Затем я направился к Жоану Миро. Мы вместе пообедали. Он молчал или говорил очень мало(Миро рассказал мне марсельский анекдот. Путешественник обещает своему другу провезти попугая из Африки: Вернувшись, он вспоминает, что забыл о попугае, и покупает сову, которую перекрашивает в зеленый цвет. Спустя какое-то время друзья встречаются и один спрашивает другого: «Как поживает попугай, которого я тебе подарил? Уже говорит?» «Нет, — отвечает друг, — он пока не разговаривает, он размышляет».) и сообщил мне, что вечером познакомит меня с Маргарит. Я думал, что речь идет о бельгийском художнике, которого я считал одним из интереснейших творцов нашего времени. Когда я узнал, что этот художник был женщиной, а не мужчиной, как я думал, я загорелся и решил, даже если она будет не очень красивой, я влюблюсь в нее.
— Она очень элегантная? — спросил я у Миро.
— О нет, она очень проста.
Мое беспокойство росло. Проста или нет, надо будет сопроводить ее в «Шабанэ». Вечером Маргарит пришла в мастерскую Миро на улице Турлак. Это была высокая и худая девушка с маленьким подвижным лицом, похожим на ожившую голову покойника. Я сразу отказался от всяких эротических проектов, но был очарован этим странным существом, которое, в довершение ко всему, говорило не больше, чем Миро. Мы поужинали в ресторане на площади Пигаль печенкой и довольно хорошим вином. Это был самый спокойный и самый интригующий ужин в моей жизни с самыми немыми гостями. Единственный вопрос, который мне задал Миро: есть ли у меня смокинг. Голос его был очень озабоченным. Я попробовал по их загадочным произведениям воссоздать их мысли и привычки, а также их интимные и идеологические отношения.
— Надо заказать смокинг. Мы будем выходить в свет.
На другой день я пошел к портному и по мерке заказал себе смокинг. Я поселился в отеле на улице Вивьен, на которой, как я узнал, жил поэт Лотреамон. Когда у меня появился смокинг, Миро повел меня на ужин к герцогине де Дато, вдове министра-консерватора, убитого на улице Мадрида. Среди множества приглашенных могу вспомнить только графиню Куевас де Вера, которая несколькими годами позже станет моим большим другом. Она была очень хорошо осведомлена обо всех мадридских интеллектуальных движениях и мы говорили о том, что всем давно и явно надоело. Миро, закованный в пышную накрахмаленную сорочку, продолжал молчать, но наблюдал и размышлял, как сова из марсельского анекдота. После ужина мы отправились в «Бато ивр» («Пьяную» лодку») выпить бутылку шампанского. Там я обнаружил уникальное ночное создание, призрачное и фосфоресцирующее, откликавшееся на имя Якоби. Лотом в течение всей моей жизни я видел его и сталкивался с ним в полумраке всех ночных кабачков. Сам не понимаю, почему бледное лицо Якоби стало одним из моих парижских наваждений. Настоящий светлячок был этот святой Якоб!
Миро небрежно заплатил по счету, чему я позавидовал. Мы возвращались одни, и он наконец заговорил. После каждой фразы он энергично сжимал губы:
— Вам придется нелегко, но не отчаивайтесь. Не говорите слишком много (тут я понял, что его молчаливость — это, может быть, всего лишь тактика), занимайтесь спортом. У меня есть учитель и я вечерами занимаюсь боксом. Завтра мы посетим Тристана Тзару, лидера дадаистов. У него есть влияние. Возможно, он пригласит нас на какой-нибудь концерт, но придется отказаться. Мы должны бежать музыки как чумы… Главное в жизни — быть упорным. Когда мне не удается выразить в картинах то, что я хочу, я до крови бьюсь головой о стенку…
И он ушел, крикнув: «Салют!» На миг я мысленно увидел эту окровавленную стену. Кровь была такой же, как моя. В этот период творчество Миро уже не отвечало тому, о чем я думал и чем восхищался. Но не имеет значения, кровь там была!
На другой день мы ужинали у Пьера Лойба, было также с полдюжины новичков. Они работали по контракту и пользовались маленькой удобной известностью, которая только появилась, но уже проходила. Из этой группы мне запомнился один Павел Челышев, первый в мире человек, который после ужина повел меня в метро. Я ни за что на свете не хотел туда входить и Челышев до слез смеялся над моим страхом. Когда он сказал, что должен выйти на одну остановку раньше меня, я схватился за него и умолял не бросать меня.
— Да это очень просто, — сказал он, — на следующей станции вылезешь из вагона и увидеть надпись большими буквами: «Выход». Несколько ступенек вверх — и ты на улице. А проще всего идти за людьми, которые выйдут на той же станции.
А вдруг никто не выйдет? Наконец, я доехал, поднялся и вышел. После давящего ужаса метро мне все показалось простым. Челышев указал мне не только подземный переход, но и точную формулу моего успеха. Впоследствии я всегда пользовался тайными и скрытыми от ума метрополитенами. Самые близкие мои друзья не раз спрашивали меня, где я бываю каждые три-четыре месяца.
— Где Дали? Что он делает? Чем занимается?
Дали путешествовал в своем метро и выходил из него в самый неожиданный момент: «Я приезжаю, я поднимаюсь, я выхожу!» Поезд убегал с бешеным грохотом, оставляя меня наверху, полузадохнувшегося, повторявшего неустанно и монотонно: «Пришел, увидел, победил… Пришел, увидел, победил… Пришел, увидел, победил…»
Несмотря на успех моей первой поездки в метро, я остерегался повторять ужасный опыт и брал такси, который повсюду меня подолгу ждали и разоряли фантастическими чаевыми.
Я приезжаю! Я приезжаю! Шло время. Бунюэль снимал «Андалузского пса». У Пьера Бачева была точь-в-точь такая внешность, о какой я мечтал для моего героя. Он уже кололся и постоянно нюхал эфир. Как только фильм был завершен, Бачев покончил с собой. «Андалузский пес» был фильмом подростков и смерти — я собирался вонзить его, как кинжал, в самое сердце элегантного, просвещенного и интеллектуального Парижа. Эухенио Монтес(Поэт и философ Эухенио Монтес входил в нашу мадридскую группу. Ныне он член Королевской Испанской Академии, государственный советник и один из создателей Фаланги.) по этому поводу написал в 1929 году: «Бунюэль и Дали решительно нарушили грань того, что французы называют хорошим вкусом. Фонограф синхронно с фильмом играл из „Тристана“ Но он скорей должен был играть „Хоту Поликаза"(Народная песня старинного Арагонского королевства, образец расистского насилия.), не желающую становиться французской, желающую оставаться арагонской, испанской, иберийской, с берегов Эбро, этого иберийского Нила (Арагон, ты — Египет, ты воздвигаешь пирамиды испанских плясок смерти). Варварски дикая красота луны, почва пустыни или „кровь слаще меда“, наконец, вновь появилась на свет. Нет, не ищите там розы Франции. Испания — не сад, испанец — не садовник. Испания — планета, где вместо роз — смердящие ослы. Ни рассудочности, ни декораций. Испания — это Эскуриал, а не изысканность, ибо она не выносит фальши. Испания не может ни рисовать черепах, ни обряжать ослов в хрустальные шкуры. В Испании Иисус Христос истекает кровью на крестах, а когда его носят по улицам в процессиях, он движется меж двумя живыми изгородями гражданских стражей“.
Монтес заключает: «Это дата в истории кино, дата, отмеченная кровью, как этого желал Ницше, как всегда это делалось в Испании».
Фильм добился того, чего я хотел. В один вечер он разрушил все десять послевоенных лет лжеинтеллектуального авангардизма. Неземная вещь, которую называли абстрактным искусством, пала к нашим ногам, смертельно раненная, чтобы уже не подняться, — после первых кадров нашего фильма: глаз девушки, разрезаемый бритвой. В Европе больше не осталось места для маниакальных прямоугольников Мондриана.
Студийные режиссеры — это, как правило, люди, которые уже ничему не удивляются. Наш признался, что думал, будто ему снится сон, когда мы представили ему список всего необходимого: голую женщину с морским ежом под каждой подмышкой, маску безо рта для Бачева и другую маску, где вместо рта росли волосы, как куст подмышкой, четырех смердящих ослов, размещенных на четырех роялях, настоящую оторванную руку, коровий глаз и три муравейника.
Должен сказать, что постановка доставила немало хлопот, особенно когда мы снимали сцену со смердящими ослами. Я добился эффекта разложения с помощью трех бидонов липкого клея, который вылил на них. Я выдавил им глаза из орбит и раскромсал раны ножницами. Еще я подрезал их отвислые губы, чтобы лучше были видны зубы. Для пущего впечатления пришлось увеличить челюсть. Походило на то, как если бы ослы изрыгали собственную смерть на другие челюсти — клавиши роялей, черные, чернее, чем полсотни гробов.
«Андалузский пес» заставил меня отступить от светской карьеры, к которой приобщал меня Жоан Миро. Я сказал ему:
— Я предпочитаю начинать смердящими ослами. Это не терпит отлагательств. Остальное само приложится.
И я не ошибся. Как-то вечером я встретил Робера Десноса в баре Французской Академии. Он повел меня к себе. Как обычно, у меня с собой была картина и я показал ее. Деснос пожелал ее купить, но у него не было при себе денег. Безусловно, он сразу понял оригинальность этого полотна, названного «Первый весенний день». Наслаждения распутства были изображены на нем удивительно предметно.
Должен сказать, что постановка доставила немало хлопот, особенно когда мы снимали сцену со смердящими ослами. Я добился эффекта разложения с помощью трех бидонов липкого клея, который вылил на них. Я выдавил им глаза из орбит и раскромсал раны ножницами. Еще я подрезал их отвислые губы, чтобы лучше были видны зубы. Для пущего впечатления пришлось увеличить челюсть. Походило на то, как если бы ослы изрыгали собственную смерть на другие челюсти — клавиши роялей, черные, чернее, чем полсотни гробов.
«Андалузский пес» заставил меня отступить от светской карьеры, к которой приобщал меня Жоан Миро. Я сказал ему:
— Я предпочитаю начинать смердящими ослами. Это не терпит отлагательств. Остальное само приложится.
И я не ошибся. Как-то вечером я встретил Робера Десноса в баре Французской Академии. Он повел меня к себе. Как обычно, у меня с собой была картина и я показал ее. Деснос пожелал ее купить, но у него не было при себе денег. Безусловно, он сразу понял оригинальность этого полотна, названного «Первый весенний день». Наслаждения распутства были изображены на нем удивительно предметно.
— Это не похоже ни на что, что делают в Париже, — сказал он мне.
После чего разразился нескончаемой горячей тирадой о Робеспьере в напряженном и бесконечно лиричном духе, который наводит неодолимый сон. Как всякий раз, когда я слышал длинные рассуждения о Французской революции, на следующее же утро я заболел сильнейшей ангиной. Подавленный, я должен был лежать в постели, один в своем гостиничном номере — я, которого при малейшей температуре окружали тысячей забот и всяческим вниманием. Отель сразу показался мне жалким, а чистота его — сомнительной. Накануне выздоровления я обнаружил на потолке трех насекомых. Тараканы или клопы? Я швырнул в них подушкой, но был так слаб, что не попал. И снова тяжело упал на кровать. Утомившись, я забылся в лихорадочном сне. Проснулся — посмотрел вверх. Осталось два насекомых. Одно, наверно, упало мне на постель. С отвращением я принялся перетряхивать простыни и покрывала, не находя его. И вдруг страшно закричал. Проведя рукой по спине, я почувствовал — там, куда я могу дотянуться лишь кончиками пальцев, к моей коже присосалось насекомое. Его невозможно было оторвать, сколько я ни тянул и ни пытался схватить его, оно все сильнее вгрызалось мне в кожу. Соскочив с кровати, я встал перед зеркалом. Изогнувшись, я разглядел внедрившееся в мою кожу насекомое — оно было круглое и досыта напившееся кровью. Наверно, это был клещ. Так и не сумев вытащить его, я злобно раздавил его между пальцами. .Но клещ так глубоко проник мне в кожу, что, казалось, он стал с моим телом единым целым. Неужели мне никогда не удастся выковырять его и он станет неким зародышем моего «сиамского брата»? Страх и отвращение были так велики во мне, что я принял дикое решение: лезвием бритвы стал отрезать клеща от кожи. Я резал и резал вдоль и поперек, пока не рассек его на части и по спине не хлынул поток крови. У меня началось такое кровотечение, что я почти терял сознание, еле дополз до двери и позвал на помощь горничную. По паркету стелился широкий красный след. Я пытался из простыней сделать перевязку, чтобы остановить поток крови. На полотне просочилось большое пятно, и я вернулся в ванную, но вода не уменьшила кровотечение. Горничная все не шла. Мой номер стал похож на мясницкую: лужи крови на постели, на ковре, на стенах и на зеркале шкафа. Наконец на пороге появилась горничная, вскрикнула от ужаса и убежала. В коридоре мне сказали, что сюда движется целая процессия, и несколько человек одновременно во главе с директором спросили меня, что случилось.
— Это…это…
Но я не знал, как будет по-французски «клещ». Директор подбадривал меня отеческим взглядом. Он был как будто таким человечным, все понимающим…
— Это меня укусил клоп!
Наконец, пришел врач. Но я уже и сам понял, что не было в помине никакого клопа или клеща, вцепившегося в спину, а была только моя родинка, знакомая мне наизусть. Врач заявил: крайне опасно самому делать себе такие операции. Тщетно я твердил, что принял родинку за паразита, он мне не верил:
— Я понимаю, когда хотят удалить родимое пятно, если оно на лице, то это неприятно. Но чем оно мешало вам на спине?
Я был ослаблен и расстроен, мне казалось, что былое здоровье ко мне не вернется. Видел все в черном свете. Еще не представленный публике «Андалузский пес» показался мне отвратительным. Если бы я мог, я бы уничтожил его. Ну и что, что исчезли бы несколько смердящих ослов, жалкие актеришки и сценарий, отдающий поэтическим бессилием. А что я сделал, кроме фильма? Мои визиты проходили без всякого толку. Застенчивость мешала мне блистать, я был недоволен самим собой. Камилл Гойман, торговец картинами, обещал мне контракт, но его подпись что-то запаздывала.
Мне не удалось отыскать элегантную женщину, которая отвечала бы моим эротическим фантазиям. Я, как бешеная собака, гонялся по улицам, но ничего не находил. Когда подворачивался случай, робость мешала мне подойти. Сколько дней подряд я слонялся по бульварам, присаживался на террасах кафе, ища случая перемигнуться. Мне казалось естественным, чтобы все женщины, прогуливающиеся по улицам, разделяли мои желания. Но нет! Предельно разочарованный, я преследовал одну дурнушку, не оставлял ее ни на минуту, не сводя с нее пылкого взора. Она села в автобус — я уселся напротив и прикоснулся к ее колену. Она поднялась и пересела. Мне надо было снова выйти и влиться в толпу женщин (я видел только их), в поток враждебного бульвара, который не замечал меня. Ну что? Где тот пояс, за который ты хотел заткнуть весь Париж? Что за скотину ты изображаешь? Даже уродин и то нет!
Вернувшись в свой прозаический номер в отеле с гудящими ногами, я ощутил горечь на сердце. Мое воображение занимали все недостижимые женщины, которых я пожирал глазами. Перед зеркальным шкафом я занялся «этим», как жертвоприношением себя, стараясь продлить это как можно дольше и перебирая в памяти все образы, увиденные в течение дня, чтобы они явились мне и явили то, чего я желал от каждой из них. Смертельно изнуряя себя четверть часа раздраженной рукой, я наконец с животной силой вызвал последнее наслаждение, смешанное с горькими слезами. Сколько было женских ляжек в Париже! И ни одну я не залучил в свою кровать, куда свалился в одиночестве, без мыслей и чувств. Перед тем, как уснуть, я всегда произносил краткую католическую молитву.
Я часто ходил в Люксембургский сад. Усевшись на скамью, я плакал. Как-то вечером мой будущий торговец картинами Гойманс повел меня на бал в сад Табарен. Он показал мне какого-то человека, который вошел в сопровождении женщины в платье с черными блестками.
— Это поэт-сюрреалист Поль Элюар. Он страшно знаменит в Париже и, кроме всего прочего, покупает картины. Его жена сейчас в Швейцарии. А это его приятельница.
Мы двинулись им навстречу и познакомились за несколькими бутылками шампанского. Элюар показался мне легендарным героем — он спокойно попивал из бокала и разглядывал прекрасных женщин, окружавших нас. На прощанье он пообещал приехать в Кадакес следующим летом.
На другой день вечером на вокзале Орсей я сел в поезд, идущий в Испанию. Похоже, все небесные ангелы назначили мне свидание в буфете, где я ужинал в одиночестве каким-то блюдом с вермишелью. Впервые после последней ангины я проголодался.
— Не болей больше, Сальвадор, тебе ведь уже не нужно затыкать Париж за пояс.
Опыт учит, что если хочешь что-то заткнуть за пояс и не получается, то заболеваешь. Кто владеет ситуацией, никогда не болеет, даже если его тело намного слабее и уязвимей. И вот я нацепил на вешалку вокзала Орсей мою болезнь, как если бы это было старое летнее пальто, от которого следовало торжественно избавиться. Если понадобится к следующей зиме, я куплю новое. До свидания. На другое утро я проснулся в Каталонии. Мы проезжали милые мне поля Ампурдана и миновали «Мулен де ла Тур». Паровоз просвистел, въезжая в Фигерас.
Как вслед за бурей появляется небо, так после моей болезни в Париже я вступил в период здоровья, самого «прозрачного», ибо я как бы «видел» насквозь свое тело, точное функционирование всех маленьких сцепленных друг с другом механизмов моей вновь цветущей анатомии. Я нутром чувствовал: это выздоровление предзнаменовало любовь. Мне предстоит нынешним летом познать любовь. Казалось, я ощущаю уже недостающую женскую фигуру, которая издалека шла ко мне. Это могла быть только Галючка, возродившаяся в женской плоти.
Я приехал в Кадакес и меня окружили воспоминания детства. Все происшедшее в юности и моих двух завоеваниях Парижа вытеснили образы, которые я не всегда мог определить во времени, но которые я точно видел в детстве. Я воочию видел прелестных молоденьких ланей. Они были желтые, с темно-коричневыми рогами. Их очертания были такими точными, что мне было бы проще простого рисовать их. Другие образы были сложнее: голова зайца с глазом попугая в многократном преломлении или рыба с кузнечиком во рту. Сосредоточась, я видел вокруг себя множество разноцветных зонтиков, которые на весь день оставляли после себя удивительное ощущение легкости.