Тем временем машина свернула на Курфюрстендамм, а Хаса закончил свой доклад о темпоральной резекции перегородки и думал об укороченной верхней губе Азиадэ. И тут эта верхняя губка шевельнулась и голос, прозвучавший из дальних, чужеземных стран сказал:
— На Уландштрассе.
Хаса посмотрел на мгновение в эти настороженные, мечтательные глаза, которые смотрели из-под слегка выпуклого, сердито наморщенного лба. Он громко нервно просигналил, хотя в этом не было нужды, и свернул на Уландштрассе.
Остановив машину перед четырехэтажным домом с солидным серо-зеленым фасадом, Хаса огляделся. Азиадэ смотрела на него и ее светлые, растрепанные ветром волосы упали ей на лоб. И тогда он склонился к ней, взял в руки ее голову и прижался ртом к ее маленьким дрожащим губкам. Он услышал тихий сдавленный стон, почувствовал, как Азиадэ сжала колени. Ее губки раскрылись, голова отклонилась назад, и ее уже не нужно было поддерживать. Потом Азиадэ отодвинулась в угол машины, опустила голову вниз и, тяжело дыша, затуманенным взглядом, возмущенно посмотрела на Хасу.
Медленно выйдя из машины, она оперлась левой рукой о дверцу, поднесла правую руку ко рту, стянула зубами перчатку и залепила Хасе сильную пощечину. Потом, бросив на него полусердитый, полувосхищенный взгляд, девушка мягко и грустно улыбнулась и исчезла за дверью с надписью «Во двор».
Глава 4
Стены были украшены полумесяцами и сурами из Корана, заключенными в черные рамки. Гривастый иранский лев соседствовал с серым волком турецкого герба. Три звезды египетского полумесяца мирно висели рядом с зеленым флагом королевства Хеджас. В большом зале ковры были расстелены так, чтобы правоверные молились, обратив лица в сторону Мекки. На коврах и стульях, расставленных вдоль стен, сидели празднично одетые мужчины в фесках, тюрбанах, с босыми ногами. То там, то здесь мелькали поблекшие мундиры высоких придворных чинов или офицеров. Персидские приветствия смешивались с арабскими благословениями и турецкими пожеланиями счастья — Восточный клуб Берлина праздновал день рождения Пророка Мухаммеда.
Имам, тот самый индийский профессор, одновременно владеющий и кофейней «Ватан», громко читал суру из Корана. Персы, турки, арабы, генералы и официанты, студенты и министры, стоя друг подле друга, вторили ему. Затем все опустились на колени перед Всемогущим, и индийский профессор высоким голосом печально произнес нараспев заключительные слова молитвы. После этого присутствующие стали обниматься, целовать друг друга в плечо, а потом опустились на стулья, диваны и ковры в большом зале. Слуги принесли кофе, турецкий мед, арабские печенья и персидский шербет. Президент клуба, маленький сухой марокканец, произнес короткую речь, благодаря Всевышнего за его милость, немецкую империю — за гостеприимство и всех присутствующих за то, что они почли своим долгом оставить свои дела и явиться сюда, чтобы разделить всеобщую радость. После чего макнул арабское печенье в турецкий кофе и благословил собравшихся на персидском, ведь он был образованным человеком и знал, как подобает вести себя.
Азиадэ сидела на маленьком диване, жадно вдыхая аромат пустыни, одинокого лагеря кочевников и верблюжьих караванов, который как ей казалось исходил от одежды гостей. Люди подходили к ней и смотрели на нее со смущением и удивлением, потому что она была женщиной, а они не привыкли к присутствию женщин на таком собрании. Они протягивали Азиадэ руки, а Ахмед паша торжественно называл длинные имена тех, кому эти руки принадлежали. Азиадэ внимательно всматривалась в их смуглые, коричневые или совсем черные лица. Это были представители разных народов, объединенные Кораном. Никто из этих людей, молодых и пожилых, коричневых и черных, не отважился бы — как тот, длинноногий из больницы — притянуть ее голову к себе и прижать к своим губам. Она посмотрела на свои маленькие ладони, и тихо мечтательно улыбнулась.
Молодой негр со сверкающими зубами и грустным взглядом, стоял перед ней.
— Anta min misri?[10] Вы из Египта? — спросила она по-арабски.
— Из Тимбукту — ответил негр.
— Тимбукту? — переспросила Азиадэ, название прозвучало, как волшебное заклинание. — Это же в Судане? Когда-то там правил король Диалиаман и дом Аску. У вас был мудрец по имени Ахмед-Баба. Больше я ничего о вашей стране не знаю.
Негр радостно засиял.
— У нас говорят: с севера соль, с юга — золото, с запада — серебро, а божественная мудрость и божественные песни из Тимбукту. — Он улыбнулся благодарно и гордо.
— Что вы здесь делаете? — спросила Азиадэ.
— Служу привратником в доме египетского посланника, — с достоинством ответил он. — Вы правы, нашего мудреца звали Ахмед-Баба. Он написал книгу «Эль-Ихтихаджи», но его уже нет в живых. Марокканцы разрушили Тимбукту, с тех пор наша страна превратилась в пустыню, и никто больше там не поет. — Он умолк, бросив неодобрительный взгляд на маленького марокканца, президента клуба.
Какой-то молодой человек с оливковым лицом поклонился Азиадэ.
— Почему вы так редко заходите к нам, ханум?
Он говорил на ломанном немецком, а Азиадэ ответила на персидском:
— Zeman ne darem,[11] — потому что этот молодой человек был персидским принцем.
Ахмед паша даже покраснел от гордости. Да, он хорошо воспитал свою дочь. Она говорила на турецком — языке своих предков, на арабском — языке Аллаха, на персидском — языке любви. Увы, Всевышнему не было угодно, чтобы она попала в гарем принца. Что ж, Аллах велик, лишь одному ему ведомо, почему это произошло, и почему распалась империя.
Собравшиеся образовали большой круг. Сухощавый египтянин запел грустным и высоким голосом. В центре круга возникли два сирийских подростка с большими черными глазами и гибкими телами, в белых бурнусах бедуинов. По бокам у них висели длинные сабли и старинные круглые щиты с мудрыми, воинственными надписями. Их ноги, обутые в мягкую сафьяновую кожу, передвигались в такт дикой песне, черные глаза изумленно смотрели из-под белых платков бедуинских бурнусов.
— Jah sahib! — крикнули они, и изогнутые клинки их сабель засверкали в воздухе.
Движения танцующих стали четче и резче, с мелодичным звоном скрещивались стальные клинки, щиты изо всей силы бились друг о друга. В глазах юношей разгорался дикий огонь. Это были благовоспитанные сыновья купца из Бейрута, но в их жилах текла кровь диких предков, которые пришли из пустыни и покорили Бейрут.
— Я-и-и-и, — протяжно и хрипло вскрикивали они, а стальные клинки сверкали все быстрей. Они упали на колени, прикрывшись щитами, подстерегая друг друга, как бедуины во время охоты за степными птицами. Потом снова вскочили, стройные и юные, и набросились друг на друга, охваченные жаром битвы. Их бурнусы развевались в табачном дыму, окутавшем зал. Снова и снова слышался звон дамасской стали и грохот сталкивающихся щитов. Все выше и быстрее пел египтянин, и вдруг оба танцора закружились друг вокруг друга, будто охваченные степным ветром. Взоры их стали стеклянными, движения все больше напоминали схватку. Битва бедуинов переросла в дикие подергивания танцующих дервишей.
Наконец египтянин умолк, а дикие дервиши вновь превратились в достойных купеческих сыновей. Они поклонились, а их стальные клинки приветственно и мирно коснулись друг друга.
Азиадэ захлопала, восхищенная призрачной фантастичностью дикого танца. В зале стало душно и чадно. В табачном дыме откуда-то выплывали и так же неизвестно куда исчезали какие-то лица. Вот чья-то борода проплыла и тенью повисла прямо над Азиадэ. Постепенно эта тень обрела человеческие формы и Азиадэ увидела пушистые брови, крупные зубы за красными губами с нависшими на них усами.
— Мир вам, — сказала борода, и Азиадэ устало склонила голову. Старик с маленькими, бегающими глазами, как у тысячелетней ящерицы, присел рядом с ней.
— Меня зовут Реза, — сказал старик, — я из братства Бекташи.
— Бекташи, — повторила Азиадэ и вспомнила о священном братстве воинов, аскетов и монахов. Маленькие глазки старика были тревожными и колкими.
— Мы все бежали, — продолжил он. — Стамбул нас не принял. Учитель живет теперь в Боснии. Его зовут Али-Кули. Там мы бичуем себя.
Его нижняя губа отвисла, и рот остался приоткрытым.
— Вы святой человек, — прошептала Азиадэ сдавленным голосом.
— Мы оберегаем нашу веру, — с жаром сказал старик. — Все гибнет в этом мире безверия. Но настанет день, когда свет и тьма сольются, и Аллах покарает заблудших. Грех подстерегает колеблющихся и имеет много лиц.
— Я мало грешу — ответила Азиадэ, и старик рассмеялся снисходительно и грустно.
— Вы ходите без чадры, ханум. Это не грех, но толкает на прегрешения других.
Он поднялся, на мгновение прикрыл правой рукой глаза и ушел сгорбленный и одинокий, а люди со страхом смотрели ему вслед.
— Вы ходите без чадры, ханум. Это не грех, но толкает на прегрешения других.
Он поднялся, на мгновение прикрыл правой рукой глаза и ушел сгорбленный и одинокий, а люди со страхом смотрели ему вслед.
Подошел Ахмед паша с улыбкой на лице.
— Весь зал хочет на тебе женится, — сказал он тихо.
Азиадэ насмешливо осмотрелась.
— Они все хорошие люди, отец. Кому же ты меня отдашь — негру из Тимбукту или каджарскому принцу?
— Никому — сказал паша. — Я поеду в Афганистан, обагрю свой меч в крови врага, построю новый дворец, и ты выйдешь замуж за короля.
Азиадэ свысока посмотрела на отца. За его головой висели черное знамя Афганистана и портрет человека с орлиным носом и длинным белым пером на шапке.
— Король, — тихо проговорила она и погладила руку отца. — А что бы ты сделал отец, если бы посторонний мужчина решился меня поцеловать?
— Чужой мужчина тебя поцеловал? Но кто на такое отважится?
— Ну, а если все же кто-то отважится?
— Аллах милосердный, дочка, как ты можешь думать о таком? Я отрежу губы, которые тебя поцеловали, выколю глаза, которые тебя видели. Он бы пожалел о содеянном.
Азиадэ благодарно сжала руку отцу, чувствуя себя спасительницей глаз и губ доктора Хасы.
— Значит, я должна выйти замуж за короля?
— Нет, — сказал паша, — я передумал. Ты выйдешь замуж за президента Соединенных Штатов и обратишь всю Америку в ислам. Президент направит свой флот в Стамбул, и мы сможем вернуться домой. Это будет платой за тебя.
— Хорошо, отец — торжественно ответила Азиадэ. — А теперь я пойду домой и обдумаю твои слова. Здесь слишком много курят, к тому же празднование дня рождения Пророка уже закончилось.
Она прошла через зал, не отвечая на робкие взгляды, тянущиеся ей вслед. Сквозь густой дым она вдруг увидела раскосые глаза и узкие плотно сжатые губы. Глаза были похожи на глаза доктора Хасы, и Азиадэ обернулась.
В дверях слуга подал пальто, негр из Тимбукту улыбнулся ей. Она покинула клуб и уже на лестнице почувствовала, что возвращается в мир чужой, враждебный ее миру. За ней была родина, услужливые негры, принцы и родственники, которые защитили бы ее честь, и благочестивые дервиши, которые предупреждали ее о грехах. Это был знакомый ей мир, в котором она чувствовала себя защищенной. Перед ней уходила вниз пыльная лестница плохо освещенного дома, и мерцал далекий свет уличных фонарей. Азиадэ спустилась по лестнице и распахнула дверь.
По широкой пустынной улице гулял ветер. Вечерние сумерки окутали дома. Тусклый свет лился из окон на мокрый асфальт, а с уличных фонарей падали капли, недавно прошедшего дождя. Азиадэ вышла на улицу, вдохнула чуть прохладный вечерний воздух.
Асфальт был разделен на математически точные квадраты. Азиадэ посмотрела на мостовую, наморщила лоб и почувствовала легкую дрожь в коленках. Ей вдруг захотелось бежать обратно, продолжить разговор с негром из Тимбукту о мудром Ахмед-Бабе, который написал известную книгу «Эль-Ихтихаджи» и давно умер.
Но она не стала этого делать. Вместо этого она строго и сердито посмотрела в глаза доктора Хасы. Хаса снял шляпу и поклонился:
— Добрый вечер, фройляйн Анбари! — кротко сказал он.
Глава 5
Доктор Хаса не переставал думать о пощечине, даже когда проводил пункцию носовой пазухи с подозрением на нагноение. Подозрение не подтвердилось, но мысли о пощечине не покидали его и потом, когда он катетеризировал евстахиеву трубу тучного продавца деликатесов, который вел себя как ребенок и задавал глупые вопросы. Позже он прошел в операционную и сделал выскабливание лабиринта, размышляя при этом о том, что пощечина может привести к нарушениям функций лабиринта. Потом он смотрел, как «старик» делал трахеотомию, и вновь восхищался его способностями.
После всего этого, он поднялся на второй этаж, размышляя о бессмысленности жизни вообще, и об осаде Вены Кара-Мустафой. Он сделал обход больных и успокоил сварливую пациентку с замечательной склеромой. Больные лежали на койках с гордым осознанием собственного положения, а черные таблички над их головами извещали о ходе болезни.
Дежурная медсестра доложила, что Otitis maedia с восьмой кровати справа была сделана инъекция морфия.
Доктор Хаса кивнул, спустился на подвальный этаж и отчитал практиканта за то, что тот предложил одну и ту же глазную повязку трем разным пациентам, принимающим воздушно-солнечные ванны.
— Гигиена! — сказал он и при этом многозначительно поднял указательный палец.
Потом он вернулся на свое место с мрачным убеждением, что только флегмона, исходящая из задней носовой пазухи, могла бы снова привести его в чувство. Однако вместо флегмоны явилась худощавая женщина с банальной ринореей, которую разочарованный доктор Хаса сердито обработал хлором. Вслед за ней пришел студент вообще безо всяких жалоб, который просто из любопытства и потому, что все бесплатно, решил провериться у разных специалистов. Потом какое-то время больных не было. Хаса сидел, тупо уставившись на стену, и думал об изгнании турков из Европы. При этом его рука, лежавшая на столике для инструментов, столь воинственно и грозно звенела катетерами, зеркалами, воронками и конхотомами, что врач, работавший рядом, покосился на него:
— Эй, коллега!..
Возвращенный этим обращением в реальность, доктор Хаса пролистал несколько историй болезни и довольный обнаружил, что папка Анбари лежала между ретромаксиальной опухолью и «певчим узелком». После чего он поднялся, вымыл руки, снял халат и снова почувствовал себя частным лицом.
На недопустимо высокой скорости он проехал по Линдену, разошелся во мнениях с таксистом на Шарлотенбургском шоссе, который в ответ на обещания выйти из машины и надавать по морде обозвал его дохлым австрийцем, не имеющим никакого понятия о вождении автомобиля.
Сбитый с толку, Хаса остановил машину, поднялся в свою квартиру и, чтобы сосредоточиться, стал перелистывать журнал по отоларингологии. Он узнал, что в некоей баптистской клинике в Нью-Йорке, недавно, с успехом применили облучение радием для лечения хронической, рецидивирующей гипертрофии улитки и, что у негров почти никогда не встречаются патологии перегородки носа. Этот факт почему-то окончательно выбил Хасу из колеи, и он отшвырнул журнал на стол.
Взгляд упал на портрет Марион в серебряной рамке. И тут же его осенило: получить пощечину не самое страшное, что может произойти с человеком на этом свете. Все дело в том, кем дана эта пощечина.
Он вытянулся на диване и закрыл глаза. Как обычно, на край дивана присела Марион, и он стал горячо упрекать ее за Фритца, за ее поведение и за позор, который она нанесла имени Хаса. Воображаемая Марион, склонив голову набок, говорила, как всегда, что ничего не могла с собой поделать. Это можно было понять с точки зрения психоанализа, но ужасно возмущало его.
Он вскочил, подошел к письменному столу и спрятал фотографию Марион в ящик стола.
— Так, — сказал он, удовлетворенно вздохнув, и зашагал по комнате, стараясь думать о неграх, у которых почти никогда не встречается патология перегородки носа. Но это ему не удалось, и Хаса дал волю своим мыслям.
Его женитьба на Марион, как оказалось, с самого начала была ошибкой. Однако еще непонятнее было то, что он выбрал себе в близкие друзья психоаналитика. Кстати, и психоаналитиком Фритц был совершенно никудышным. Например, пациентку, которая жаловалась на бессонницу, он лечил от приступа меланхолии, а у нее оказалась всего лишь аденомиома. Да, самая обычная аденомиома! И только он, Хаса, обнаружил ее. Но Марион ничего не смыслила в точных науках и ей нравились психоаналитики. А потом разразился скандал. Причем у нее до последнего были такие невинные глаза, словно это не она уже несколько месяцев с Фритцем…. да что там.
Потом в кафе Фритц разглагольствовал о том, что, мол, отоларингологи, всего лишь неудавшиеся дантисты, ничего не смыслящие в женской душе. Хасе следовало бы пожаловаться за это на Фритца в министерство здравоохранения. В день их примирения на Марион была желтая шляпка, и она так странно клонила голову набок, будто у нее была опухоль мозга.
На этом месте доктор Хаса обычно выпивал коньяк и углублялся в чрезвычайно нудную работу о Nervus sympaticus. В этот раз, как ни странно, ему не хотелось ни коньяка, ни серьезной литературы. Он остановился посреди комнаты и точно знал, что причиной тому была сероглазая турчанка, которая неуверенными шагами вошла в его клинику.
«Дикий ребенок, более того, ангорская кошка», — подумал Хаса, вдруг ощутив непреодолимое желание погладить эту ангорскую кошку. Он сел и грустно покачал головой. С тех пор, как ушла Марион, все пошло наперекосяк, словно непрерывно шел дождь.
«Я бы называл ее — Ази, — подумал он, как бы между прочим. — В медицинском обществе по четвергам будут сплетничать, что я женился на ангорской кошке. Близкие друзья станут называть меня содомитом и умирать от зависти. Интересно, а турчанки увлекаются психоанализом?»