Войти-то на вокзал легче легкого, зато выйти!.. уехать…
Эй, слова с той стороны! звуки! трель клавишная! Помогите воздуху хлебнуть!
Уйти помогите!
Полегчало.
На время.
…вот вы на Северной стороне. Сухие утесы у берега бухты вырезаны из костей мира — желтых, потрескавшихся. В пещерах, которыми утесы (скрип-скрип… противно…) испещрены сплошь, ютится рыбацкая беднота: усатые оборванцы, рано состарившиеся жены, голая детвора. Смоленые байды качаются у мостков, и вода тихонько позвякивает жестянками из-под консервов. Вы идете быстро, туда, где дальше, за черепичными крышами, акациями (кулак! сожмись! спрячь!..) и путаницей балконов, начинается степь — пыль, простор и еще собаки.
Отсюда слышно, как они лениво брешут друг на друга.
Зачем вы идете туда, неизвестно.
Чтобы просто идти?
— Рашеля?
— Что, Феденька? плохо тебе?
— А-а… помнишь, в Кус-Кренделе? там тебе плохо было… А сейчас — мне. Я вот чего подумал, Рашеля…
— Ты такого больше не думай, Феденька. Выйдешь в Закон, я тебе все объясню. Раньше нельзя. Просто терпи.
— Я терплю… я вытерплю. Рашеля, ты sin miedo!.. ты не бойся, хорошо? Я нас укрою, я умею; я взаправду умею!.. этот, Валет, портье гостиничный — он пусть ключами! пусть! не откроет!..
— Перестань! Нельзя тебе!.. нельзя самому! Боже, до чего ж у вас это быстро складывается!.. боже мой…
— Рашеля? Откуда слова?
— Какие слова, Феденька?
— Ну, всякие… о, розы алые в хрустальных… меняю лепет дней… и вот еще:
— Феденька…
— Это твои слова, Рашеля?
— Нет. Это твои слова. Боже, как быстро… Ты складывай, складывай, тебе так легче будет… Феденька…
Когда из кривого переулка вам навстречу вышел господин в летнем пальто, Федор даже не очень удивился.
Обрадовался.
Теперь остановиться можно… хоть на минуточку.
— Раиса Сергеевна! Здравствуйте, голубушка! А я уж притомился, за вами бегаючи…
ЗАМЕТКИ НА ПОЛЯХВ мутно-зеленые, цвета бутылочного стекла, глаза господина полуполковника лучше не заглядывать. Впрочем, это ваше дело:
…окошко.
Серый предутренний свет с трудом просачивается сквозь него, путаясь в стальных прутьях. Каменная коробка, четыре шага вдоль, три — поперек. Острожная камера-одиночка. На удивление чисто и сухо: ни потеков воды, ни пыли, ни каменной крошки. Позвякивая кандалами, камеру из угла в угол меряет шагами человек. Остановился. Постоял у голых дощатых нар, на которых лежит связка блестящих ключей.
Подумал.
Снова ходит…
* * *Через много, много лет, в авторском предисловии к сборнику стихов "Корни паутины", некий "кумир на час", как несправедливо назовут его критики, напишет:
"Я — заложник своей памяти.
Иногда мне кажется, что я разучился вспоминать. В эти дни жизнь, которую я наивно полагаю своей, словно задается целью всласть поиздеваться над мною. Иначе как назвать ее фортели? как вообще назвать ее, мою жизнь?! Я сопротивляюсь, вырываюсь из душных объятий беспамятства, но лишь теснее закутываюсь в обрывки серпантина. Пыльной мумией я валяюсь на обочине, и карнавал без лиц, без имен, без прошлого и будущего — да, он идет мимо. Сотни чистых листов бумаги валятся с неба, сотни, тысячи, снегопад, на белизне которого я могу написать все, что угодно, написать, переписать заново, изменить или оставить как было — но я не помню, как это было раньше! не помню! не…
Я — заложник своей памяти.
Иногда мне кажется, что я разучился забывать. Это случается чаще, гораздо чаще. Все обретает ясность и отчетливость, жизнь строится поротно, и каждое событие готово по первому моему требованию покинуть строй. Кругом! нале-во! напра-во! шагом марш! Оно слушается, это рядовое событие, оно шагает и поворачивается, шагает и поворачивается; я вижу, как сверкает бляха его пояса и начищенные сапоги. Я могу его и ему подобных бросить в бой единым мановением руки — но я не знаю, так ли это было раньше?! на самом деле! не знаю…
Я — заложник своей памяти.
А вы?"
Критикам никогда не узнать, что автор "Корней паутины", записывая эти слова беглым, летящим почерком, видел город, запаянный в синий шар неба и моря, видел сумасшедшую гонку по пыльным улочкам, рыжие усы щеточкой, длинные полы летнего пальто; и кулак в груди мало-помалу разжимался, хрустя суставами.
* * *— Раиса Сергеевна! Здравствуйте, голубушка! А я уж притомился, за вами бегаючи…
Князь Джандиери слегка поклонился. Маловыразительное лицо его тронуло подобие улыбки, в мутно-зеленых глазах мелькнули искорки. Две; в каждом глазу по одной искорке, и вполне достаточно. Знающие князя люди сказали бы: Шалва Теймуразович очень доволен.
Здесь тоже были люди, в некоторой степени знающие Шалву Теймуразовича, но они ничего не сказали.
Промолчали.
— Милейший! — князь обернулся к извозчику, маячившему на козлах своего тарантаса в отдалении, в глубине переулка. — Свободен!
— Да шо вы такое кажете, ясный пане?! — забормотал извозчик, пожилой хохол с бульдожьими брылями вместо щек. — Да разве ж можно! Езжаем отсюда, барин, то ж не люди, то ж гайдамаки!..
— Свободен! — тоном, не терпящим пререкательств, повторил князь; и рука Джандиери, затянутая в тонкую лайковую перчатку, приподнялась в отстраняющем жесте.
— А може, жандармов кликнуть? А, пане ясный? я быстренько, тудою-сюдою…
— Пшел вон, скотина!
Прозвучало, как удар бича. Как "Alles!", когда старый акробат с жестокостью мастера принуждает юную дебютантку ринуться в бездну. Насмерть перепуганный хохол всплеснул щеками, дернул вожжи — "Вьо-о! вьо, зар-раза!" — и тарантас, вихляясь и дребезжа, покатился прочь.
— Ах, Раиса Сергеевна, Раиса Сергеевна! — князь, словно извиняясь за грубость, пожал широкими плечами. — И все-то вам неймется, голубушка! Это вам от меня бегать надо, а не мне за вами… Мне с недавних пор тараканьи бега в тягость. Я нынче человек степенный, шагу лишнего от скуки не сделаю! А впрочем…
Князь Джандиери достал из бокового кармана табакерку — черепаховую, с инкрустацией. Откинул крышку. Взял щепоть табака, приложился трепещущими ноздрями.
Чихнул вкусно.
— А впрочем, сами посудите: может ли отставной полуполковник, в прошлом, скажу без скромности, вполне приличный «нюхач», улежать на диване в нумере отеля «Эрмитаж», когда… Ведь не облачко! — тучи над городом встали! Концентрация эфирных воздействий, доложу я вам, просто ужасающая! Помню, девять лет назад, в Тифлисе, где мы совместно с ассирийцами…
И тут не выдержал Друц. Еще от рыбацких пещер он брел позади всех, понурив голову, и все жевал вслух болезненное: "Не могу кодлу прятать! от своих! не могу!.." Смолкал; заводил снова. Длинные руки его болтались не в такт ходьбе, шляпу он потерял, не захотев возвращаться, поднимать; кожа приобрела пепельный оттенок, и хорошо было видно — двухдневная щетина на лице Бритого наполовину седая.
Перец с солью.
Вот та соль, тот перец, видать, и сыпанулись горстями в душу таборного рома. Бросили к князю-жандарму:
— Ай, да ту на сан мро какоро, сан ту борзо джуклоро!..[23]
Не вынесло ретивое. Шепнуло Дуфуньке Друцу, лошаднику шалому: вон он, враг от роду-веку! Чего ждешь, дурак?!
Вот дурак и не стал больше ждать.
Идет дурак, в пляске каблуки стесывает:
— Ай, борзо джуклоро!.. ай, кало рай![24] режь меня, ешь меня!..
Нож из-за голенища сам в ладонь рому прыгнул. Кнута с собой на этот раз не было, да и не радостно оно — кнутом, издалека-то! А нож — дело особое, нож режет, а ты врагу в самые глаза заглядываешь: ай, баро, сладко ли?!
Когда и ударил? — того Федор приметить не успел.
Зато князь приметил. Сплясал ответную: тут взял, здесь толкнул, там поправил. Рухнул Друц на коленки, зашипел гадюкой от боли. Руку сломанную к груди прижал, нянчит, баюкает.
Больно Друцу.
Стыдно Друцу.
А князь ножик оглядел брезгливо. Кинул в сторонку:
— Глупо. Крайне глупо, господин Друц. Он же Франтишек Сливянчик, бродячий цирюльник, он же Ефрем Жемчужный, кузнец из Вильно, он же Бритый, если я не ошибаюсь. Пятьдесят шестого года, вероисповедание не определено. И все равно — глупо. Я…
Друц ему с земли в ноги кинулся. Здоровой рукой, телом, яростью-бешенством. И опять самой малости не долетел: упала лайковая перчатка рому на затылок.
Друц ему с земли в ноги кинулся. Здоровой рукой, телом, яростью-бешенством. И опять самой малости не долетел: упала лайковая перчатка рому на затылок.
Гирей пудовой.
Затих ром в пыли.
— Глупо. А вы, вы-то куда, молодой человек?! Раиса Сергеевна, ну хоть вы ему… скажите…
Подошел Федор к князю-жандарму. Неохота драться, а надо. Чего он, в пальто, Друца обидел? Чего он, рыжеусый, за нами шарится? чего на извозчике?!
Чего они все на нас взъелись?!
Вынул Федор кулак из груди, который вместо сердца был; замахнулся в сердцах. Ударил наотмашь. А князь возьми да и поймай кулак в ладонь.
Сжал сердце Федорово мертвой хваткой:
— Голубчик! зачем?! Не скрою, поначалу вы показались мне куда умней!..
И не договорил. Удивился. Потому как вырвал Федька кулак из тисков. Встал напротив: ты большой, и я большой, ты старшой, и я не младший…
Лови плюху!
…как у забора очутился — не понял. Только в груди нет больше сердца, а в башке сквозняк долгожданный гуляет. Хорошо Федору. Если вставать не пробовать — совсем хорошо. А если пробовать — тогда плохо.
Потому как не встается.
Ноги отнялись.
Одно осталось: ползти помаленечку. Туда, где Княгиня каменным истуканом ждет. Туда, где проклятый князь к Княгине близко-близко подходит. Перчатку оттирает — видать, об Друца с Федькой измаралась.
— Раиса Сергеевна! Вы же умная женщина…
Акулька! куда, дура-девка?! куда?! Прыгнула между двумя третьей-лишней; "И-и-и-и!" — завизжала тоненько. Будто Шалву Теймуразовича визгом девчачьим остановишь. Поморщился князь. Взял Акульку двумя пальцами за плечико, развернул.
— Милая! угомонилась бы…
Только и показалось Федору: за плечом у Акульки — встали. Не Друц с Княгиней. Чужие; незнакомые. Переглянулись чужие из-за плеча, которое князь Джандиери двумя пальцами… кивнули друг дружке.
— Ай, да кон а вэлло, гран традэло!.. La fleur des vignes pousse, et j'ai vingt ans ce soir!..[25]
Слышите? — это рыба-акулька поет.
На два не-своих голоса.
* * *…городовые — они уже потом примчались.
Их извозчик вызвал.
XII. АЗА-АКУЛИНА или ПОД КРЫШЕЙ КНЯЗЯ САМОГО!.
…Добро бы мы с Федькой, а тут и Друц с Княгиней едва рты не разинули! Мы его, понимаешь, убить-зарезать хотели, бились смертным боем, а он — нате вам: "Руки прочь от моих друзей! Не сметь! Мы подверглись нападению! да, скрылись! да, вон за тем углом…"
Да где ж такое видано, чтоб маги у князя жандармского в друзьях ходили?! Кто поверит?! кто проверит?! Вот мы и не поверили. А двое городовых — и подавно. Только верь, не верь, а против княжьего слова не попрешь! Переглянулись городовые; потопали, как миленькие, за угол, куда князь им указал.
Один задержался, спросил:
— Может, господина… э-э-э… рома — в больницу доставить?
А князь ему так это ручкой:
— Не извольте беспокоиться, голубчик. Сейчас мы поедем ко мне в отель, и я сам вызову врача. А вы идите, идите, и постарайтесь честно исполнить свой долг!
Козырнул городовой, шашку на боку придержал — и за угол, рысцой.
Долг исполнять.
А князь уж извозчика обратно кличет. Благодарит за заботу; целковый на водку отваливает. Велит хохлу щекастому в самом скором времени второй тарантас пригнать. Чтоб все, значит, влезли. Выходит, нам теперь куда ни кинь, всюду клин. Бежать вроде как неловко — да и Друц весь побитый-поломанный, куда ему бежать! А князь стоит, смотрит на нас выжидательно. Молчит.
И мы молчим.
На князя поглядываем, на пролетки, что рядом остановились.
Потому как ничего хорошего от князя жандармского нам, магам в Законе, ждать не приходится. Небось, каверзу какую учинить решил! Хотя какую уж тут каверзу?! Сдал бы нас городовым, изложил правду-матку — вот и вся каверза. Может, не так страшен черт…
— Похоже, ваша светлость не оставила нам другого выбора, кроме как воспользоваться вашим любезным приглашением, — Княгиня, она всегда первой начинает.
Норов у нее… характер называется.
— Очень на то похоже, — кивает в ответ князюшка. — Молодой человек, помогите господину Друц-Вишневскому сесть в пролетку. Мы с госпожой Альтшуллер поедем впереди, а вы — за нами.
И на меня вдруг глянул. Странно глянул… уважительно, что ли? Князь! на меня! — уважительно?! Смехота! Ой, а ведь это я его только что ногами пинала, да еще ножиком у локтя порезала!
Я ли?
Словно затмение чувств на меня нашло. А только встал заместо Друца с Рашелькой у меня за спиной фертик незнакомый: собой чернявый, усики-стрелочки, рубашоночка белым-бела, с кружевами, навроде фартушка у горничной. И от рук-ног того фертика ко мне шелковые ниточки протянулись — будто к тем куклам, что в балагане на набережной видала. Тут фертик как пошел МНОЮ князя полоскать! А с ним рядышком еще один вприсядку скачет. Ром, по всему видать; только бородатый он, ром-то, махонький, на Друца не похож ну ни капельки! И норовит мне в ладонь ножик всунуть — мол, руки-ноги хорошо, а ножиком куда сподручнее! Всунул-таки; исхитрился. Дальше уж не помню ничего: эти двое за меня, почитай, все делали. А князь от нас троих отмахивался-отмахивался — где отмахался, а где и не очень!
Вот сейчас как осерчает…
Нет, не осерчал.
Короче, помогли мы с Федькой Друцу подняться, а в пролетку он уже сам забрался.
И мы поехали.
В отель.
Хорошо хоть, не в тюрьму!
Интересно, отель — это навроде меблированных комнат? Только для князей? Ладно, скоро сама увижу.
Едем.
Замечаю: Федька на меня искоса зыркает. Но не так, как князь — по-другому.
— Здорово ты ему врезала! — шепчет зачем-то.
А глазищи прям-таки сияют двумя пятаками начищенными. Под левым, между прочим, фингал свежий цветет-наливается… видный у нас парень, Федька-то. Да никак он в меня втюрился! И не во сне срамном! — наяву! взаправду! Ай-да я, ай-да рыба-акулька! Хотела ему сказать что-нибудь такое-эдакое, жару подбавить — да только тут оказалось, что приехали мы.
В отель-невидаль.
Вот как, оказывается, настоящие господа живут, которые летом пальто носят! Это мне после Кус-Кренделя любой кабак дворцом казался; а тут… То-то Княгиня дорогой все нос морщила!
К дверям ступеньки мраморные ведут, а сама-то дверь! — высоченная, на солнце сияет, ручки жар-птицами горят! — и дяденька в мундире уж спешит ту дверь перед нами открыть, да с поклоном… То есть, не перед нами, конечно, а перед князем Джандиери. Нас-то он едва увидел — прямо позеленел весь, лягухой болотной. И князю эдак тихохонько, на ушко:
— Your Highness! Excuse me, but are these people yours?
А вместо князя ему Княгиня в ответ:
— We are not people of His Highness. But we're prince's guests. Does somesing confuse you?[26]
И я рядышком голос подаю:
— Гости мы, гости! пропускай в отель!
И Друц с пролетки, наземь слезая:
— К вам приехал ваш любимый, ай, Друц-Вишневский дорогой!
Дяденька перед нами дверь распахнул вдвое шире, чем перед князем! Еле сдержалась я, чтоб этой жабе в мундирах язык не показать! В общем, задрали мы носы и вошли в отель.
ЗАМЕТКИ НА ПОЛЯХЗагляните в глаза швейцару, чопорному и одновременно предупредительному человеку. Загляните — не пожалеете! вот:
…гудок. Огромный белый пароход подходит к пристани. Матросы бросают портовым служащим канаты-чалки, с высокого борта опускается трап, и по нему начинают двигаться пассажиры. Чемоданы пестрят разноцветными наклейками далеких портов, источая едва уловимый аромат моря, пальм, восточных пряностей и невиданных диковин.
Может быть, когда-нибудь…
* * *Вот уж где век бы жила!
Зал чистым полем раскинулся, вместо травы сплошь коврами выстлан. Окна в два человечьих роста, текут водой родниковой — сразу и не заметишь, есть в них стекла, нет ли! Под потолком лампада в сто пудов, из червонного золота, с хрустальными бирюльками. На стенах — картины в золоченых рамах: еда разная нарисована, закуска-выпивка. Видать, для пущего аппетиту постояльцев. А наверх две лестницы уходят, тоже мраморные, а на тех лестницах опять ковры бордовые, и прибиты те ковры к ступенькам прутьями медными — иначе сопрут, должно быть. Отель, не отель, народишко всякий случается.
Сбоку стойка деревянная, за ней еще один дяденька скучает, тоже в мундире и в фуражке.
Князь ему на ходу:
— Врача в мой нумер. Быстро.
Дяденьку в мундире как ветром сдуло.
А мы себе наверх ковры топчем, вслед за князем жандармским. Поднялись на второй этаж. Тут мне ка-ак поплохеет! В глазах темным-темно, и даже не столько в глазах, сколько в ушах. Как час назад у пристани. Давит отовсюду, ухи пробками заложило, в голове пауки копошатся, за паутинки тянут, а паутинки те к зубам моим приклеены. Зубы ноют — аж жуть, выть хочется! Я и вою про себя. Уже не до роскоши мне, и не до Федькиных взглядов, и не до того, о чем там Княгиня с князем меж собой разговаривают, тем паче, что все равно ничего не слышу! Присесть бы где-нибудь, а лучше — прилечь; только негде. Да и нельзя — нам с Федькой дядьку Друца волочить надо, ему-то всяко хуже, чем нам!