– Святой Джордж Сорос, помолись за нас! – говорит брюнет от Кеннета Коула.
– О Тед Тернер, приди на помощь! – говорит блондинка от Ральфа Лорена.
Они прыскают, но смех переходит в приступ кашля. А может, это с самого начала был кашель.
– Знаешь, в чем разница между Майкрософтом и «Парком юрского периода»? – спрашивает брюнет от Кеннета Коула.
– Нет, но чувствую, это опять что-то очень умное, – говорит блондинка от Ральфа Лорена.
– Первое – это парк динозавров, где они пожирают друг друга. А второе – это фильм.
Теперь она действительно хохочет. Брюнет от Кеннета Коула заходится в приступе смеха. Он не может остановиться, собственная шутка душит его, он багровеет. Блондинка тоже закатывается; оба тонут, захлебываются, обессиленные нервным смехом. Если уж задыхаться, так хоть от смеха. Но они берут себя в руки. Блондинка снимает пиджак. Полосатая блузка полурасстегнута. На груди висит тонкая золотая цепочка с маленьким сердечком. По ту сторону окон – объятая пламенем Америка.
– Ты дозвонилась матери? – спрашивает брюнет от Кеннета Коула.
– Нет, – говорит блондинка от Ральфа Лорена. – Оно и к лучшему. Нечего попусту ее беспокоить. Либо мы отсюда выберемся, тогда я позвоню, либо не выберемся, тогда не позвоню. Что ты хочешь, чтобы я ей сказала?
– Прощай, мама, я тебя люблю. Поцелуй от меня всех наших, – говорит брюнет от Кеннета Коула.
– Идиот несчастный, – говорит блондинка от Ральфа Лорена.
Он был не идиот. Он уселся на стол. Тоже снял пиджак. Дышалось плохо. Он любил эту женщину. Он не хотел ее потерять. Он не хотел, чтобы она страдала. Он вспоминал про их встречу в конторе, все их кафе, все пивные бары, все гостиничные номера. Ее нежную, пахнущую сливками кожу. Его сердце стучало не только от страха; он был способен чувствовать. И он чувствовал, что все это в прошлом и никогда не вернется. Он постепенно понимал, что их роман кончится здесь, в этой комнате с бежевыми стенами. Она была восхитительная блондинка, и он воображал ее девочкой – розовощекой, кровь с молоком, с летящими по ветру волосами, бегущей в цветастом платье по лугу, по полю пшеницы или ржи со змеем или еще какой-нибудь глупостью в руках.
9 час. 20 мин
Я выбрал самолет, который так и норовит упасть, и направление, где выше всего угроза терактов: в принципе все должно было кончиться довольно быстро.
С какой бы скоростью ни лететь самолетом в Нью-Йорк, это уже никогда не будет таким удовольствием, как прежде. В свое время было ощущение легкости, ребяческий восторг, смесь влечения и зависти, напускная усталость, маскирующая возбужденную дрожь, простодушное восхищение, дух предприимчивости и старое доброе клише об «электрической энергии Большого Яблока», реанимированное словами New York, New York («I'm gonna be a part of it, / If I can make it there / I'll make it anywhere»[78]). А теперь – ощущение, что ты попал во второсортный фильм, параноидальный ужас, липкая жалость к самому себе, отсутствующий вид, за которым пытаешься скрыть смехотворный страх, пристальное наблюдение за соседом, особенно если он смуглолицый, удесятеренное внимание к любым мелочам, предчувствие конца света и совершенно неуместная гордость, что остался в живых, когда самолет приземляется.
Все сортиры «конкорда» были забиты моей блевотиной, но об этом лучше помолчать, ведь я пишу целомудренный роман. Перед посадкой стюардессы раздали нам зеленые картонные карточки. Пассажирам полагается заполнить анкету Иммиграционной службы США:
– Страдаете ли вы психическими расстройствами? ДА НЕТ
– Перевозите ли вы наркотики или оружие? ДА НЕТ
– Являетесь ли вы коммунистом? ДА НЕТ
– Испрашиваете ли вы разрешение на въезд в США для занятий преступной или аморальной деятельностью? ДА НЕТ
– Связаны ли вы со шпионской деятельностью, саботажем, терроризмом, геноцидом? Участвовали ли вы в 1933–1945 гг. в массовых убийствах, организованных нацистской Германией или ее союзниками? JA NEIN[79]
– Обращались ли вы с просьбой освободить вас от судебного преследования в обмен на свидетельские показания? ДА НЕТ
Мне повезло: тут нет вопроса «Намерены ли вы написать роман про Одиннадцатое сентября?».
Мой совет – отвечайте отрицательно. Что-то мне подсказывает, что, ответив «ДА», вы, скорее всего, поимеете проблемы с властями.
Департамент юстиции США мог бы добавить сюда и другие вопросы:
– Являетесь ли вы педофилом? ДА НЕТ
– Являетесь ли вы членом семьи бен Ладена? ДА НЕТ
– Имеете ли вы привычку мастурбировать перед фотографиями расчлененных трупов? ДА НЕТ
– Курите ли вы? ДА НЕТ
(если вы женщина) – Имеете ли вы намерение отсосать у президента Соединенных Штатов под письменным столом? ДА НЕТ
Вы считаете, что я в очередной раз плюю в колодец? Что мне в моем положении балованного ребенка неплохо было бы сидеть смирно и заткнуть глотку? Мне очень жаль, но я расследую обстоятельства гибели семидесятых годов. Утопия этого десятилетия – тот самый мир, в котором отказывается жить большинство землян. Три часа от Парижа до Нью-Йорка: столько ехать от Парижа до Марселя на скоростном поезде TGV. «Конкорд» – это AGV, скоростной самолет, не продвигающий нас ни на шаг вперед. Очередной бред, да и не самый страшный. Но за скоростным самолетом стоит определенная идеология: ее символом служит задранный нос лайнера, игла, опускающаяся вниз при посадке, словно выражая презрение к тем, кто не находится на его борту.
Есть коммунистическая утопия – эта утопия кончилась в 1989 году. И есть утопия капиталистическая – эта утопия кончилась в 2001-м.
Пока мы летели, я все время теребил стюардессу:
– Когда мы прибываем? О-ля-ля, так долго… Скажите, а мы не опаздываем? Такое впечатление, что мы еле тащимся… Нет, просто, понимаете, я единственный пассажир, чей билет нигде не проходит по статье расходов…
В аэропорту Джона Фицджеральда Кеннеди на светящемся панно значится: «Gates[80] 9-11». Честное слово, лучше бы им заменить эти цифры, это какой-то дурной вкус. Мы прибыли вовремя, то есть раньше, чем вылетели. Перед отлетом лил дождь, а после посадки лил слезы я сам. В дождь все кажется красивее, но он ничего не смывает, тем более наши грехи. Было 8.25. Амели еще не ушла от меня. Я доставал персонал на борту, изображая нетерпение, но это была неправда: я никуда не спешил. Я вовсе не хотел, чтобы снова настали 9 часов 18 минут.
9 час. 21 мин
Мне осточертело, что дерет горло. Тут так воняет. Глаза жжет, и жутко горячо ногам. Я пытаюсь не плакать, но слезы все равно текут. Дэвид объяснил, что папа ждет, когда у него перезарядятся батареи, и тогда начнет действовать; он думает, что папа до сих пор не вмешался только потому, что «не так-то легко вести на полном ходу „корвет“ по краю Большого Каньона, притом одной рукой и оглядываясь, ведь сзади вот-вот начнется извержение вулкана, а тут как раз летит Камерон Диас на тросе вертолета и Джон Малкович орет в рупор, потому что осталось десять секунд до взрыва глубоководной атомной бомбы, и тогда наводнение затопит Нью-Йорк, а там его детей взял в заложники двойник президента Соединенных Штатов и держит их в бункере под охраной кровожадных динозавров, которых тайно вырастило одно правительственное агентство на дне суперсекретного термоядерного колодца». Короче, Дэвид уверен, что папа – это Ультра Пи в фазе реактивации. Дебил все-таки этот Дэйв.
А мне просто страшно и жутко хочется отсюда выйти. Папа говорит, надо слушаться Энтони, а Энтони говорит, надо оставаться здесь и не паниковать, вот-вот появятся спасатели. Что паршиво, это что папа трусит еще больше моего, я же чувствую. Блин, меня заколебала эта кровь из носа, надо его все время зажимать, одна рука занята, а другую держит папа, и мы смотрим на эту дверь, и это просто кошмар какой-то. Джеффри молится по-еврейски, Тони по-арабски, как послушаешь, ну просто песни народов мира. Но самый кайф (не считая Дэвида, который думает, что он в компьютерной игре) – это молитва папы.
– О Господи, я знаю, я совсем забыл о вас в последнее время, но есть ведь притча о блудном сыне, у нее практический смысл, у этой притчи, если я правильно понял, она означает, что отступников и предателей примут с распростертыми объятиями, если они вернутся к вам, ну так вот: сегодня утром я себя чувствую суперблудным сыном.
– А, вот видишь, что я говорил, он станет супер-чего-то, – кричит Дэвид.
– Заткнись ты к черту, папа молится, это святое.
Мы все трое беремся за руки, и папа продолжает молитву.
– Господи, я слаб, я грешил и я каюсь. Да, я развелся с женой, это я виноват, я очень-очень виноват. Я бросил домашний очаг, своих сыновей, которые здесь, со мной…
– Не говори так, па… Хватит уже…
Он меня просто пугает, shit, я больше не могу сдерживаться, я реву, хоть я и уставился на пятно на полу, из глаз так и льет. Офигеть, до чего жарко. Честное слово, я хочу куда-нибудь еще. Я хочу быть мухой и летать по ту сторону этой двери. Кто бы мне сказал, что я буду завидовать мухе… Но честное слово, клево быть мухой-цокотухой, она летает, у нее не идет носом кровь, муха, она свободная и всегда может удрать, и потом, она не умеет думать. Я бы жужжал вокруг башен, глядел бы своими фасеточными глазами на всех этих идиотов за стеклом, а потом ж-ж-ж – и оп! небольшой вираж, пике, и я убираюсь отсюда, сдачи не надо. Это было бы классно.
– О Господи, я эгоист и свинья, я на коленях прошу у вас прощения…
А самое лучшее – быть глухой мухой.
9 час. 22 мин
В Нью-Йорке я свободен, могу идти куда хочу, выдавать себя за кого хочу. Я кто угодно: человек мира. У меня нет корней, меня ничто не связывает, нет телевизионной мини-славы, моей тюрьмы. Слава – она как брак или старость, она делает человека предсказуемым. Свобода – это когда ты одинок, молод и безвестен. Никогда в жизни я не был так свободен: одинокая личность в чужом городе и с деньгами в кармане. И что дальше? Моя свобода пуста. Я могу делать все что угодно и потому не делаю ничего. Потягиваю вино в гостиничном номере и смотрю порнуху, приглушив звук, потому что в соседнем номере спит Милен Фармер. Дохну в дизайн-барах. Я до того дошел, что, когда меня спрашивают, как дела, я заговариваю о чем-нибудь другом и отвожу глаза, чтобы не заплакать. «How are you?»[81] – страшный вопрос. «Everything ОК?»[82] кажется ловушкой дотошного следователя.
В последний раз, когда невеста ушла от меня, я не придал этому значения: она часто от меня уходит. Но этот раз действительно последний, я чувствую. На этот раз она не вернется, и мне придется учиться жить без нее, а я рассчитывал на нечто прямо противоположное: умереть с ней.
Я не умел ее любить, и вот она меня больше не любит; женщины часто опережают события; но не страдать же мне молча:
– Ты была моей лучшей любовной историей.
– Терпеть не могу признаний в прошедшем времени.
Я жил с женщинами с тех пор, как ушел от матери. А теперь мне надо учиться жить одному, как отец. Лучше бы моя жизнь выглядела чуть посложнее. К несчастью, жизнь унизительна в своей простоте: мы изо всех сил убегаем от родителей, а потом превращаемся в них.
Биржа рушится. Скоро индекс Доу-Джонса опустится до 7000 пунктов? до 6500? еще ниже? Растет безработица. В городском бюджете Нью-Йорка дыра (дефицит в 3,6 миллиарда долларов) – значит, скорей нужна война, чтобы поднять экономику! По всем каналам сообщают о бомбардировках Ирака. В ответ ньюйоркцы ждут теракта с применением атомной бомбы. В школах детям раздают пособия с указаниями, как заклеивать изолентой щели под дверью в случае химической атаки. Многие семьи обзавелись набором для выживания: карманные фонарики на батарейках, веревки, вода и йодистые пилюли (считается, что это защищает от радиации). Желтый уровень опасности стал оранжевым. А я брожу, созерцая собственный пуп, по улицам города, над которым нависла угроза.
Каждое десятилетие изобретает собственную болезнь. В 80-х это был СПИД. В 90-х – шизофрения. В 2000-х – паранойя. Один смертник в метро на «Таймс-сквер» – и начнется всеобщая паника. И притом в США после Одиннадцатого сентября не было ни одного теракта. Это должно было их успокоить. Но нет. Каждый день, прошедший без теракта, увеличивает вероятность теракта. Альфред Хичкок не раз повторял: террор – это математика. Сегодня утром американцы арестовали Халида Шейха Мохаммеда, одного из главарей «Аль-Каиды». Это должно было их успокоить. Отнюдь: власти ожидают актов возмездия.
Я чувствую себя чертовски своим в самом опасном городе мира. Терроризм – это постоянный дамоклов меч, рассекающий здания. Я здесь в своей стихии. Все равно без тебя нет места, где бы можно было жить. Когда таскаешь за собой собственный апокалипсис, лучше быть в городе-катастрофе.
Чего я здесь ищу? Себя.
Найду ли?
9 час. 23 мин
Терроризм не уничтожает символы, а рвет на куски людей из плоти и крови. Наши слезы смешались. Слезы Джеффри, Джерри, мои. По счастью, Дэвид живет в воображаемом мире. Он уходит от негостеприимной реальности, и он прав. Лурдес откуда-то приносит бутылки «Эвиана», God bless her.[83] Мы набрасываемся на воду. Наглотавшись дыма и вони горючего, страдаешь не только от удушья, но и от дегидратации. И тут у Энтони начинается приступ астмы. Бедняга катается по земле, а мы не знаем, как ему помочь. Я совершенно беспомощен. Лурдес вливает ему в рот минеральную воду, но он все выплевывает. Джеффри делает мне знак, и мы относим его к туалетам на этаже. Я держу его за ноги, а Джеф – за подмышки (одна рука у него серьезно обожжена). Дэвид и Джерри в очередной раз остаются с Лурдес. Энтони бьется, пытается вдохнуть или выдохнуть. Я дрожу, как последний трус, Джеффри более хладнокровен. Он сует его голову под кран. Энтони рвет чем-то черным. Я достаю из ящика бумажные салфетки, чтобы вытереть его. Когда я поворачиваюсь к ним, Джеффри прижимает голову Энтони к своей груди. Тот больше не двигается.
– Он… умер?
– Черт, не знаю, я не врач, он не дышит, может, просто в обмороке.
Он встряхивает его, бьет по щекам. Дыхание рот в рот его не вдохновляет (из-за рвоты), за это дело берусь я. Все напрасно. Мы молчим. Я говорю Джеффри: оставим его здесь, может, он придет в себя, а я должен вернуться к детям. Он качает головой.
– Ты что, не понимаешь, этот тип был нашим последним шансом выбраться отсюда. Все кончено. Мы позволили ему сдохнуть и скоро последуем за ним.
Я открыл двери туалета. Я подумал: ну и ну, трехслойная туалетная бумага под цвет розовых мраморных стен. Я еще успеваю замечать такие вещи. Я еще забиваю себе голову всеми этими мелочами, когда мне вовсе не до того.
– Мне надо идти туда.
Больше я Джеффри не видел. Последнее мое воспоминание: он сидит на полу, на серой плитке, и причесывает охранника Энтони. Розовая дверь закрывается. Я бросаюсь к детям. Я налетаю на людей, которые, вроде меня, бродят взад-вперед, ищут укромное место, запасной выход, место для некурящих, выход из лабиринта. Но сегодня утром в первой башне нет «No smoking zone»![84] Мы не в Лос-Анджелесе!
Хотел бы я вот так шутить, послать все к черту и пусть будет что будет; но я не мог. Не имел права. Я считал, что должен спасти моих мальчишек; на самом деле это они меня спасали, потому что не давали опустить руки. Мои подошвы липли к полу, словно там была жвачка: на самом деле, скорее всего, они начали плавиться.
9 час. 24 мин
Нью-Йорк для меня – это завывание сирен, резко контрастирующее с французским бибиканьем. Нечто мигающее, еще одна мелочь, настраивающая на серьезный лад, нагоняющая страх. Нью-Йорк – город, где говорят на 80 языках. Жертвы теракта были 62 разных национальностей.
По приезде я первым делом прошу таксиста отвезти меня взглянуть на Граунд Зеро.
– You mean the World Trade Center Site?[85]
Ньюйоркцы не любят говорить «Граунд Зеро». Шофер едет в нижнюю часть города, на самое побережье, и высаживает меня перед решеткой. В 9.24 утра Нью-Йорк – это решетка, на которой висят фотографии погибших, свечи и увядшие букеты цветов. На черной доске перечислены имена всех «героев» (то есть жертв). Точнее было бы – «мучеников». К тому же на мемориале воздвигнут крест. Но ведь не все погибшие были христианами… Цветы на земле, в снегу. Стоит сильный мороз: пятнадцать градусов ниже нуля. Меньше нуля: идейка для Брета Истона Эллиса. Less than Ground Zero.[86] Я вхожу в первое здание Всемирного финансового центра, это единственный сохранившийся дом на углу. Никакого досмотра, никакого контроля, я мог быть увешан динамитом с головы до ног. В зимнем саду, под стеклянным куполом, в подражание лондонскому Хрустальному дворцу, я подхожу к застекленной стене, выходящей прямо на зияющую дыру. Граунд Зеро – это кратер, полный бульдозеров. Тысячи рабочих уже приступили к реконструкции. На первом этаже выставлены различные архитектурные проекты. Выбор пал на проект студии Дэниела Либескинда: самая высокая башня в мире, четыре кристалла в форме буквы U, окружающие бассейн, словно разбитые вдребезги кварцы. Такое здание никому не захочется взрывать, оно уже взорвано. Жаль: мне очень нравился проект Всемирного культурного центра группы «Think». Другой фасад Всемирного финансового центра выходит на море – ветер, пена и кофейня на берегу.
Я обращаю внимание, что везде стоят непрозрачные урны. Французская полиция явно не информировала местные власти о modus operandi[87] исламских террористов в Париже: набитые гвоздями газовые баллоны в урнах и все такое прочее… Мы у себя во Франции уже давно привыкли жить с паническим страхом под ложечкой. Здесь везде легавые, в черных очках и с рациями, но они еще слишком верят людям. В 30 метрах от Граунд Зеро – «Pussycat Lounge» (Гринвич-стрит, 96): оголенные девицы свидетельствуют, что жизнь продолжается. Позже, уже пропустив водки с тоником, я иду мимо Федерального резервного банка, где в 24 метрах под землей хранятся 10 108 475 кг золота. Потом захожу в чудом уцелевшую часовню Святого Павла, построенную в 1764 году. Здесь выставка в честь спасателей: на витринах рядком лежат фотографии пропавших без вести, вещи, найденные в развалинах, тюбики зубной пасты, детские подгузники, бинты, конфеты, распятие, листы бумаги и сотни, тысячи детских рисунков. Я прикрыл рот рукой. Я перестал жалеть самого себя. Посреди всего этого милого, прелестного горя стоял циник и плакал.