Еще надобна осторожность в отношении к языкам. Знать несколько языков[148] недурно,[149] но вообще многоязычие вредит сильно оригинальному и национальному развитию мысли. Ум невольно начинает мыслить не в духе своем, национальном, природном и чрез то становится бледнее[150] и с тем <теряет> живость постигать предмет.[151]
Эта мысль не моя, но я совершенно согла<сен> с нею.[152] [Притом в России с каждым годом чувствуется], что меньше необходимо подражания![153] Вот что пока я счел долгом сказать вам,[154] хотя может быть вы сами уже это чувствуете. Но воспитание сына вашего <меня> интересует и вы[155] можете понимать почему. Вследствие этого я прошу вас[156] уведомлять обо всем, что вы предпримите для него.[157] Прощайте. Молю вас, не позабудьте уведомить меня двумя словами, чтобы знать, что письмо дошло исправно в ваши руки.
Весь ваш Гоголь.
Неустановленному лицу, около 20 июля н. ст. 1842*
<Около 20 июля н. ст. 1842. Гастейн.>
<…> и если[158] найдете <?> истину замеченн<ой> и вы <себя> почтете обязанным мне, то я человек корыстолюбивый и сейчас же потребую от вас благодарности. В благодарность вы должны мне сказать несколько слов об Мертвых душах. Я никак не требую[159] определения настоящего достоинства и значения и<х>, но я требую от вас вот чего. Вы вообразите, что я трактирщик в каком-нибудь европейском отеле и даю [общий стол] или table d’hôte. В столе моем 20 блюд, а может быть, и больше. Натурально, что все блюда неодинаково хороши[160] или по крайней мере, само собою разумеется, что всякий себе выбирает[161] и ест только те блюда, которые ему нравятся, — и об этом он может сказать прямо хозяину: У тебя есть и такие и такие блюда, но мне нравятся вот какие, они мне пришлись более по моему вкусу, и это нимало не обидит хозяина. Итак, я вас только прошу о том, чтобы вы сказали: вот что в вашем творении по моему вкусу пришлось более, вот какие места. Это вы можете сказать! Или же позвольте: я вам еще должен сказать два слова о себе. Хотя мы понимаем во многом друг друга, но, вероятно, во многих оттенках характера наши наклонности и движенья не обнажены друг перед другом.[162] Итак, постараемся сбрасывать то, что скрываем друг <от друга>. Вот вам между прочим одна важ<ная> моя черта. Я пережил годы юношества,[163] миновал увлечения славолюбивые, удалился давно от света для того, чтобы воспитываться в глубине души своей для других, и воспитанью моему еще далеко до конца. Я равнодушен[164] давно к тому, что щекотит славой, я смотрю на себя как на постороннего, и нет для меня желаннее и прекраснее исхода теперь, как увидеть свою ошибку, недостатки, погрешности.[165] Увидевши свои недостатки и погрешности, человек уже вдруг становится выше самого себя.[166] Нет зла, которого бы нельзя было исправить, но нужно увидеть, в чем именно состоит зло. Я говорю вам это откровенно, прямо из глубины, и вы поймете, что это не может быть неоткровен<ным>.[167] Творения мои тем отличаются от других произведений, что в них все могут быть судьи, все читатели от одного до другого, потому что предметы взяты из жизни, обращающейся вокруг каждого. Многие мнения[168] я знаю вперед. Я наперед знаю, что скажут обо мне печатно в таком-то и таком-то журнале, но мнения людей, глубоко практических, знающих жизнь, имевших много опытов[169] и много ума, обративших[170] все их в пользу себе, для меня дороже[171] книжных теорий, знаемых мною наизусть. Вот почему я приставал к вам. Но я на вас не наседаю; это вы можете сделать после и когда вздумаете.[172] Но я должен был вам непременно при этом обнаружить черту моего характе<ра>, которую вы можете применить и ко всему другому. Помните,[173] всё то, что может оскорбить тонкую <натуру> раздражительного человека, то, напротив, приносит наслаждение мне, <так> что мне можно говорить всё, чего никак нельзя сказать никому другому.
Аксакову С. Т., 27/15 июля 1842*
71. С. Т. АКСАКОВУ.Гастейн. Июля 27/15 <1842>.
Здоровы ли вы, Сергей Тимофеевич, и что делаете со всеми вашими? Напишите мне об этом две-три строчки: это мне нужно. Вы, верно, знаете и чувствуете, что я об вас думаю часто. Из Москвы никто не догадался написать мне в Гастейн, и я слышу чрез то какую-то пустоту,[174] которая мне несколько мешает вдыхать в себя полную жизнь. Я пробуду в Гастейне вместе с Языковым еще недели три, и в конце августа хотим ехать в Венецию, где пробудем недели две, если не больше; и потому вы адресуйте, если почувствуете благодатное желание писать, прямо в Венецию, Poste restante. Напишите мне всё: как вы проводите время, хороша ли дача, хороша ли рыбная ловля и веселятся ли как следует ваши дети. Ольге Семеновне скажу, что буду писать к ней, что предмет письма очень светел и потому прошу ее быть как можно светлее до самого получения письма.
Да, кстати о письмах. Пошлите кого-нибудь на квартиру Нащокина[175] (у Старого Пимена, в доме Ивановой) узнать, получено ли им письмо мое*. Письмо это очень нужно и касается прямо его дела, а потому мне хотелось бы, чтобы оно было получено во всей исправности.
А моему милому Константину Сергеевичу напишу тоже письмо, несколько нужное для нас обоих. Сделайте милость, обнимите всех, кого увидите из моих знакомых. Если Павловы* точно едут, то вы мне сделаете большую услугу присланьем чрез них некоторых книг, а именно: Памятник веры*, такой совершенно, как у Ольги Семеновны, и Статистику России* Андросова, и еще если есть какое-нибудь замечательное сочинение статистическое о России вообще или относительно[176] частей ее, вышедшее в последних годах, то хорошо бы очень присовокупить его к ним. Кажется, вышел какой-то толстый том от мин<истерства> внут<ренних> дел*.
А Григория Сергеевича* попрошу присылать мне реестр всех сенатских дел за прошлый год с одной простой отметкой: между какими лицами завязалось дело и о чем дело. Этот реестр можно присылать частями при письмах ваших. Это мне очень нужно. Да, чуть было не позабыл еще попросить о книге Кошихина*, при ц<аре> Ал<ексее> Михайловиче. Я прошу вас записать цену их, чтобы я знал, сколько вам должен. Я уверен, что Павловы не откажутся привезть мне их. Обнимите их от меня обеих. Они, верно, не сомневаются в том, что я очень хотел бы их увидеть. Около октября 1-го я надеюсь быть в Риме. Прощайте. Не забывайте меня и пишите. Посылаю вам мой душевный поцелуй.
Ваш Гоголь.
Из Петербурга я писал письма к вам, к Е<лизавете> В<асильевне> Погодиной и к Над<ежде> Н<иколаевне> Шереметьевой. Если Вам случится увидеть последнюю, скажите, что я буду к ней еще писать скоро, и дайте ей мой адрес.
На обороте: Moscou (en Russie). Антону Францевичу Томашевскому. В Москве. Для передачи Сер<гею> Т<имофеевичу> Аксакову.
Прокоповичу Н. Я., 27/15 июля 1842*
72. Н. Я. ПРОКОПОВИЧУ.Гастейн. Июля 27/15 <1842>.
Я к тебе еще не посылаю остальных двух лоскутков*, потому что многое нужно переправить, особливо в Театральном разъезде после представления новой пиэсы. Она написана сгоряча, скоро после представления «Ревизора», и потому немножко нескромна в отношении к автору. Ее нужно сделать несколько идеальней, т. е. чтобы ее применить можно было ко всякой пиэсе, задирающей общественные злоупотребления, а потому я прошу тебя не намекать и не выдавать ее, как написанную по случаю «Ревизора».
При корректуре второго тома прошу тебя действовать как можно самоуправней и полновластней: в Тарасе Бульбе много есть погрешностей писца*. Он часто любит букву и; где она не у места, там ее выбрось; в двух-трех местах я заметил плохую грамматику и почти отсутствие смысла. Пожалуста, поправь[177] везде с такою же свободою, как ты переправляешь тетради своих учеников. Если где частое повторение одного и того же оборота периодов, дай им другой, и никак не сомневайся и не задумывайся, будет ли хорошо, — всё будет хорошо. Да вот что самое главное: в нынешнем списке слово: слышу, произнесенное Тарасом пред казнью Остапа, заменено словом: чую. Нужно оставить попрежнему, т. е.: Батько, где ты? Слышишь ли ты это? Слышу. Я упустил из виду, что к этому слову уже привыкли[178] читатели и потому будут недовольны переменою, хотя бы она была и лучше. Да, пожалуйста, попроси Белинского* отпечатать для меня[179] особенно[180] листки критики «Мертвых душ», если она будет в «Отечест<венных> запис<ках>», на бумаге, если можно, потонее, чтобы можно было прислать мне ее прямо в письме, и присылай мне по листам, по мере того, как будет выходить. Еще: я совсем позабыл, что «Ревизор» без конца. Писец не разобрал примечания об немой сцене и оставил чистое место. Вот конец.
Жандарм. Приехавший по имянному повелению из Петербурга чиновник требует вас сей же час к[181] себе. Он остановился в гостинице.
(Произнесенные слова поражают как громом всех. Звук изумления единодушно излетает из дамских уст; вся группа, вдруг переменивши положенье, остается в окаменении).
НЕМАЯ СЦЕНА.Городничий посередине в виде столпа с распростертыми руками и закинутою назад головою. По правую сторону его: жена и дочь с устремившимся к нему движеньем всего тела; за ними почтмейстер, превратившийся в вопросительный знак, обращенный к зрителям. За ним Лука Лукич, потерявшийся самым невинным образом; за ним, у самого края сцены, три дамы, гостьи, прислонившиеся одна к другой с самым сатирическим выраженьем лица, относящимся прямо к семейству городничего.
По левую сторону городничего: Земляника, наклонивший несколько голову на бок, как будто к чему-то прислушивающийся; за ним судья, с растопыренными руками, присевший почти до земли и сделавший движенье губами, как бы хотел посвистать или произнесть: Вот тебе, бабушка, и Юрьев день! За ним Коробкин, обратившийся к зрителям с прищуренным глазом и едким намеком на городничего; за ним, у самого края сцены, Бобчинский и Добчинский с устремившимися движеньями рук друг к другу,[182] разинутыми ртами и выпученными друг на друга глазами. Прочие гости остаются просто столбами. Почти полторы минуты окаменевшая[183] группа сохраняет такое положение. Занавес опускается.
КОНЕЦВсе эти слова, само собою разумеется, надобно напечатать курсивом.
Еще к статье «Характеры и костюмы», которая предшествует комедии, нужно прибавить на конце следующее.
Гг. актеры особенно должны обратить внимание на последнюю сцену. Последнее произнесенное слово должно произвесть электрическое потрясение на всех разом, вдруг. Вся группа должна переменить положение в один миг ока. Звук изумленья должен вырваться у всех женщин разом, как будто из одной груди. От несоблюдения сих замечаний может исчезнуть весь эффект.
Прощай. Целую тебя и обнимаю несколько раз. Пиши, хоть по нескольку строк, но пиши. Адресуй первое[184] письмо в Венецию, Poste restante, следующее — в Рим. В Венеции я пробуду до 1-х чисел сентября.
Твой Гоголь.
Иванову А. А., 20 июля ст. ст. 1842*
73. А. А. ИВАНОВУ.Гастейн. Июля 20 <ст. ст. 1842>.
Извините, что не отвечал вам сейчас по получении вашего письма, которое между прочим несколько опечалило меня известием вашим о глазной вашей болезни. Но я надеюсь, что вам лучше, и гораздо лучше. Это ослепление периодическое и случается со многими, но оно всегда временное, а потому от него не остается и следа. Я сам один раз сильно был болен, но потом,[185] слава богу, эта болезнь не возвращалась никогда.
С Жуковским я разъехался, однако же написал к нему. Может быть, приведет случай и столкнуться, но теперь не знаю, потому что расстояние слишком велико ехать[186] мне к нему, нужно много дать крюку. Я уговариваю его сильно приехать на зиму в Рим, недурно, если бы он на это подался. В Гастейне я пробуду, может быть, еще недели три, потом в Венецию недели на две. Со мною едет также и наш известный поэт Н. Языков, который, я думаю, тоже проживет зиму в Риме, по причине своей хворости. Прощайте! будьте совершенно спокойны духом и принимайтесь не иначе за картину*, как когда совершенно перестанут болеть глаза.
Вам преданный Н. Гоголь.
На обороте: al Signor Signor Alessandro Ivanoff (Russo). Roma, nell Caffe greco sulla Via Condotti, vicino alla Piazza di Spagna.
Языкову Н. М., Мюнхен. 5 августа 1842*
74. Н. М. ЯЗЫКОВУ.Мюнхен. Августа 5 <1842>.
Иду на почту с тем, чтобы взять оттуда письмо твое (которое уже должно быть там) и бросить на место его сие, которое да пойдет тоже за письмо.
В Мюнхене жарко и душно — в сем да будет заключено первое слово. Того же дни я вспомнил о Гастейне. Комната у меня великолепна, голубец неподдельный, но солнце меня тревожит всё утро. Табльдот для немецких табльдотов королевский, но кофий смотрит подлецом — это статья тоже немаловажная. В Мюнхене много замечательного.[187] Замечательно уже то, <что> в нем живет король*, один из всех европейских королей, окруживший себя художествами и искусством, а не псарней, <· · ·>, шагистикой, кроением мундиров и прочим. В архитектуре много замечательного, хотя много также и обезьянства, и вообще отсутствие оригинальности. Но расписывающиеся среди города фрески,[188] на стенах, среди немецкого города, среди трактиров и пивных бочек — это точно что-то замечательное. Общество здесь почти то же, что и в Гастейне, но как-то не так обходительно: Полежаев, Храповицкий, Сопиков* хотя и принимают, но не с таким радушием, нет той непринужденности в оборотах и поступках. Ходаковский тоже, хотя и наведывается чаще, но есть в нем что-то черствое, городское, слишком щеголеват, не так нараспашку, как в Гастейне, и еще беда: завел он дружбу страшную с помещиком, которого мы в Гастейне никогда не видали, и я сам даже не помню хорошо[189] его фамилии, Пыляков, кажется, или Пылинский. Подлец, какого только ты можешь себе представить. Подобного нахальства в поступках и наглости я не видал давно: лезет в самый рот. Тепляков здесь тоже несносен, его бы следовало скорее назвать Допекаевым. Нет, Гастейн наш — рай. В четверг я уже буду на высотах его. Закажи для меня комнату, во имя всех святых, без солнца по утрам. Здесь я не в силах даже письма написать, а не то, чтобы предаться как следует размышлению об руку[190] с заседателем и потом отправиться в нижний земский суд, разумей к генералу Говену. Впрочем, Мюнхен свое дело сделал: он мне был необходим для того, чтобы вновь осветлить и сделать приятным Гастейн, огаженный дождями и помещеньем у шульмейстера*, и для того, чтобы нам вновь встретиться как после годовой разлуки, что как известно тоже имеет свои приятности. Покамест прощай! Обнимаю тебя. Чернила, как видишь, еще бледнее тех, которыми нас угощал школьный мастер.
На обороте: à Monsieur Monsieur de Jasikoff. à Bad Gastein.
Шевыреву С. П., 15 августа н. ст. 1842*
75. С. П. ШЕВЫРЕВУ.Августа 15 <н. ст. 1842>. Гастейн.
Пишу к тебе под влиянием самого живого о тебе воспоминанья. Во-первых, я был в Мюнхене, вспомнил пребывание твое*, барона Моля*, переписку нашу*, серебряные облатки,[191] смутившие спокойствие невозмущаемого городка Дахау. Потом в Гастейне у Языкова нашел я Москвитянин за прошлый год и перечел с жадностью все твои рецензии и критики — это[192] доставило мне много наслаждений и родило весьма сильную просьбу, которую, может быть, ты уже предчувствуешь. Грех будет на душе твоей, если ты не напишешь разбора Мертвых душ. Кроме тебя вряд ли кто другой может правдиво и как следует оценить их. Тут есть над чем потрудиться; поприще двойственное. Во-первых, определить[193] и дать значение сочинению, вследствие твоего собственного эстетического мерила, и потом рассмотреть впечатления, произведенные им на массу публики, дать им поверку и указать причины таких впечатлений. (Первые впечатления, я думаю, должны быть неприятны, по крайней <мере> мне так кажется уже вследствие самого сюжета, а всё то, что относится к достоинству творчества, всё то не видится вначале). Притом тут тебе более, нежели где-либо, предстоит полная свобода. Узы дружбы нашей таковы, что мы можем прямо в глаза указать друг другу наши собственные недостатки, не опасаясь затронуть какой-нибудь щекотливой и самолюбивой струны. Во имя нашей дружбы, во имя правды, которой нет ничего святее в мире, и во имя твоего же душевного, верного чувства, я прошу тебя быть как можно строже. Чем более отыщешь ты и выставишь моих недостатков и пороков, тем более будет твоя услуга.[194] Я знаю, есть в любящем нас человеке нежная внутренняя осторожность пройти мимо того, что кажется слишком чувствительно и щекотливо. Я вспомнил, что в некотором отношении я подал даже, может быть, сам повод думать друзьям моим обо мне, как о самолюбивом человеке. Может быть, даже самые кое-какие лирические порывы в Мертвых душах… Но в сторону всё это, верь в эту минуту словам моим: нет, может быть, в целой России человека, так жадного узнать все свои пороки и недостатки! Я это[195] говорю в сердечном полном излиянии, и нет лжи в моем сердце. Есть еще старое поверье, что пред публикою нужно более скрыть, чем выставить слабые стороны,[196] что это охлаждает читателей, отгоняет покупателей. Это неправда. Голос благородного беспристрастия долговечней и доходит равно во все души. Если же уменьшится чрез то тридцать, сорок или сотня покупателей,[197] то это еще не беда, это временное дело и вознаградится[198] с барышом впоследствии. Еще: будь так добр и вели тиснуть один экземпляр (если будет критика печататься в Москвитянине) отдельно на листках потонее, чтобы можно было всю критику прислать мне прямо в письме; если не уместится в одном, можно разместить на два, на три и дать часть другим, которые будут писать ко мне письма. Прощай! Целую тебя поцелуем души. В нем много любви, а любовь развивается и растет вечно. Передай мой душевный поклон Софье Борисовне* и поцелуй Бориса*. Если будешь писать скоро после получения письма моего, то адресуй в Венецию,[199] но вернее прямо в Рим. Я вспомнил насчет распределения уплаты моих долгов*: может быть, никто не захочет получить первый, отговариваясь, что ему не так нужно. И потому вот непременный порядок. Погодину полторы тысячи, я полагаю, заплачено. Затем следует заплатить Свербееву*, потом неизвестному*, кому именно не знаю, Аксаков мне не сказал, потом Павлову*. Потом Хомякову, а вторая серия* как следует по писанному. Этот порядок ни на чем не основан, даже не на алфавите, а просто зажмуря глаза, и потому каждый не может отказываться.