Дело № 34840 - Войнович Владимир Николаевич 7 стр.


– И что же вы там выращиваете? – спросил Петров.

– Да так, всего понемножку. Огурцы, лук, петрушка.

– Да. Ну, редиска, – заметил он мимоходом, – у любителей не всегда вырастает…

Самодовольно переглянулся с Захаровым и покосился на меня, предвкушая мое неизбежное изумление его осведомленностью о моих огородных неудачах. Но изумления не последовало (хотя, будь я похитрей, может, и стоило ему подыграть). О том, что у меня редиска не вырастает, я недавно говорил кому-то по телефону, а что телефон прослушивается, я не сомневался.

– Между прочим, – сказал вдруг Петров, поднимаясь, – посмотрите, это очень интересная картина. По-моему, это ваши герои, а?

Я тоже (прошу читателя сохранить в памяти этот момент) поднялся, подошел к Петрову и задрал голову (простофиля). На картине были изображены мальчики, тянувшие сетью рыбу.

– Это мои герои? – удивился я.

– Ну, деревенские мальчишки, – объяснил Петров. – Мне кажется, это что-то в вашем духе. Это у них бредень, что ли?

– Не знаю, я не рыбак, – сказал я.

Мы сели на свои места, я закурил и сказал, что долго думал о нашем предыдущем разговоре, не знаю, что все это означает, но если это не ловушка и не провокация (Захаров при этом, конечно, схватился за голову), а мои собеседники всерьез думают о том, как вернуть меня в советскую литературу, то я готов предложить им реальный план. Для начала пусть будет издан сборник моих избранных повестей и рассказов на основе того, что было когда-то в «Новом мире», с включением повести «Путем взаимной переписки». Правда, повесть напечатана в «Гранях», но ее вполне можно опубликовать и здесь. В свое время ее чуть не напечатал «Новый мир», где она была даже набрана.

Объясню читателю этих строк, что, будь мое предложение обсуждено всерьез, я на подробностях настаивать бы не стал. Напечатают сборник или не напечатают, мне было в общем-то почти все равно. Главное было, чтобы оставили в покое.

– Хорошо, – согласился Петров. – А где издать вашу книгу? В каком издательстве?

– В любом, – сказал я.

– Что значит – в любом? Давайте подумаем, где у вас лучше связи.

– Связи есть у вас.

Он не согласился и продолжал настаивать на том, чтобы я назвал свои связи, что меня несколько насторожило. Потом спросил, а как быть с Союзом писателей? Я сказал: «А что Союз писателей? Он меня меньше всего интересует», Петров возразил, что без возвращения в Союз ничего нельзя сделать, и предложил, чтобы я позвонил С.С. Смирнову (в то время первому секретарю Московской писательской организации). Я сказал, что никому звонить не буду и к восстановлению в союзе не стремлюсь. Тем не менее Петров стал допытываться о моих связях среди руководителей союза. Я от прямого ответа уклонился, хотя, правду сказать, никаких связей у меня там не было. Он опять спросил, кого я знаю из талантливых молодых писателей – он хочет им помочь. Я повторил, что никого не знаю.

Эти вопросы, думаю, задавались мне не в расчете на то, что я кого-то действительно выдам, а чтобы меня запутать и потом каким-нибудь случайно упомянутым именем шантажировать. А впрочем, не исключаю, что при их специфическом воображении им мерещилась какая-то тянущаяся за мной сеть, которую почему бы не вытянуть попутно основному заданию?

Разговор чем дальше, тем больше принимал зловещий характер. Тем не менее я старался объяснить им реальную ситуацию в литературе и в стране и даже выразил готовность составить объективную записку, но с условием, что она будет передана… «вашему шефу», сказал я, имея в виду Андропова. Стыдно признаться, но я тогда еще верил слухам, что Андропов из всех членов Политбюро наиболее умеренный и трезвый политик. Потом я это мнение резко переменил. Потом я думал (и сейчас думаю), что это был человек примитивного полицейского ума и несложного душевного склада, а может быть, даже и с некоторым психическим сдвигом, о чем говорят его стишки и статуя Дон Кихота в прихожей (к тому интерьеру Гиммлер или Торквемада подошли бы как раз). Никаким государственным мышлением он не обладал и не случайно свои реформы в области управления государством ограничил ловлей в банях намыленных нарушителей трудовой дисциплины.

– Очень хорошо! – приветствовал мои намерения Захаров. – Записку вашу мы непременно передадим.

– Да, – сказал Петров, – такой документ, безусловно, необходим. Но мне лично хотелось бы, чтобы в этом документе вы рассказали подробно, каким именно образом вы выходите на связь с иностранными корреспондентами, как эти связи развиваются…

Этим предложением он поставил меня на место, я вспомнил, с кем имею дело, и понял, в какую смешную и жалкую ситуацию сам себя загнал. Петрову было, может быть, неизвестно, но я-то знал, что у него и у меня были предшественники по разговорам такого же рода. Кто-то из сыщиков прошлого (кажется, это был знаменитый Судейкин) на предложения допрашиваемого нигилиста по коренному переустройству России говорил приблизительно так: «План ваш мы непременно рассмотрим, а пока будьте любезны составить список всех ваших сотоварищей, их фамилии, клички, приметы и адреса». У меня у самого в одной из незаконченных глав «Чонкина» уже написан был эпизод, где селекционер Кузьма Гладышев, оказавшись в оккупации, приходит к немецкому коменданту с предложением обеспечить всю германскую армию овощами путем повсеместного распространения ПУКСа (теперь этот гибрид переименован селекционером в ПУКНАС, то есть ПУТЬ К НАЦИОНАЛ-СОЦИАЛИЗМУ). На что комендант обещает обязательно предложение обсудить с высшим начальством, но пока желательно, чтобы господин ученый помог выявить в местности своего проживания партизан, жидов и коммунистов.

– А-а, – сказал я Петрову, – я думал, что с вами всерьез можно говорить.

– Именно всерьез, – подтвердил Петров. – Если вы хочете… то есть хотите нарисовать объективную картину, то для полноты ее…

– Ладно, – сказал я, – это, видно, разговор бесполезный.

– Нет, почему же. Нас сегодняшнее положение очень волнует.

– Не похоже, – не поверил я. Но все же стал что-то объяснять. В общем и на конкретных примерах. Стараясь ограничиться положением в литературе.

– Вот, представьте себе, один писатель принес в редакцию рукопись…

– Какой писатель? – перебивает Петров.

– Неважно. Вот он приносит рукопись…

– Как его фамилия?

– Войнович.

– А-а. – Петров теряет интерес к тому, что случилось с рукописью и с писателем.

Заходит разговор о Литературном фонде. Петров интересуется, член ли я этой организации. Я сказал: нет.

– Вам сообщили, что вы исключены? – Он мне опять дает понять, что ему про меня все известно, а я опять понимаю, что ему известно только то, что подслушав Кому-то недавно я говорил по телефону о моем необъявленном исключении из Литфонда. Интересно, он думает, что я дурак или сам дурак?

– Нет, не сообщили.

– А откуда ж вы знаете?

– Мне одна женщина сказала.

– Какая женщина?

– Которая там работает.

– А как ее фамилия?

– А зачем вам это знать?

– Ну как же? Нам же нужно знать, можно ли доверять ее словам.

– Вы можете не доверять и проверить сами. Позвоните туда и спросите.

– Нам самим неудобно звонить. Знаете, сразу пойдет слух, что вами интересуется КГБ.

– У вас там есть свои люди, вот вы им и позвоните.

– Какие свои люди? – изумляется невинный Захаров.

– Ну есть. Один, – говорит Петров, как бы выдавливая из себя признание.

– Вот у этого одного и спросите.

– Это тоже неудобно, он может разболтать.

– Ну, я думаю, вы как разведчики уж куда-куда, а в Литфонд проникнуть сумеете.

Тут я посмотрел на Захарова и заметил, что он неестественно держит руки, вытянув их вперед и сжав кулаки. Глянув на его руки, я увидел, что предмет, вначале принятый мной за брелок, вывалился у Захарова из рукава и болтается, как мне показалось, на двух проводах.

– А это что? Микрофон? – спросил я и протянул руку, чтобы микрофон этот вырвать, но Захаров руку успел отдернуть, а с Петровым (внимание!) случилось что-то неожиданное. Он впал вдруг в какое-то странное состояние, захрипел, задергался, стал быстро и часто кивать головой и бормотать:

– Мы с вами откровенно, вы с нами не откровенно, мы с вами откровенно…

И так много раз. Я от неожиданности напрягся, смотрел на него, а он все бормотал одно и то же: «Мы с вами откровенно, вы с нами не откровенно», вдруг завращал глазами, словно гоголевский колдун из «Страшной мести», стал приподниматься, тянуть ко мне руки с ужасной гримасой, возникшей будто от нехватки дыхания, прохрипел: «Хочешь, я тебе расскажу про свою семью?»

И тут же обмяк и сел и стал, словно только проснувшись, приходить в себя.

– Не надо про семью, – сказал я, потрясенный только что увиденным. – Скажите мне лучше, кто вы такой?

– Ну, я начальник отдела, – сказал он уже совсем обыкновенным голосом.

– Ответственный сотрудник комитета, – добавил Захаров почтительно.

Я посмотрел на них обоих. Они сидели на своих местах, в той же комнате, ничего не изменилось. Как будто ничего и не было… Но что-то все-таки было. Я испытывал ощущение, словно я, или они, или я и они вместе побывали в каком-то ином измерении, а теперь вернулись и не можем вспомнить, о чем же шла речь до того.

О чем бы она ни шла, я вдруг понял, что наш разговор затянулся и никакого смысла не имеет.

– Ну так вот что, – сказал я решительно и намереваясь уйти. – Ни о какой откровенности нечего говорить. И не надо мне совать в нос микрофон.

– Да какая тебе… – Я посмотрел на него и хотел сказать, чтоб не тыкал, но он сам поправился, – вам разница, где микрофон – в рукаве или в стене. Вы же понимаете, что эта комната оборудована и что тут везде микрофоны.

В словах его был резон. Я ведь не сомневался, что меня записывают. Что ж, своего образа мыслей я не скрываю. (Я тогда и в самом деле считал своим долгом говорить всем попадавшимся на моем пути функционерам «правду в глаза», хотя толк от этого был такой, как если бы я то же самое говорил столбу. Потом я думал, что все мои старания говорить им правду были большой глупостью. Им, партийным, союзписательским, кагэбэшным функционерам, поощрявшим ложь, надо было врать в глаза во всех случаях и как можно больше, чтобы они в этой лжи потонули. При этом надо четко видеть и не переходить границу, где за ложью им начинается обман самого себя.)

Я остался (а интересно, что было бы, если б попробовал уйти?), и разговор наш продолжился.

Поговорили о том, что у каждого писателя свой творческий метод.

– Вот Дудинцев, например, – сказал Петров, – пишет так. У него к стене прибиты такие карманы. Напишет несколько листов – кладет в один карман. Напишет еще – кладет в другой. А вы не так пишете?

– Нет, – говорю, – я не так. Мой творческий метод состоит в том, что я свои листки прячу гораздо дальше. Так далеко, что, придя ко мне, вы ничего не найдете. После конфискации романа Гроссмана многие писатели овладели подобным творческим методом.

На самом деле то, что я говорю – чистый блеф. Подпольщик из меня не получается, я никогда ничего не умел таить и, видимо, не научусь. Все мои рукописи лежат у меня на столе. Иногда я пытаюсь их куда-нибудь спрятать, но потом забываю куда. Иные куски отдаю на хранение знакомым. А потом забываю, что кому отдал. А поскольку и они тоже забывают, то, может быть, и сейчас клочья моих рукописей заросли паутиной у кого-нибудь под кроватью.

Петров вдруг, развернув кресло, садится лицом ко мне.

– Вот представьте себе, – говорит он. – Вы секретарь Союза писателей, а я писатель Петров.

– Представляю. Сейчас таких писателей очень много.

– Почему вы так говорите? – оскорбился Захаров то ли за своего начальника, то ли за Союз писателей.

Но Петров не обиделся.

– Вот вы узнали, что я, писатель Петров, печатаюсь в «Посеве». Вы меня вызываете к себе…

– Да не буду я вас вызывать. Печатайтесь, где хотите…

Между тем со мной происходит что-то необычное. Мне кажется, я плохо слышу своего собеседника, переспрашиваю, напрягаюсь. Разговор явно идиотский, но я почему-то не пытаюсь его прекратить. Петров пристально в меня вглядывается (для того, наверно, и развернулся), словно пытается что-то определить по моему виду. Но вот, может быть, определил, поставил кресло на место и опять ленивый разговор о том о сем и, в частности, о КГБ.

Многие к КГБ относятся с подозрением. Где что случится, валят на КГБ. Про Виктора Попкова тоже говорили, что его КГБ убил. Вы, конечно, слышали эту историю? Как? Про Попкова? Не слышали? Ну, как же, как же… Как убили художника Попкова не слышали? Вся западная пресса шумела (неужели вы пропустили?): чекисты убили левого художника (а он, между прочим, никакой не левый). И вот как будто чекисты его убили. А на самом деле как получилось? Попков пьяный ловил такси. Остановил машину, полез внутрь, а там инкассар, и тоже «под мухой». Он с перепугу выстрелил. Пуля вошла сюда (Петров откинул голову и, косясь на меня с вожделенной улыбкой, показал пальцем на точку между подбородком и кадыком) и вышла (стал как бы вытягивать что-то невидимое из затылка) отсюда. А потом говорят – мы убили Попкова. Чуть что – и на нас. Мы убили. А это не мы (и стал мне при этом подмигивать: мы, мы, мы).

Речь зашла опять о ВААПе. Я сказал:

– Мне ваш ВААП не нужен. У меня есть свой адвокат, американец, который мои права достаточно хорошо (это я по незнанию сильно преувеличил) защищает.

– А у вас с вашим адвокатом постоянная связь? – поинтересовался Петров.

– Прерывистая.

– Прерывистая? – Он так обрадовался, будто именно этого слова только и ждал. – И наша жизнь тоже, знаете, штука очень, очень (быстро закивал головой, замигал, перекашивая лицевые мускулы) прерывистая… да, прерывистая. Впрочем, – затуманил угрозу философским раздумьем, – что наша жизнь по сравнению с вечностью? Только миг. Да! – встрепенулся. – А вы знаете, что нам приказано вас предупредить?

– Так чего же вы дурака валяете? Предупреждайте.

– Но мы же хотим по-хорошему.

– Если вам приказано по-плохому, выполняйте приказ. В разговор вмешивается Захаров:

– А я вот, хи-хи, насчет «Чонкина». По-моему, это очень антисоветская книга. Как-то у вас там, хи-хи, все странно. Записка «Если погибну, прошу считать коммунистом» оказывается вдруг, хи-хи, под копытом у лошади.

– А, значит, вам все-таки не нравится, – говорю я. – Так бы и сказали. Я ведь и рассчитывал, что вам не понравится.

– Нет, вы знаете, как-то все-таки выпустить такую, хи-хи, книгу к тридцатилетию Победы…

(Интересно, он в самом деле думает, что я специально и именно к тридцатилетию, а не к двадцати девяти– или тридцатиоднолетию выпустил эту книгу?)

Угрозы сменяются примирительным тоном. Несмотря ни на что, Петров надеется, что во мне (ну, пусть на самом донышке) осталось что-то советское.

– Вы же были рабочим. Не то что там какая-то гнилая (не нашел эпитета посвежее) интеллигенция. Может быть, вам еще повариться в рабочем коллективе?

– Хотите приставить меня к станку или к тачке?

– Да что вы! – восклицает Захаров. – Думаете, хи-хи, мы хотим воспитывать вас по китайскому методу?

– Да по китайскому методу надо, чтобы еще воспитуемый согласился.

– Одного не могу понять! – всплескивает руками Петров. – Ну было бы вам семьдесят лет, когда жизнь, по существу, закончена [9]. Но кончать ее в сорок три… Нет, этого я не понимаю.

Его слова проходят мимо моих ушей. Смысл их я осознаю потом. А пока что-то говорю, спорю, иногда сбиваюсь на попытки убедить моих собеседников в полной безвредности своих писаний, другой раз говорю что-нибудь противоположное.

Пока я говорил, Захаров, чем-то озабоченный, выскочил за дверь (интересно, зачем?), но вскоре вернулся и сел на прежнее место и заерзал нетерпеливо.

Я посмотрел на него, посмотрел на Петрова и вдруг совершенно четко осознал, что передо мной сидят два истукана, два неодушевленных предмета, исполняющих функцию, на которую их направляет руководящая ими рука. Они – топор, которым рука может колоть дрова или орехи, или забивать гвозди, или отрубить голову. Убеждать в чем бы то ни было бессмысленно, топор убеждениям не поддается. Но зачем же я сюда пришел? И зачем они? Если они вообще ничего не приемлют, то в чем состояла их задача?

Я посмотрел на часы и удивился. Было ровно семь. То есть я уже здесь три часа. А мне показалось – минут сорок, не больше. Я встал. Они тоже. Опять спросили меня, поеду ли я на дачу и что буду выращивать. Я сказал: ПУКС. Они хихикали и предлагали позвонить через две недели. Я соглашался, жал им руки, хотя сам удивлялся, зачем это делаю. Потом я направился, но не к дверям, а к нише, наполовину задернутой красной портьерой.

– Нет, нет, не сюда! – испугался Петров и повернул меня к дверям, которые возникли передо мной, как из тумана.

После «Метрополя»

В странном состоянии я вышел в коридор и опять направился в сторону, противоположную выходу. Дошел до стеклянных дверей. Они были закрыты, но я долго стоял перед ними, пытаясь понять, как сквозь них проникнуть (и те, кто за мной наблюдали, наверное, были мною довольны). Наконец сообразил, что стремлюсь не туда, повернул обратно, прошел мимо дежурной, посмотрел на нее, любопытно было, как она реагирует на выходца из номера 480. Лица ее не разглядел. Оно как-то расплывалось, но меня это не удивило.

Я спустился вниз и вышел на улицу.

Мне было плохо. У меня все болело: голова, сердце, ноги. Икры ног словно окаменели. В таком состоянии надо было сразу ехать домой. И я бы поехал, если бы хоть чуть-чуть понимал свое состояние. Я его не понимал, но помнил: Ира просила купить нафталин. Обычно ее поручения тут же вылетают у меня из головы. Сейчас же мне казалось, я не могу вернуться без нафталина. С тупым автоматизмом я действовал по заранее намеченной программе.

Назад Дальше