Убежище 3/9 - Старобинец Анна Альфредовна 20 стр.


Директор замолчал и тяжело вздохнул:

– Объявляю минуту молчания.

Все молча встали. Выждав несколько секунд, сели. Директор остался стоять.

– Это еще не все, – произнес он наконец. – Теперь я хочу кое-кого вам представить.

В ординаторскую вошла нелепо одетая женщина с копной давно нечесаных рыжих волос, выбивавшихся из-под зеленой войлочной шляпы. Верхнюю часть ее лица почти полностью заслоняли большие очки в безобразной роговой оправе. По комнате разнесся резкий запах старых, полувыдохшихся духов. Нянечка Клавдия Михайловна, брезгливо поморщившись, кивнула вошедшей.

– Это Людмила Константиновна, – сказал директор. – Наша новая старшая медсестра. У нас она, к сожалению, будет работать по совместительству – то есть на полставки. Людмила Константиновна – первоклассный специалист, а потому нарасхват… Прошу любить и жаловать.

X ДЕТЕНЫШ

Лес оказался не таким уж страшным: все здесь относились к Мальчику хорошо, и даже Лесной, казавшийся поначалу таким агрессивным, стал улыбаться ему при встрече и рассказывать неприличные мужские анекдоты. А иногда они вместе играли в прятки – в этой игре Лесному не было равных…

Каждый вечер Мальчик по-прежнему навещал Спящую.

Он привык называть Костяную мамой – тем более что точно так же к ней обращались Брат и Сестра, Трехголовый, Болотный, а также все троллики и гномики.

Он привык, что все вокруг зовут его Ваней, – и даже стал охотно откликаться на это имя.

Он очень привязался к ним – и горько плакал на похоронах Трехголового: тот умер от тоски по своей третьей голове. Покончил с собой…

Он старательно учился всему, чему Нечистые могли его научить – разным фокусам и чудесам.

Первым делом они научили его трансформировать. С мамой, как и предупреждал Тот, у Мальчика поначалу действительно получалось довольно плохо. Трансформация заняла не одно мгновение, как полагается, а несколько лет – мать теряла себя мучительно, по частям: сначала память, потом душу, потом голос, потом тело…

Зато с отцом все вышло просто идеально.

ЧАСТЬ 4

I ПУТЕШЕСТВИЕ

Вот уже три недели меня почему-то не отводят на виноградники. Вместо этого я каждый день ковыряюсь в клубнике. У меня два ведерка. В одно я складываю подгнившие ягоды, в другое – хорошие.

В принципе никто не запрещает мне время от времени их есть. Но в первые дни я так объелся этой жирной распухшей клубникой, что мне до сих пор противно от одного запаха. По вечерам, когда я ложусь в постель, у меня перед глазами мелькают красные ягодные пятна – а потом клубника снится мне во сне. Мягкая, подгнившая – и гладкая, твердая. Я собираю ее, пожираю ее, сортирую ее – но она никогда не заканчивается… Днем этот сон превращается в явь, настолько похожую на мои ночные кошмары, что теперь я никогда не бываю вполне уверен, сплю я или бодрствую.

Они тут называют все это «реабилитационной программой». Они полагают, что воры и убийцы, занимающиеся земледелием и виноделием, превратятся в законопослушных граждан, а не в законченных, безнадежных психопатов.

Впрочем, не знаю. Не исключено, что дело именно в клубнике. Невозможно каждый день теребить эти шершавые красные шарики. Тут еще есть яблоневые сады – но меня ни разу не отправляли собирать яблоки. Так что не представляю, насколько бы мне понравилось это занятие. А вот на виноградниках действительно было проще. По крайней мере, виноград никогда не снился мне во сне, а давить его было даже приятно… Кроме того, тех, кто занимается виноградом, иногда угощают вином, которое из него делается. Насколько я понял, оно бывает двух видов: одно выходит под маркой «Беглец», другое – «Семь поворотов ключа». И то и другое – изрядная кислятина, но все равно это лучше, чем клубничный морс… Говорят, мы выпускаем тут сорок пять тысяч бутылок в год. На Родольфо Крайя – этого сумасшедшего агронома, который забил все подвалы тюрьмы Веллетри прессами и чанами для брожения, – молятся здесь, как на Исуса Христа…

Надзиратель косится на меня подозрительно: уже несколько минут я просто сижу и ничего не делаю.

– Che succede, bastardo?[15] – спрашивает он и подходит ближе.

Нет, ну все-таки какой красивый язык! Даже теперь, когда я прекрасно понимаю значения слов, мне по-прежнему, как в первые дни, кажется, что он громко декламирует вслух Данте… Ну, или репетирует вечернюю серенаду.

– Скузи, – говорю я и снова принимаюсь доить клубничные кустики своими грязными коричневыми пальцами.

Смешно. У меня так загорели руки, лицо и шея, как будто я провел все лето на курорте, а не в тюрьме. На самом деле мне, конечно, грех жаловаться. Не всем позволяют работать на улице, а уж тем более за пределами зоны. Мне позволяют – за примерное поведение.

И зря, все-таки зря, зря, зря я сделаю то, что собираюсь сделать. Через пару лет вышел бы, наверное, и так. У них ведь здесь за это самое примерное поведение предусмотрена «система скидок». Год отсидишь – год простят, еще год отсидишь – еще один простят, еще год… Но нет. Годы – это мне не подходит. Возможно, я просто свихнулся из-за этой клубники – но я понимаю, я знаю, что мне нужно сейчас. Мне просто необходимо вернуться сейчас.

Страшно хочется курить. Невыносимо. От этого я наглею настолько, что спрашиваю надзирателя:

– Mi scusi, quand’é che si potra’ fumare?[16]

Он смотрит на меня изумленно. Приоткрывает свой большой тонкогубый рот; глупые глаза-оливки маслянисто мерцают. То ли врежет мне сейчас, то ли просто пошлет к черту. И правильно, в общем-то, сделает. Да не, он нормальный парень, просто выполняет свою работу. Не стоило мне нарываться… Особенно сегодня.

– Te lo diró.[17] – отвечает он неожиданно кротко.

Я вдруг замечаю, что он совсем-совсем юный. Что ж… тем лучше.

Минут через десять он действительно громко объявляет:

– Pausa di cinque minuti![18]

Я закуриваю – выносить с собой на улицу сигареты здесь разрешают. Здесь вообще много чего разрешают. Зря я, зря…

Он тоже засовывает в рот сигарету, шарит по карманам в поисках зажигалки, не находит, затравленно озирается.

– Прего! – я протягиваю ему свою.

– Грацие.

Он нервно смотрит по сторонам – кажется, личный контакт с зэками здесь не приветствуется – потом выхватывает у меня зажигалку, жадно прикуривает и возвращает обратно.

Продолжает стоять рядом. На красивом туповатом лице явственно отображается какая-то внутренняя борьба.

– Ti piace lavorare fuori?[19] – спрашивает он наконец.

Удивительно все-таки, как же они любят поговорить, итальянцы. Вот ведь ему же наверняка запрещено общаться с заключенными. Ан все равно – не выдержал.

– Си, – подобострастно улыбаюсь я и несколько раз киваю головой для пущей убедительности.

– Molto bene.[20] – морщится он.

Он не знает, что еще сказать, и сам уже явно жалеет, что ввязался в этот разговор.

– Mi scusi, non é che per caso mi saprebbe dire come mai adesso mi toccano sempre le fragole?[21] – спрашиваю я.

Почему бы не удовлетворить напоследок свое любопытство? Раз уж у нас такой милый смол-ток…

– Le tue mani, ragazzo.[22] – говорит он.

– La mani?[23]

– Già. Vedi: tu hai le mani agilissime. Sei il piu veloce a pulire le fragole, cento volte piu veloce.[24]

Он бросает сигарету на землю, давит ее ботинком, сплевывает белый комочек слюны – метко, прямо на клубничину рядом со мной – и поворачивается ко мне спиной.

Сейчас. Вот сейчас. Сейчас.

– Fine della pausa![25] – кричит он, но я почти не слышу его: так громко бьется мое сердце.

Сейчас я. Сейчас.

Он отходит на несколько шагов. На секунду оборачивается (смотрит почти приветливо), потом отходит еще.

Сейчас.

Я вскакиваю на ноги и быстро бегу. Бегу по спелой красной клубнике.

Я успеваю отбежать уже довольно далеко, но все же не достаточно далеко, когда за спиной, наконец, раздаются его хриплые надсадные вопли. Я бегу дальше. Я понимаю не все слова, но главные все же понимаю.

– Fermi o sparo![26]

Мы только что вместе курили. Мы только что вместе болтали. Теперь он кричит мне вслед – не с угрозой, а с бешеной, истеричной обидой. В чужом языке такие вещи различаешь лучше. В этом его «стой, буду стрелять!» я отчетливо слышу: «стой, не предавай меня!». И еще: «стой, а то отомщу».

Черт. Вот ведь черт. Я надеялся, что успею отбежать дальше. Если он сейчас выстрелит – а он выстрелит, – вполне может попасть. Может, впрочем, и не попасть. Что ж, посмотрим…

– Non ti muovere![27] – снова кричит он и одновременно стреляет.

У меня закладывает уши. Я падаю на землю, так и не успев понять – это я просто от испуга споткнулся, или он все же попал. Я падаю, и мне очень больно. Это я сильно ударился – или он все же попал? Я не могу понять. А потом в глазах все чернеет – так бывает, если очень резко наклониться, – и на какую-то секунду я теряю сознание.

Я прихожу в себя и сначала не могу понять, где я. Перед глазами у меня что-то красное, ярко-красное, и ничего больше. Но потом слышу его крики – он все еще орет: «не двигаться!» – и понимаю, что я по-прежнему здесь. В клубничных зарослях.

Я все еще здесь, живой – но что-то все равно изменилось.

Что-то очень сильно изменилось.

II МОСТ

Сначала кто-то шепотом произнес его имя – Анчутка, – и этот шепот тихим эхом разнесся по всему лесу:

– Анчутка, Анчутка, Анчутка, утка…

Он пришел первым.

Анчутка едва доставал ей до колена. У него были поросячья голова с нежно-розовым, сочащимся прозрачной клейкой жидкостью пятачком и тщедушное утиное тельце. Красные перепончатые лапки различались: одна нормальная, а другая с откушенной пяткой. Он то ставил ее на сырую дощатую поверхность моста, то поджимал под себя.

– Это волк откусил мне пятку, – пожаловался Анчутка. – Давай играть.

– Давай. Во что? – спросила она.

– Давай ты сядешь на край мостика, – сказал Анчутка, – и будешь болтать ногами. А я запрыгну к тебе на ноги и стану раскачиваться. Я очень люблю раскачиваться на ногах.

– Хорошо, – сказала Маша и опустилась на край мостика.

Анчутка сел верхом на ее правую ногу. Он был теплый, мокрый, и сердце его колотилось часто-часто, по-птичьи. Раскачиваясь, он хрюкал и крякал от удовольствия.

Некоторое время он весело перепрыгивал с одной ноги на другую, а потом уснул. Он спал долго – несколько часов, или несколько дней, или месяцев – на ее ледяных, затекших ногах.

Наконец он проснулся и сказал ей:

– Спасибо, что поиграла со мной.

А потом спрыгнул вниз, в черную воду реки Смородины, и поплыл прочь.

И когда он исчез из виду, она почувствовала, как онемевшие ее ноги наполняются теплом сотен маленьких колючих иголочек, согреваются, оживают.

III ПУТЕШЕСТВИЕ

Я смотрю на эту сцену из чистого любопытства. Я мог бы давно уже убежать, но мне было интересно взглянуть на них в последний раз – так что я, наоборот, вернулся к своему тюремному корпусу. Я сижу, прицепившись к железной решетке на окне, наблюдаю и слушаю.

Их язык теперь так понятен мне. Итальянский или какой-то еще – мне теперь, наверное, неважно. Это просто язык людей – и я его понимаю.

Синьор Ринальдо, главный тюремный надзиратель, похож на свихнувшегося Карлсона, которому отрубили пропеллер. Он быстро-быстро снует по комнате, вопит, брызжет слюной, подпрыгивает на своих коротеньких толстеньких ножках и размахивает руками, как будто хочет взлететь. Потом вдруг останавливается, тяжело и сипло дыша, и из ярко-розового становится пунцово-фиолетовым, тусклым. Именно это изменение оттенка, кажется, пугает парня больше всего. Он начинает мелко-мелко трястись и почти плачет, бедняга. Нет – не почти. Он действительно плачет, мой бывший надзиратель.

– Говори правду! – орет Ринальдо. – Ты под трибунал у меня пойдешь! И не думай, я не посмотрю, что ты мой сын! Ты вообще мне больше не сын! Слышишь, Марчелло, если не скажешь правду, ты мне больше не сын!

– Но я правду сказал, – всхлипывает Марчелло.

– Ты что, хочешь, чтобы меня удар хватил? – Ринальдо театрально прислоняет руку к груди, а потом почему-то к животу. – Ты думаешь, я поверю в этот твой бред, ты, идиот, ты так думаешь, да?

Парень вроде бы немного успокаивается, молча вытирает рукавом свои блестящие глаза-оливки. Вытаскивает из кармана пачку сигарет, собираясь закурить.

– Я тебе запретил курить, ты разве не помнишь?! – голос синьора Ринальдо срывается на бабий визг.

Он подскакивает к Марчелло, выдергивает у него из рук сигареты, швыряет их на пол и топчет ногами, нелепо подпрыгивая.

– А ну, отвечай! Как все было на самом деле – отвечай! – приплясывает он на кучке желтой трухи.

– Я могу только повторить, папа. Все было так. Он побежал. Я крикнул, что буду стрелять. Он не остановился. Я выстрелил. Кажется, попал. По крайней мере, он упал на землю… Вот. Тогда я быстро подбежал к нему. Но его там не было.

– Что значит – не было? – вскрикивает Ринальдо. – Ну что значит – не было?.. – повторяет он уже тише и в изнеможении опускается на стул.

– Я не знаю, папа! – теперь уже Марчелло орет. – Просто не было и все!

– Ты хочешь сказать, что он все-таки убежал? Поднялся и убежал? – почти с надеждой в голосе спрашивает старший надзиратель.

– Нет, папа. Он упал и больше не поднимался. Он… он просто исчез.

– Все понятно, – тяжело вздыхает синьор Ринальдо и чертит короткими толстыми пальцами невидимый рисунок на заваленном бумагами столе.

Лицо его постепенно приобретает нормальный оттенок.

– Все понятно, – повторяет он. – Ничего поумнее ты придумать не смог.

– Но я не придумал…

– Помолчи, а? У тебя с фантазией всегда было плохо. И все же… нам с тобой придется подумать над какой-нибудь более удобоваримой версией. Я тебе помогу, сынок. Я… погорячился немного и, наверное, тебя напугал. Но, конечно же, я тебе помогу, ты же знаешь. Только мне это будет проще сделать, если ты честно и внятно расскажешь, куда он на самом деле делся. Ну? Мне, мне ты можешь спокойно признаться, я же твой папа! Ну – скажи мне, Марчелло. Ты просто побоялся выстрелить и дал ему спокойно уйти, да?

– Нет, папа. Я же говорю тебе – он вдруг куда-то исчез.

Синьор Ринальдо вскакивает со стула и мгновенно становится серо-багровым, как обожравшийся кровью комар.

– Идиота! Бастардо! Кретино! Имбечилле! Ступидоне! – бесится он.

Выглядит это комично. Если бы я мог, обязательно бы засмеялся. Но я теперь не могу. С тех пор как пришел в себя – и увидел только блестящее, ярко-красное, заслонившее от меня мир. Кровавая пелена… Нет, никакая это была не кровавая пелена.

Это была клубничина. Гигантская шершавая ягода, в которую я уткнулся лицом. Я отодвинулся от нее, огляделся. Вокруг меня росли приземистые ярко-зеленые пальмы, увешанные мягкими красными плодами. От тягучего клубничного запаха кружилась голова. Откуда-то сверху доносились вопли моего надзирателя. Он кричал злобно и очень испуганно. А потом я увидел его ботинок. Он опустился рядом со мной, едва не придавив меня, – ботинок размером с грузовик.

Вот тогда я понял – спокойно, без особого удивления понял, – что ничего не изменилось. Ботинки, ягоды и клубничные кусты остались прежними.

Изменился я.

* * *

Я теперь черный. Весь блестящий и черный. Только на брюшке рисунок: два красных пятна, обведенные тонкой белой каймой, – по форме похоже на песочные часы. У меня большие клыки и восемь мохнатых лап.

Перед тем как окончательно покинуть тюрьму, я заполз в сортир рядом с комнатой старшего надзирателя. Меня мучила жажда.

Рядом с краном, на белой, чуть заржавевшей эмали, – целая заводь переливающихся прохладных капель. Все, пора. Я давно напился. Я давно уже неподвижно сижу на раковине и просто рассматриваю в зеркале свое отражение. Я смотрю, смотрю на себя. Я не удивляюсь… Может быть, я спал и мне снилась клубника, а потом стало сниться это. А может быть, болтливый надсмотрщик действительно подстрелил меня – и это мой предсмертный кошмар. Или, может, все просто стало вот так. Я не удивляюсь и не пытаюсь понять.

Сейчас. Я сейчас уползу.

Тот, кем я стал, уползет – по стенам и решеткам, по лестницам и коридорам, через виноградники и через клубничные джунгли… Эта клубника просто кишит муравьями. Он, возможно, убьет и съест парочку. Ему нужно набраться сил перед дальней дорогой.

IV ПУТЕШЕСТВИЕ

Раскаленные улицы были пустынны.

В Веллетри не водились туристы – крошечный средневековый городишко в часе езды от Рима ничем их не привлекал, – так что никто не мешал местным жителям предаваться послеобеденной сиесте.

Он добрался до центра к двум часам дня. Ни одного человека. Даже голубей, кошек и собак – и тех не было; затаились в вонючих подворотнях, в тенистых расщелинах порыжевшего, обуглившегося на солнце холма, в дрожащих сваях железнодорожного моста, в розово-серых, поросших плющом и лопухами развалинах монастыря святого Франческо… В этот час Веллетри казался мертвым. Сожженным и покинутым.

В этот час Веллетри принадлежал насекомым.

Страшно хотелось пить. Под палящим солнцем паук пересек кремовую стену кафедрального собора и спустился к бронзовой фигуре святого Клементе. Покопошился немного в цветах, аккуратно расставленных вокруг нее в вазочках и горшочках. Проигнорировал жирную мохнатую бабочку, лениво качавшуюся на оранжевом полураскрытом бутоне, и сполз вниз по стеблю. Там, на дне вазы, было немного влаги.

Утолив жажду, паук снова выбрался на солнце. Обжигая лапки о горячий асфальт, дополз до какого-то кирпичного возвышения. Оно тоже было неприятно теплым. Тогда он перебрался на блестящий светлый рекламный плакат, приклеенный к кирпичам. Обогнул большие коричневые буквы: Comete, пересек хищное ухмылявшееся лицо загорелой итальянской красотки. Прополз между ржавыми решетками ограды и, вздернув цветастое брюшко, выпустил длинную паутинную нить, по которой спустился в траву заброшенной детской площадки.

Назад Дальше