— Но меня зовут не Марина, а Марьяна.
— Простите великодушно, не расслышал, — смутился мамин собеседник. — Вы любите Цветаеву?
— И даже пишу стихи, совсем как она! — радостно подхватила мама.
— Сейчас все ее любят, — ворчливо заметил русский. — Это при жизни Цветаевой пришлось несладко. В память о моем знакомстве с генералом Колесниковым хочу подарить вам брегет, который служил Марине Ивановне оберегом. Эта вещица принадлежала Наполеону и, говорят, приносила ему удачу. Имейте в виду, мадемуазель Колесникова, потеряв сей талисман, Бонапарт лишился былой славы. Так что храните его в надежном месте и никому не показывайте, чтобы потом горько не пожалеть.
Мамин новый знакомый принялся шарить под пледом в поисках старинных часов, когда из глубины сада показался санитар, проворно подхватил коляску за ручки и покатил по дорожке в сторону корпуса. Старик пытался протестовать, но его не слушали. Марьяна разочарованно смотрела вслед загадочному обитателю Русского дома, которому так и не удалось одарить ее брегетом Наполеона, служившим талисманом самой Марине Цветаевой. После возвращения на родину маму вызывали в комитет госбезопасности и с пристрастием допрашивали, о чем она беседовала с обитателем Русского дома, грозя отчислением из института, но мама проявила твердость и так ничего и не сказала про брегет. Ее простили и оставили в инязе, поверив, что это была ни к чему не обязывающая беседа о России.
Все это я услышала в номере гостиницы перед поездкой в Сент Женевьев Дюбуа, а уже во время экскурсии Марьяне снова принялся махать рукой какой то старик в инвалидной коляске, жестами показывая, чтобы она шла за ним. Даже я, семилетняя, понимала, что это не может быть тот самый дед, который разговаривал с мамой много лет назад. Если он, конечно, не Вечный Жид и не бессмертный Дункан Маклауд из клана Маклаудов. Я с интересом наблюдала, как мама извинилась перед экскурсантами и проследовала за угол главного корпуса, куда покатил обладатель коляски. Я побежала за ними, опасаясь пропустить самое интересное. Свернула за угол и увидела, как Марьяна наклоняется к старику и тот торопливо говорит:
— Мне сказали, что вы — Марьяна Колесникова.
— Да, это я, — согласилась мать.
— Мой покойный друг просил передать вам это.
И старик вложил маме в руку сверток размером с сигаретную пачку. Наученная горьким опытом, Марьяна быстро сунула сверток в самое потаенное отделение сумки, хотя настали другие времена и опасаться бдительных органов, неусыпно следивших за своими гражданами при советской власти, было уже не нужно. Весь день Марьяна ходила, словно потерянная, то и дело ощупывая пакет на дне сумки, а вечером, запершись в гостиничном номере, мы развернули подарок старика и ахнули. Перед нами лежали золотые часы, которые мало того, что были исправны и ходили, но еще имели богато украшенную пухлую крышку, откидывающуюся с мелодичным щелчком, а также серебряную витую длинную цепочку, заканчивающуюся золотой крепежной клипсой.
— Женька, эти часы держала в руках Марина Цветаева! Представляешь? — тормошила меня Марьяна.
— Представляю, — солидно отвечала я.
Цветаеву я знала. Ее неулыбчивое лицо с серьезными, как у учительницы, глазами было изображено на внутренней стороне сборника стихов «Вечерний альбом», который всегда лежал на тумбочке у маминой кровати рядом со сборником стихов Ахматовой «Вечер». Ахматова из «Вечера» мне нравилась гораздо больше. Она напоминала испанскую танцовщицу, горячую и страстную, как Кармен. И мне, еще не знакомой со стихами великих русских поэтесс, тогда казалось, что роковая красавица Ахматова прожила жизнь, полную пламенных страстей, а бесцветная Цветаева — жизнь скучную и серую, как школьная доска. Когда я поделилась соображениями с матерью, Марьяна засмеялась и щелкнула меня по носу.
— Читай стихи Марины Ивановны, глупышка! Твоя роковая Ахматова против Цветаевой просто монашенка!
И я, взяв с тумбочки «Вечерний альбом», открыла для себя Цветаеву. Поэтому и ответила Марьяне так уверенно.
— Глупая маленькая девочка! — вальсировала по номеру мать с подарком в руках. — Что ты понимаешь? Я буду хранить этот брегет всю свою жизнь, а после смерти завещаю тебе! Брегет должен всегда находиться в нашем доме и охранять нас от бед. Только никому его не отдавай и не продавай, а то прокляну! Я приду к тебе из могилы, протяну костлявые руки и прошепчу мертвым голосом: «Женька! Зачем продала брегет Цветаевой?»
Марьяна повалила меня на кровать и начала щекотать, приговаривая:
— Не продашь? Поклянись, что не продашь, а то не отстану!
— Ну, не продам, не продам, — буркнула я, выворачиваясь из цепких маминых объятий.
Вдруг мама сделалась очень серьезной и, присев передо мной на колени, строго потребовала:
— Не продавай, не отдавай и никому о нем не говори! Пусть это будет наш секрет! Поняла, Женя? А то не будет тебе счастья. Материнское проклятие — страшная вещь!
Я испуганно заверила ее, что поняла, и только после этого мама успокоилась. Марьяна спрятала брегет в бархатный чехольчик и убрала в сумку, которую всегда носила с собой. Когда вышла замуж и осела в коттедже Андрея, завела для реликвии шкатулку. Вообще то в ней хранился старинный дедушкин крест на замшевой подушке, набитой ватой. Под эту подушку Марьяна и убрала мешочек с часами. Желая порадовать жену, отчим подарил ей на это Рождество красивый ларец из слоновой кости, в который и перекочевали Марьянины сокровища, о которых Андрей думал, что и крест, и часы — память о маминых родителях. И вот брегет пропал, а Марьяна погибла. Я вспомнила, как мать обещала проклясть меня, если брегет исчезнет из нашего дома, и явственно ощутила, как неприятный холодок пробежал у меня по спине. Вообще то в загробную жизнь я не верю, но, зная Марьяну, ни секунды не сомневаюсь: проклятье непременно сбудется, если я не разыщу брегет и не верну его на место.
* * *Друг семьи Илья Эренбург предложил Марине приехать к нему в Берлин, куда затем планировал вытащить Эфрона. В столице Германии, гостеприимной к эмигрантам, у Цветаевой вышло несколько сборников стихов, встреченных бывшими соотечественниками на ура. Откликнулся из России даже Борис Пастернак, написавший Марине столь искреннее письмо, что молодая женщина со свойственной ей страстной порывистостью тут же заочно в него влюбилась. Марина восхищенно ответила на послание Бориса, Пастернак охотно отозвался на ее романтичное письмо, и между двумя блестящими поэтами завязалась любовная переписка. Помимо эпистолярного романа с Пастернаком Марина увлеклась владельцем издательства «Геликон». Приезд Эфрона в Берлин пришелся как раз на расцвет этой пламенной страсти. Промучившись и напрасно прождав, когда с жены схлынет очередное наваждение, Сергей был вынужден вернуться в Прагу. Цветаеву он ни в коем случае не осуждал и говорил знакомым, что жену его, Марину Ивановну, нельзя судить обычными мерками, ибо она — поэт. После отъезда Эфрона Марина испытала отрезвление, окрестила бывшего возлюбленного «бархатным ничтожеством» и, прихватив Алю, отправилась следом за Сергеем Яковлевичем. По сложившейся в их доме традиции она никогда не называла Эфрона «супруг» или «муж», а только Сереженька либо Сергей Яковлевич, и непременно на «вы».
После сытого Берлина с его уютным кафе «Прагердиле», где собиралась бежавшая от Советов интеллигенция, неплохо чувствовавшая себя в Германии, спартанский быт Сергея показался Марине особенно убогим. Правительство Чехословакии проявило лояльность по отношению к беженцам и предоставило бывшим офицерам царской армии не только возможность учиться в Карловском университете, но и позаботилось о жилье для студентов. Рассчитывать на пятизвездочный отель в подобных условиях не приходилось, и многие русские эмигранты почитали за счастье жить в полуразрушенных казармах на университетской территории. Марина расценила, что проживать с семьей в подобных условиях — чистое безумие, и Сергей перевез своих женщин в пригород Праги. Деревня Мокропсы, где они сняли комнатку, располагалась у железнодорожной станции, и глава семейства бывал там лишь наездами, остальное время проводя в студенческих казармах за подготовкой к занятиям. Деревушка оказалась довольно славная, с аккуратными домиками, окруженными ухоженными палисадниками, но Марине здесь не нравилось. Заедал быт. То, что для обычной женщины было делом привычным, для поэта Цветаевой превращалось в катастрофу. Она любила писать ранним утром, вместо завтрака ограничиваясь чашкой кофе, но это золотое время отнимали ненавистные домашние дела. Марина давно уже переложила основную их часть на плечи подрастающей дочери, но все равно должна была ходить на рынок за продуктами и готовить обед. Видя ее бытовую беспомощность, приходили помогать сострадательные соседки, но общаться с Мариной было трудно, бескорыстную помощь Цветаева воспринимала как должное, следуя своему однажды заявленному принципу, что одни рождены писать стихи, а другие — мыть посуду. Скрашивая досуг долгими прогулками по лесу, Марина вынуждена была с горечью признать, что совместная жизнь с Сережей, которого она так идеализировала в течение всех долгих лет разлуки, — совсем не то, о чем она мечтала. Это был уже не тот Белый Рыцарь, с которым она познакомилась в Крыму. Гражданская война превратила ее Орленка в сломленного, тревожно мнительного, вечно сомневающегося в себе человека. Но Марина не переставала восхищаться его преданностью добровольческому делу, сама себя уговаривая, что все идет по прежнему. А между тем Эфрон стал задумываться, правильно ли выбрал Белое движение, ведь Красная армия не менее доблестна и бескомпромиссна, чем войска генерала Корнилова, с которыми он совершил легендарный Ледовый поход. Вышедшая в Праге книга стихов Цветаевой вызвала хвалебный отклик начинающего литератора Бахраха, и истосковавшаяся по чувствам Марина с головой ринулась в свою новую страсть. Она завалила юношу требовательными и откровенными письмами, но тот, напуганный темпераментом поэта, трусливо отмалчивался, предоставив Цветаевой быть единственной героиней ею же придуманного романа. Не получив ответа на свои послания, Марина дала поклоннику отставку и, решив, что пришло время Але идти в школу — девочке шел одиннадцатый год, — уговорила Сергея перебраться в Прагу.
— Значит, из дома похищены антикварные часы, брегет и шкатулка слоновой кости, — констатировал следователь Лизяев, пристально рассматривая осиротевший камин.
— Думаю, я знаю, кто мог это сделать, — кашлянув, сообщил отчим.
Валерий Львович вопросительно взглянул на полковника, но вместо него откликнулась Вероника.
— Андрей говорит о незваных гостях, явившихся в дом в начале двенадцатого, — всхлипывая, пояснила мамина подруга.
— И кто же так поздно ходит к вам в гости? — с интересом разглядывая женщину, осведомился следователь. Вероника поежилась под пристальным взглядом Лизяева и целомудренно запахнула разъехавшиеся полы халата. Спохватившись, Валерий Львович поспешно отвел от стройных женских ног жадные глаза и настойчиво повторил:
— Назовите имена посетителей!
Вероника молчала, не решаясь продолжить рассказ, и ждала, что скажет хозяин дома. Андрей вернулся на диван и, стараясь подбирать выражения, начал рассказывать:
— Тут вот какое дело, Валера. То, что ты сейчас услышишь, довольно неожиданно, но я рассчитываю на твою деликатность.
— Андрей Сергеевич, вы меня знаете, — обиженно поджал губы Лизяев. — Я же никогда никому ни слова!
— Вчера Мариша вместе с Вероникой были на открытии выставки французского художника Франсуа Лурье, с которым моя жена встречалась в Париже еще до знакомства со мной. И Марьяна рассказала художнику, что Юрик — его сын.
Лизяев деликатно потупил глаза, всем своим видом выражая намерение хранить доверенную ему тайну, а отчим продолжал:
— Француз на выставке растерялся от неожиданности, но потом опомнился и вместе с Сесиль Лурье, своей супругой, приехал к нам в дом, чтобы поставить нас в известность, что сына не признает и алименты платить отказывается. Я заверил художника, что на алименты мы не претендуем, но, кажется, Франсуа не слишком то поверил. Он потребовал показать ему мальчика, уверяя, что ребенок не может быть его и это провокация. Мы все вместе поднялись в детскую, где спал Юрик, и француз сразу же заявил, что между ним и мальчиком нет ни капельки сходства. Затем месье Лурье пожелал переговорить со мной с глазу на глаз, так сказать, по мужски, и я пригласил художника в кабинет. Но вскоре мы вынуждены были вернуться в гостиную, ибо Марьяна затеяла драку с Сесиль.
— Я пыталась их разнять, но Маришка точно с цепи сорвалась, — пожаловалась Вероника. — Она отделала француженку так, что та бежала из дома как черт от ладана.
— А с чего это вдруг Марьяна Федоровна набросилась на француженку? — скупо обронил следователь с постным видом священника, принимающего исповедь.
— Как только мужчины ушли, Сесиль тут же заявила, что Марьяна никогда не была нужна художнику и весь их роман был не более чем способ завладеть брегетом Наполеона, который Марьяна получила в подарок от старика в Русском доме, — принялась пояснять Вероника. — Марьяша не поверила, тогда Сесиль осведомилась, помнит ли Колесникова санитара, который укатил кресло с престарелым русским? Так вот, сказала она, этим санитаром был Франсуа, уже тогда пытавшийся прибрать брегет к рукам и для этого устроившийся на работу в Русский дом. Колесникова закричала, что это неправда, и кинулась в драку. Сесиль схватила шубу и выбежала из дома. Я пошла за водой на кухню, чтобы успокоить разошедшуюся Марьяшу, а когда вернулась, мужчины уже сидели в креслах и вместе с Марьяной пили коньяк.
— Как это пили коньяк? — удивился Лизяев, оборачиваясь к Андрею. — Вы что, помирились с французом?
— Можно сказать и так, — пожал плечами отчим. — После побега Сесиль моя жена набросилась с кулаками на Франсуа, мне стало неловко, я извинился перед ним за Марьяну и предложил выпить. Затем с кухни вернулась Вероника и присоединилась к нам, а потом меня вызвали в управление, и я уехал. Вернулся под утро, принял снотворное и лег в кабинете спать.
Вероника согласно кивнула головой и продолжила:
— Андрей уехал, и мы остались втроем. Марьяна понемногу успокаивалась, и все вроде бы шло хорошо, но потом ей снова попала шлея под хвост, и Колесникова опять накинулась на художника, крича, что он может забрать проклятый брегет. Француз был так наивен, что поверил и очень обрадовался, выражая желание сделать это немедленно. Марьяна схватила шкатулку с каминной полки и запустила ею в художника, но, как только месье Лурье поднял брегет с пола, отобрала часы и заявила, что они будут вынесены из этого дома только через ее труп. Затем она убрала часы в шкатулку, вернула ее на каминную полку и указала Франсуа на дверь. Художник ушел, то и дело оглядываясь на камин. Но через некоторое время он вернулся за забытыми перчатками. Думаю, что тогда он и украл брегет.
— Когда же он убил Марьяну Федоровну? — растерялся следователь.
— Вам лучше знать, вы же расследуете это дело, — простодушно откликнулась Вероника. — Я столкнулась с Франсуа в дверях, когда выходила, чтобы выгулять собаку. Если Бося как следует не погуляет, ночью она будет скрестись в дверь и скулить, а спать под собачий вой, согласитесь, — довольно сомнительное удовольствие. Итак, Марьяна ушла к себе, а я одела собаку и только открыла дверь, чтобы выйти на улицу, как налетела на француза, который сказал, что вернулся за перчатками. Я окликнула Марьяну, она ответила сверху, что сейчас спустится. Больше я не видела ни его, ни Марьяны.
— Значит, подозреваемые — французские подданные, — задумчиво протянул следователь. — Ну что ж, вот приедет московский сыщик, пусть он с ними и разбирается. Пойдемте, Женя, наверх, посмотрим детские вещи. Андрей Сергеевич, вы с нами?
* * *В Праге, в крохотной квартирке, не находя себе места и мучаясь бессонными ночами, Цветаева узнала, что такое настоящая, а не придуманная любовь. Любовь настигла Марину неожиданно, как удар молнии. Закружила и понесла, как тайфун. Подхватила, как лавина, обрушившаяся с вершины самой высокой горы, и погребла под собой ее всю, целиком, без остатка. Это случилось в одном доме, где собирались русские эмигранты. Константина Родзевича, друга Сергея по университету, Марина знала с первого дня пребывания в Чехии. И относилась к этому смазливому обходительному блондину с легкой долей иронии. Но теперь, когда стали поговаривать, что Родзевич собирается жениться на дочери их приятеля, взглянула на Константина другими глазами. Волна безумной страсти захлестнула Марину с головой. Это была стихия, бороться с которой бесполезно. Марине показалось вдруг, будто Родзевич — точь в точь статуя рыцаря Брунсвика на Карловом мосту. Он — Пражский рыцарь, это совершенно ясно, и она его любит, как никого доселе не любила! Несомненно, ей помогал брегет, все складывалось как никогда удачно. Алю удалось устроить в пансион, Сергей целиком отдавался занятиям, а Марина, предоставленная сама себе, все дни проводила с возлюбленным, гуляя по красивейшей романтичной Праге и назначая Родзевичу рандеву в кафе и синематографах. Любовники не скрывались, об этой связи начали говорить среди друзей и знакомых, и Эфрону, как ни старался он делать вид, что ничего не происходит, пришлось вызвать жену на разговор…
А в те дни в Коктебеле Макс Волошин горько жалел, что Пра умерла и не с кем посоветоваться по поводу полученного из Чехословакии письма. Елена Оттобальдовна крестила Ариадну и на правах родственницы принимала деятельное участие в жизни семьи Эфронов. В свое время матушка Волошина так переживала за деликатного Сережу, что даже взяла на себя неблагодарный труд поговорить с Парнок во время Марининого увлечения поэтессой. Но теперь Пра не было, и Волошин скорбел душой за друга в одиночестве. Держа перед собой исписанный листок, Макс сокрушенно качал кудлатой головой на могучей шее и снова и снова перечитывал послание Сергея:
«Дорогой мой Макс… Единственный человек, которому я мог бы сказать все, — конечно, ты, но и тебе говорить трудно. Трудно, ибо в этой области для меня сказанное становится свершившимся. И хотя надежды у меня нет никакой, просто человеческая слабость меня сдерживала. Сказанное требует от меня определенных действий и поступков, и здесь я теряюсь. И моя слабость, и полная беспомощность, и слепость М., жалость к ней, чувство безнадежного тупика, в который она себя загнала, моя неспособность ей помочь решительно и резко, невозможность найти хороший исход — все идет к стоянию на мертвой точке. Получилось так, что каждый выход из распутья может привести к гибели. М. — человек страстей. Гораздо в большей степени, чем раньше, — до моего отъезда. Отдаваться с головой своему урагану для нее стало необходимостью, воздухом ее жизни… Почти всегда (теперь так же, как и раньше), вернее, всегда все строится на самообмане. Человек выдумывается, и ураган начался. Если ничтожество и ограниченность возбудителя урагана обнаруживаются скоро, М. предается ураганному отчаянию. Состояние, при котором появление нового возбудителя облегчается. Что — не важно, важно — как. Не сущность, не источник, а ритм, бешеный ритм. Сегодня отчаяние, завтра восторг, любовь, отдавание себя с головой, и через день снова отчаяние. И это все при зорком, холодном (пожалуй, вольтеровски циничном) уме. Вчерашние возбудители сегодня остроумно и зло высмеиваются (почти всегда справедливо). Все заносится в книгу. Все спокойно, математически отливается в формулу. Громадная печь, для разогревания которой необходимы дрова, дрова и дрова. Ненужная зола выбрасывается, а качество дров не столь важно. Тяга пока хорошая — все обращается в пламя. Дрова похуже — скорее сгорают, получше — дольше. <…>