.. Радуешься ты на то, что сегодня было?
— Нет, не радуюсь.
— Ну, и никакой тебе никогда радости не будет. Может, когда-нибудь, как увидишь, что вы с Россией сделали, сам ужаснешься!
— Как говорится, — бог не выдаст, свинья не съест.
Тиунов встал.
— Ну, теперь прощай! — Он протянул Сучкову руку и с ненавистью пожал ее. — Прощай. А мы — мы будем драться с вами до последнего!
Сучков с вызовом поглядел на него.
— Не испугаемся: кто кого!
Тиунов скрипнул зубами и бросился к столу за револьвером. Остановился, повернулся.
— Уходи скорей, говорю тебе!
— Здравия желаю!
Сучков откозырнул и вышел из барака.
1940
На отдыхе
[текст отсутствует]
В мышеловке
Была глубокая ночь. Ярко и молчаливо сверкали звезды. По широкой тропинке, протоптанной поперек каолиновых грядок, вереницею шли солдаты, Они шли тихо, затаив дыхание, а со всех сторон была густая темнота и тишина. Рота шла на смену в передовой люнет. Подпоручик Резцов шагал рядом со своим ротным командиром Катарановым, и оба молчали, резцов блестящими глазами вглядывался в темноту. Катаранов, против обычного, был хмур и нервен; он шел, понурив голову, кусал кончики усов и о чем-то думал.
Шаг за шагом все дальше назади оставались окопы, где вокруг были свои, где чувствовалась связь со всеми. От мира и жизни рота как будто отходила в одинокий, смертно-тихий мрак. Тропинке не было конца, и, когда они подошли к люнету, казалось — они прошли версты две, хотя до люнета было только семьсот шагов.
Завидев смену, в окопе облегченно зашевелились. Командир вышел из окопа и, расправляя отекшие ноги, молча протянул руку офицерам. Он тоже был угрюм и зол.
Катаранов шепотом спросил:
— Что хорошего?
— Постреливают… Направо, за могилкою, должно быть, японский секрет. Шагов полтораста.
Его солдаты осторожно вылезали из люнета. На носилках вынесли что-то вытянувшееся и неподвижное. Катаранов кивнул на носилки и спросил:
— Сколько?
— Один убит, трое ранено… Тише вы, черти! — зашипел офицер на солдата, который зацепил прикладом за котелок.
Пришедшая рота тихонько размещалась в окопе. Катаранов и Резцов тоже спустились вниз.
Назади с глухим шорохом удалялась смена. И казалось — вот порывается последняя связь с миром Кто-то там сзади сдавленно раскашлялся. И сейчас же где-то сбоку темноту пронзил струистый огонек, по молчаливым полям прокатился выстрел. Люди разом встрепенулись, винтовки в их руках зашевелились.
— Без команды не стрелять! — грозно протянул Катаранов.
Еще сверкнули две струйки. Две пули, ноя, пронеслись мимо окопа. И все замолкло. Кольцом сдвинулась вокруг живая, подстерегающая тишина. Она отовсюду смотрела из темноты, и все напряженно вглядывались ей навстречу.
Люнет, который занимала рота, был громко известен во всем корпусе. Офицеры называли его «Сумасшедшим люнетом», потому что, продежурив в нем сутки, два офицера сошли с ума и прямо с позиции были отправлены в госпиталь; солдаты прозвали люнет «Мышеловкой». Для чего он существовал, какое было его назначение, — никто не мог понять. Люнет лежал совсем одиноко в чистом поле, на полверсты вперед от наших позиций и всего за четыреста шагов от японских; с флангов японские позиции загибались вокруг него, а справа и несколько сзади серела вдали грозно укрепленная японцами деревня Ламатунь; кроме того, люнет был под косым обстрелом одного из наших люнетов. И отовсюду в него летели пули.
Начальник дивизии рапортом указывал корпусному командиру на полную ненужность этого люнета, на то, что в любой момент японцы шутя могут перебить всех его защитников. Корпусный положил на рапорте резолюцию: «Умереть в окопах — это значит одержать победу». И все знали, — он очень гордился, что в районе его корпуса линия укреплений выдается вперед больше, чем в соседних корпусах; и все знали также, что сам он ни разу не рискнул самолично побывать в этом люнете. Японцы спокойно предоставляли русскому вождю тешить свое честолюбие; наши два раза очищали люнет, и японцы его не занимали: видимо, он был им не нужен и не страшен.
Морозило. Солдаты, сжимая винтовки, пристально вглядывались в темноту. Было очень тихо. И звезды — густые, частые — мигали в небе, как они мигают, только когда на земле все спят. Казалось, вот-вот прекрасною, прозрачною тенью пронесется молчаливая душа ночи, — спокойно пронесется над самою землею, задевая за сухую траву, без боязни попасть под людские взгляды. А в этой земле повсюду прятались насторожившиеся люди и зорко вглядывались в темноту.
Резцов глубже засовывал руки в рукава полушубка. Впереди люнета смутно шевелился сухой, несрезанный каолян, слышался шорох его листьев. Отчего они шуршат? И повсюду что-то чернело, осторожно шевелилось и старалось спрятаться в тишину. Вдруг, беззаботно к этой тишине, злобно и хрипло огрызнулась во мраке собака; другая, молоденькая, жалобно завизжала. Там, в каоляне, они гложут неубранные трупы. И опять стало тихо.
Внутри тела мелко и часто трепетала невидная снаружи дрожь, воздух выходил из ноздрей прерывистою струею. И Резцов глубже засовывал руки в мех рукавов. Ползли предательские шорохи, их осторожно душила живая, подстерегающая тишина. Вот сейчас эта тишина вздрогнет, разверзнется, и с ярым воплем из нее ринутся на люнет темные толпы. Что тогда делать?
Резцов думал, — и на душе становилось вызывающе-весело и не страшно. Ну, подкрадутся японцы и бросятся в штыки. Ясно, поддержки сзади не пришлют. Ясно, придется выскочить из окопа и схватиться врукопашную. И ясно, исход будет один — смерть. Все было ясно и просто. Хотелось беззаботно улыбаться.
Из темной дали, с левого фланга, слабо донесся ружейный выстрел, отдавшийся в горах коротким эхом: таах-та!.. Другой, третий, — и затрещала частая, сливающаяся пальба пачками. Тишина кругом еще больше насторожилась, стала еще более жуткою. На темном небе, казалось, вспыхивали слабые отсветы. Пальба трещала спешно и лихорадочно, потом стала ослабевать. Донеслось еще несколько одиночных выстрелов. Замолкло.
Опять еще сердитее огрызнулась в темноте хриплая собака, и еще жалобнее завизжала молодая собачонка и повизгивала долго, обиженно. Было странно: кругом — огромное, притаившееся всеобщее ожидание, а тут же, чуждые всему, сосредоточенно копошатся свои отдельные маленькие злобы и обиды.
— Оо-о!.. — Кто-то сладко зевнул в темноте. — Холодно, морозы пошли. Какая-то будет матушка весна красная?
Солдаты давно уже перестали вглядываться в темноту и стояли, — равнодушные, беззаботные к тому, что кругом. Резцов стал себе противен со своими копошащимися в мозгу, пугливо вздрагивающими мыслями. В этой окопе сошло с ума два офицера, — именно офицера: так же они стояли, так же спрашивали себя: «Чего там?… А что, если?…» А вот кругом люди — равнодушно-спокойные и бездумные; придет миг, и они со свежими, вдруг вспыхнувшими душами схватятся за винтовки.