Китайцы кажутся мне настоящими «новыми русскими»: они по-прежнему могут всё, что нам уже не по силам. Они способны вдыхать жизнь в мёртвые холодные пространства, «прирастать Сибирью», строить новые города. Недавно мы тоже всё это умели.
Перед поездкой в Суньку отыщешь дома мятые бумажки с изображением Мао. Потом – автобус, граница. Перехода в другое измерение, как бывает при девятичасовых перелётах в Москву, не происходит. Границу чувствуешь носом, попадая в душную волну «китайского» запаха – возможно, масло или что-то другое, имеющее отношение к еде. Когда въезжаешь в Суньку, самое интересное занятие – разглядывать вывески. «Ресторан жареного южноамериканского мяса “Юра”», «Татуировать Джулю», «Мебельный подземный город “Володя”», «Меховой Саша», «Спинка машины», «Парикмахерская “Руки-ножницы”», «Китайский самовар из хвостов коров», «Рыба во вкусной кострюле», «Спецбольница по искусственному выращиванию зубов», «Шуба магазин прямая продажа с фабрики норка бобёр и кусочки», «Магазин шерстяных джемперов “Бичи”»… В Суйфэньхэ каждый говорит по-русски. Вместе с юанями охотно берут рубли. Харбинское пиво, которое когда-то начали варить в Китае русские, китайская водка-гаоляновка…
Корею я сначала видел с русского берега реки Туманной. Потом приходилось бывать на самом Корейском полуострове – и на Севере, и на Юге. Экзотичнее, конечно, КНДР – мавзолей Ким Ир Сена, пленённый американский корабль-разведчик «Пуэбло», «музей зверств американцев», небоскрёб гостиницы «Янгакдо» на островке посреди речки Тэдон, пиво «Тэдонган», лозунг «Не завидуем никому на свете!» на бумажных вонах, портреты Маркса и Ленина на площади Ким Ир Сена, циклопический музей подарков вождям в священных горах Мёхян… Южная Корея похожа на развитую западную страну, но с поправкой на восточность. Корейцы – тоже тихоокеанцы, приморцы. Море у нас общее. Приезжая в Корею, не чувствую, что это заграница. Те же деревья, та же кардиограмма сопок по горизонту, прорисованная будто бы небрежной, а на деле точной рукой художника… Мы густо прокореились – от «чокопая» и «доширака» до «Самсунга» и Gangnam style’а. Даже наш приморский кедр, говорят учёные, на самом деле – «корейская сосна». Мы куда более корейские, более японские, более китайские, чем сами привыкли думать.
* * *Стихийность моря я впервые почувствовал не на глубине – на мелководье. В одну из бухт под Находкой далёкий океанский шторм гнал гигантские волны, хотя здесь, у берега, ветра не было. Меня, бессильную щепочку, выгибало назад до хруста позвоночника, ударяло грудью о дно так, что перехватывало дыхание. Я понял, что волна запросто может убить. Прежде «наше» море – прибрежное, рыбалочное, заоконное – казалось мне одомашненным, прирученным, но оно, как дикий зверь, остаётся морем всегда. Силой, не соизмеримой с человеческой. Похожее ощущение я испытывал в детстве, цепляясь на ходу к товарным поездам и чувствуя, как меня подхватывает сила, для которой я – ничто.
Прибойная полоса интересна сама по себе как пограничная зона между двумя мирами, этим интересно и Приморье – граница между сушей и морем, Европой и Азией. Есть много теорий на тему того, что жизнь – то ли современная человеческая, то ли жизнь вообще – возникла именно в полосе отливов и приливов. Если эти теории верны, нам следовало бы молиться Луне, генерирующей эти самые приливы-отливы – мерное дыхание океана. Возможно, конструктивная человеческая неустроенность, ощущение неполноты жизни, постоянная тяга к иным сферам, щемящая незавершённость, проклятая неудовлетворённость собой – все это именно оттого, что человек возник на рубеже стихий и никак не найдёт себя ни здесь, ни там.
Приморский климат – той же природы. Море и континент нагреваются и остывают с разной скоростью, и воздушные массы на границе моря и суши всегда конфликтуют. Отсюда – постоянные ветра, перетаскивающие погоду и непогоду туда-сюда. На берегу нет ни континентальной, ни океанской стабильности и предсказуемости. Наверное, это влияет и на людей.
Географически Приморье, конечно, не Россия. Я много лет разгадываю странный иероглиф полуострова, на котором живу. Иероглиф, написанный переплетениями сопок и падей, зданий и дорог, ветров и течений, восторгов и отчаяний. Может быть, он должен читаться «Хайшеньвэй», или «Урадзиосутоку», или «Си-хо-тэ». Я бы разработал новый иероглиф, который на русский приблизительно переводился бы как «япономорскость». Я – тихоокеанец, и потому Сан-Франциско или Токио для меня важнее Парижа или Лондона, хотя рос я на книгах о Париже и Лондоне. Я принадлежу не только русскому континенту, но и азиатским ландшафтам и акваториям.
Дальний Восток – название привычное и гордое (Восток – там, где солнце восходит, Запад – там, где оно падает-западает, отсюда же «западня»). Я не собираюсь отказываться от почётного звания дальневосточника, но сам термин «Дальний Восток» неточен и полупренебрежителен. Термин «Тихоокеанская Россия», предложенный романтиками-академиками из Дальневосточного отделения РАН, лучше и глубже. В Дальнем Востоке – лишь территория, и то какая-то «дальняя», в Тихоокеанской России – открытость океана (меня, правда, и название «Тихий океан» не устраивает: какой он, к чёрту, тихий).
Приморский край – термин тоже неидеальный: приморских территорий в России много, от Калининграда до Анадыря. Уссурийский край – выразительнее, но оставляет за кадром и море, и Сихотэ-Алинь, и всю южную часть края, фокусируя внимание на важной, но локальной реке Уссури. Тихоокеанский – слишком широко. Сихотэ-Алинский? Япономорский? Владивостокский? Мы все здесь – маргиналы, то есть люди, живущие на краю.
Приморцы – те, кто у моря. Слияние приставки при- с корнем – мор- родило новый смысл, отослав к латинскому primus – «первый». Этим любят пользоваться авторы местных брендов.
Мы не просто приморцы, это слишком общо, мы – япономорцы. Среднерусские пейзажи близки мне культурно, но страшно далеки географически. Японские и корейские ландшафты мне родные, но, боже мой, как их коренные (условно коренные; Лев Гумилёв говорил, что «исконных» земель нет, история динамична) обитатели далеки от меня внутренне. Есенинские рязанские раздолья – наши, но и маньчжурские сопки – наши ровно в той же степени. Для японцев я навсегда останусь «гайдзином», чужаком. Но гайдзином – пусть не столь явным, «внутренним гайдзином» – я буду и в Москве. Не то – в любом дальневосточном или сибирском городе, где люди смотрят по-нашему, пусть этот взгляд часто бывает мрачен.
Приморцы – особое племя. Я – из приморцев, и эта самоидентификация куда ёмче, чем прописка в том или ином «субъекте» Российской Федерации. Одних приморцев я видел в Неаполе, других – в Сан-Франциско, третьих – в Магадане, четвёртых – в Нампхо, Пусане, Осаке и Иокогаме. Приморец – не административно-географическая, но ментальная характеристика. Есть горцы, а есть приморцы.
Ещё есть «поморцы». Приморье и Поморье, расположенные на разных концах евразийской диагонали, рифмуются не только фонетически. Побывав в Северодвинске, стал сравнивать северо-запад с юго-востоком: военный судоремонт, подлодки, адмирал Кузнецов, которого считают своим и в Архангельске, и во Владивостоке. Тут навага – и у нас навага. Тут «хрущёвки», придуманные Лагутенко-дедом, – и у нас они, и везде. Северная камбала, правда, носит кокетливые рыжие пятнышки – интересно, поняли бы друг друга беломорская и япономорская камбалы? Северная железная дорога: Архангельск, Холмогорская, Плесецкая, Вологда, ещё какие-то станции с характерными названиями на – кса или – кша… Безумно далёкие от моего мира места – но всё равно близкие. Плесецк – это космодром (а космос – наше всё), Холмогоры – это Ломоносов (тоже наше всё). Из Белого моря по камчатскому полигону «Кура» стреляют ракетами «Булава» и даже иногда попадают. Здесь мне нужно было побывать, отметиться именно для того, чтобы потрогать Россию с другого бока её по-прежнему титанического тела, которое, как ни странно, едино, несмотря на различия широт и ландшафтов.
Не только на Камчатке, на Сахалине или в Магадане, куда попасть с «большой земли» можно лишь по воде и по воздуху, допустимо говорить «материк» об остальной России. Я тоже могу сказать «поехать на материк», имея в виду, что мы живём на его кромке, у воды, чем отличаемся от настоящих «континенталов». Материк – это там, дальше, а у нас тут – берег. Мы живём не на материке и не в воде. Мы – полуостровитяне. Хабаровск, несмотря на его дальневосточность и грозно-прекрасный Амур, не вызывает у меня такого восторга, как Владивосток или Магадан с Петропавловском-Камчатским. В Хабаровске нет моря, нет особого воздуха, пронизанного свободой, некоторой необязательностью и даже раздолбайством, берущимися от того ощущения непрочности, летучести, непредсказуемости жизни, какое бывает только в портовых городах.
Дальневосточниками не рождаются. Дальневосточниками стали петербуржец Арсеньев и уральско-тверской Фадеев. Мало родиться на этой земле – надо проникнуться ею. И тогда Мамины становятся Сибиряками, а Муравьёвы – Амурскими.
Я не очень верю в «кровь» и «менталитет», мне ближе понимание национальности как характеристики скорее приобретённой, нежели врождённой. Но верю в то, что на характер живущего (особенно растущего, юного) человека влияют окружающие его реалии: ландшафт, погода, люди, еда. Географический, климатический, геологический, гастрономический, контекстный детерминизм, о чём писали многие – от Монтескьё до Гумилёва.
По отцу я – приморец в четвёртом поколении: даже мой дед родился здесь, в «Зелёном Клину», ещё до революции. По маме – сибиряк, забайкалец. Мне уже сложно вполне поверить в свои далёкие среднерусские и украинско-белорусские корни. Моя фамилия – единственное почти вещественное доказательство того, что не всегда мои предки жили в Сибири и на Дальнем Востоке, как мне это кажется.
Всегда выступал против того, чтобы уральцев, сибиряков или дальневосточников выделять в особый этнос, придерживался традиционно-имперских взглядов и с удовольствием принимал формулу о «новой единой общности – советском народе» (эту общность я сегодня – с всё меньшим успехом – пытаюсь разглядеть в среднеазиатских гастарбайтерах, которых в нынешнем Владивостоке куда больше, чем китайцев). Культурное и языковое единство России само по себе представляется мне удивительной и великой ценностью. Наша речь, где бы мы ни жили, отличается мелочами – оканьем или аканьем, какими-то словечками или оборотами. Не то – в Китае, где жители разных регионов порой попросту не понимают друг друга.
В последнее время, оставаясь принципиально согласным с вышесказанным, я всё чаще думаю, что мы всё-таки выделяемся в некий особый если не этнос, то субэтнос, оставаясь русскими. Если калифорнийцы отличаются от луизианцев, нет ничего странного и страшного в том, что приморцы отличаются от вологодцев. Ведь Владивосток – не Вологда, а Вологда – не Ростов-на-Дону. Россия слишком велика, чтобы быть однородной. Учёные добавляют к названию того или иного зверя уточняющий эпитет: не просто тигр, но амурский или бенгальский; не просто селёдка, но атлантическая или олюторская (происходит от Олюторского залива на Камчатке, причём неграмотные продавцы иногда пишут «алеуторская» – и не так уж это абсурдно). Можно подобным образом классифицировать и жителей огромных государств. Китаец южный, западный или северо-восточный; московский русский, или тихоокеанский русский, или южный русский. Появилось же слово «сибиряк», поначалу обозначавшее место проживания, а теперь почти национальную идентичность особого народа – сибирских русских. Если есть «сибиряк», можно настаивать на «приморце». При море сформировалось особое племя, новая порода русских – приморцы, тихоокеанцы, далеко ушедшие от своих украинских и среднерусских предков. Русскому Приморью каких-то полтора века, но здесь в несколько слоёв лежат наши кости, сопки Маньчжурии политы и нашей кровью, поэтому мы по праву считаем себя коренными жителями этих мест.
Мы пришли сюда и освоили эту землю. Одновременно эта земля освоила нас. Мы её русифицировали – она нас тихоокеанизировала. Мы думали, что подчинили землю себе – и не заметили, как она подчинила себе нас. Европейцы, живущие к востоку от Китая, мы частично стали азиатами. В силу маньчжурской природы и морского питания даже сама наша физиология, возможно, эволюционирует в азиатском направлении, сохраняя вместе с тем базовые русские черты. Меняются некоторые алгоритмы индивидуального и социального поведения. На это влияет всё – от азиатского соседства и ландшафтов до распространения правого руля.
Старые русские – народ речной. Новые русские – народ полуморской, оморячившийся. В конце концов, это наши подлодки встали на дежурство по всему Мировому океану, не довольствуясь тесными домашними морями, и это наши флотилии били китов у берегов Антарктиды. Это раньше вместо морей у нас были реки, у рек – русла, и даже само слово «русские», по одной из версий, от русла и произошло – мы селились по рекам. Интересно проследить родство слов «русский», «речь» и «река». Если они действительно родственны, а не просто схожи, то «русская речь» тавтологична: речная речь, речная река. Русло, русалка, река, речь, ручей, журчание, русские, Русь – тот самый голос-логос, то слово, которое было вначале у нашего речного народа. Даже города часто назывались (нарекались) в честь реки, включая Москву. Амурская область, Уссурийский край, как раньше называли Приморье, «Колымский край» – всё от реки. Сердцем, стержнем территории считалась река.
Я с детства привык к тому, что в городе должно быть море. Причём именно Японское – выбрасывающее после штормов на берег банки и бутылки с иероглифами, кишащее юго-восточными моллюсками и рыбами. Владивосток – город преимущественно европейский, но я настолько же отличаюсь от «эталонного» русского, насколько мой рацион отличается от традиционной русской пищи. Тихоокеанская рыба с её йодом и фосфором, морская капуста, ракушки, японские супы «мисо» занимают в нем столь же законное место, сколь и типично русские блюда. Еда влияет не только на физиологию. Попав в Японию, я начал понимать, зачем они едят палочками. Во-первых, палочками не переешь, как нашими излишне вместительными ложками, – ведь обычно чувство сытости запаздывает, а тут оно как раз успеет за едоком. Когда-то это было актуально для полуголодной нации, выживающей рисом да соей, теперь не менее актуально для нации сытой, чтобы она сохраняла стройность. Во-вторых, это просто красиво и достойно – не набрасываться на еду, не стремиться поскорее зачерпнуть ложкой побольше.
Запах рыбы благороднее, тоньше, легче, чем запах мяса. Питаясь рыбой, человек приобретает изящество японца, тогда как плотная мясная сытость сообщает человеку тяжёлую, налитую силу англосакса. Что лучше? Оба лучше. Природа подарила нам способность функционировать на разном топливе, что даёт человечеству возможности альтернативного развития: вот – японцы, вот – немцы, вот – эфиопы, вот – русские… Весь мир гадает, в чём секрет долгой жизни японцев. Они ведь тоже курят, пьют, вкалывают, но живут – долго. Может быть – как раз из-за тихоокеанской рыбы.
«Они постоянно помнят, откуда мы все вышли. Из Океана. Поэтому в пищу употребляют всё, что там шевелится и произрастает. В как можно более сыром, натуральном виде, – писал русский японец Дмитрий Коваленин. – Мозгу для нормальной работы нужен йод, а он в больших количествах содержится во всём, что живёт в морской воде».
Нам надо менять пищевые привычки. Те, кто в советские времена иронизировал по поводу «рыбных дней» и демонизировал рыбий жир, ничего не понимают. Долой колбасный патриотизм, лучшая колбаса – это рыба.
У приморского человека особые отношения с рыбой, которую он видел живьём, и ловил, и чистил, и готовил. Японцы понимают это лучше. У каждой японской префектуры свои природные символы. Например, у Тоттори свой цветок – груша, птица – мандаринка, дерево – остроконечный тис, рыба – «ложный палтус». Символы префектуры Ниигата – тюльпан, красноногий ибис, снежная камелия. Город Хакодате выбрал тис, азалию, синицу и кальмара. На флаг японцы поместили солнце – в отличие от европейцев, стремящихся в своей символике подчеркнуть собственную исключительность, а не нашу зависимость от высших сил.
У азиатов и монеты поэтичные и экологичные – с растениями, животными; не то что европейская дворянская напыщенность. В России пока отдают предпочтение помпезным европейским геральдическим символам с опереточными рыцарскими щитами и мечами, но меня греет, что на нашем приморском гербе всё же есть тигр – животное, и притом местное. На флагах некоторых дальневосточных городов изображен лосось – вполне по-дикарски в хорошем смысле слова. У Владивостока в 1994 году появился – с подачи профессора-ботаника Харкевича и по совету гостей из побратимской Ниигаты – официальный растительный символ: рододендрон остроконечный, в просторечии называемый «багульником». Мы тоже уловили что-то важное, растворённое в тихоокеанском воздухе.
* * *У нас нет своего Привоза. Даже в сухопутной китайской «Суньке» я видел вулканы морского биоразнообразия – шевелящегося, живого, мокрого… Что уж говорить про знаменитый токийский рынок Цукидзи.
Однажды я с удовольствием бродил по рынку Куромон в Осаке. Рыбные ряды здесь казались гибридом собственно рынка, ресторана и океанариума. Всё, что мы привыкли видеть в замороженном виде, тут было в плавающем, ползающем, дышащем; что-то готовили прямо здесь. Словосочетание «рыбный рынок» – неправильное, слишком русско-традиционнное. Даже раков мы заклеймили поговоркой про безрыбье. Но на азиатских рыбных рынках нерыбы едва ли не больше, чем рыбы. Лучше сказать – морской рынок.