Том 5. Девы скал. Огонь - Габриэле д Аннунцио 18 стр.


Она взглянула на ряд лодок, слегка нахмурившись, и прибавила:

— Анатолиа зовет нас. Торопитесь!

Саурго, казалось, расширялся в сумраке, терялся в бесконечной дали, снова обретал силу своего течения, обещал унести нас в прекрасные страны. И в этом царственном существе, склонившемся к широкой тихой реке, в неутолимой жажде, как бы в страстном желании впитать в себя эту текучую стихию, отвечающую ее страстной природе, была такая тайна красоты и поэзии, что душа моя прониклась к ней горячим поклонением.

— Смотрите! — произнесла вестница чудес, указывая на зрелище, которое она могла создать одним мановением руки. — Смотрите!

Вокруг нас, на слегка волнующейся поверхности, живые венчики закрывались подобно движению губ, колебались, погружались в воду, снова всплывали, исчезали под листьями один за другим или по несколько зараз, словно из глубины их притягивало снотворное зелье. Широкие пространства пустели, но иногда какой-нибудь цветок медлил исчезнуть, словно распространяя свою последнюю прелесть. В том месте, где исчезали запоздавшие, смутная грусть витала над водой. И тогда казалось, что на широкой тихой реке начинают всплывать ночные сновидения погрузившихся.


Но событие, безвозвратно решившее нашу судьбу, произошло на вершине Кораче.

Мы отправились в Скультро, чтобы посетить старинное аббатство, где хранятся остатки величественного мавзолея, произведение мастера Гвальтеро из Германии, воздвигнутое одной из Кантельмо в память себя и своих трех сыновей: прекрасной Domina Rita, женой Джиованни-Антонио Кальдора и матерью великого кондотьера Джакомо Анатолиа и я, мы оставались последними в сырой часовне, созерцая лежащую фигуру юного героя, закованного в тяжелую броню; только голова его с длинными волосами свободно и царственно покоилась на мраморной подушке.

После длинного переезда мы оставили на площадке мулов, а сами отправились по узкой каменистой дороге к северному гребню первобытного кратера, обратившегося в озеро, которому Секли дало свое имя. У наших ног с одной стороны тянулась желтая долина Саурго, а с другой — могучие отроги, спускающиеся от главной цепи к нижней равнине, подходящей на горизонте к морю. Над нашими головами в огромной прозрачной лазури висели облака, почти неподвижные, массивные и сверкающие, как снежные глыбы.

Мы молча любовались этим видом, сидя на скалах. Виоланта и Массимилла казались утомленными; Оддо никак не мог отдышаться. Но Анатолиа медленно прохаживалась, срывая цветы в расщелинах.

Я ощущал какое-то неясное, тревожное беспокойство, которое минутами давило меня, как тоска. Я понимал, что наступил неизбежный час выбора, что я не могу больше предаваться мучительной и сладостной нерешительности, ни стараться слить в одну гармонию три дивных ритма. В этот день три девственницы в последний раз являлись мне вместе под одними небесами. Сколько времени прошло с первого часа, когда, поднимаясь по старинной лестнице среди девственных голосов и теней, как среди явлений чуда, среди призраков забвения и заброшенности, я создал первую мелодию и первое преображение? Завтра это мимолетное очарование канет — и навсегда.

Я чувствовал потребность повторить громко Анатолии слова, которые я мысленно обращал к чистому таинственному образу, бывшему свидетелем моей беседы с отцом. Только что в пустынной часовне в присутствии гробницы, возведенной благочестивой мужественной женщиной, разве не были мы оба проникнуты одним и тем же чувством, одной и той же мыслью? Только что я без слов сказал ей: «Ты тоже могла бы, о, ты, всепонимающая! Ты тоже могла бы быть матерью героя. Я знаю, что ты приняла мою волю и сохранила ее в своем верном сердце, где она сияет, как алмаз. Я знаю, что в сновиденье ты всю ночь таинственно охраняла сон ребенка. И пока тело его спало, глубоко дыша, ты несла в своих ладонях его хрупкую душу, как хрустальный шар, и грудь твоя вздымалась от великих предчувствий».

Я испытывал потребность обменяться с ней обещанием, так как она собиралась уезжать с францисканкой и братом в печальное путешествие. Но беспокойство мое становилось тяжелым, как тоска, словно я был под угрозой действительной опасности. И я сознавал, что это беспокойство вызывает во мне Виоланта малейшим своим движением.

Под нами в долине лежали развалины Линтурно, подобно груде белых камней, подобно уголку песчаного берега среди тихих мертвых вод, и там вчера как бы двойным чудом она околдовала кувшинки и мою душу.

Она очаровывала меня всегда, когда взоры мои падали на нее. Сидя на скале, как и в первый день на каменном цоколе, она походила на неподвижную статую. И снова, казалось мне, она была с нами и в то же время отсутствовала, и я снова подумал:

— Судьбе угодно, чтобы она осталась нетронутой. Она может без стыда отдаться только какому-нибудь богу. Никогда ее чрево не понесет безобразящего его бремени, никогда прилив молока не исказит чистого очертания ее груди…

С внутренним порывом, словно желая сбросить иго, я вскочил на ноги; и, обращаясь к той, что ходила, собирая цветочки в расщелинах:

— Если вы не устали, Анатолиа, — сказал я ей, — хотите подняться со мной на вершину?

— Я готова, — ответила она своим ясным ласковым голосом и, подойдя к Массимилле, положила ей на колени собранные цветы.

Виоланта сидела, не меняя позы, держа вуаль между пальцами, — бесстрастная, словно ничего не слыша. Но я понимал, что ее зрачки не смотрели на окружающие предметы, и смутился, как бы почувствовав на себе силу очарования, исходящего из таинственных глубин, куда были погружены ее взоры.

— Возвращайтесь скорее! — произнес Оддо с просьбой в голосе, выражая всем своим худым лицом гнетущее чувство, какое вызывали в нем эти высоты, как бы постоянный страх головокружения. — Мы подождем вас.

Вершина Кораче высилась в небе обнаженная и остроконечная, как шишак, слегка наклонившись к югу; тропинка к ней вела по крутой гряде, резко разделяющей оба склона. Дорога была трудная и опасная, и я предложил Анатолии опереться на мою руку; она вложила свою руку в мою и шла, улыбаясь, хотя и пошатываясь иногда от неровностей пути. Мы уже исчезли из глаз сидящих внизу; свободные и одинокие, мы чувствовали себя властелинами огромного пространства. Нам казалось, что с каждым дыханием очищалась кровь в наших жилах и тела становились легче. А острый запах, распространяемый редкими горными травами под палящими лучами солнца, запах, напоминающий лекарства, казалось, ускорял ритм нашей жизни.

Мы остановились, охваченные внезапной тревогой, и наши руки, крепко сжимавшие одна другую, разъединились. Я заглянул в глаза моей спутницы, но она не улыбнулась мне. Ее лицо приняло серьезное, почти печальное выражение, как бы затуманенное сожалением.

— Остановимся здесь, — прошептала она, опуская глаза. — Я не могу идти дальше…

— Еще одно маленькое усилие, — сказал я, побуждаемый безумным желанием достигнуть вершины. — Еще несколько шагов, и мы у цели.

— Я не могу идти дальше, — повторила она упавшим голосом, который, казалось, не принадлежал ей. И она провела руками по лицу, словно что-то отгоняя от него.

Потом она слабо улыбнулась.

— Какой странный обман зрения! — произнесла она. — Вершина еще далеко, но кажется, что мы уже достигли ее, чем выше поднимаешься, тем дальше она уходит…

Она замолчала, как бы прислушиваясь к голосу своего сердца, и потом сказала:

— Есть души, которые страдают там, внизу… Вернемся, Клавдио, — прибавила она, и я никогда не забуду выражения ее голоса, выразившего в этих коротких звуках такую бездну затаенного.

— Дорогая, дорогая Анатолиа! — воскликнул я, беря ее за руки, преисполненный неведомым чувством, вызванным во мне этими простыми словами, в которых я видел неоспоримое указание на почти Божественное внутреннее побуждение ее души. Позвольте мне повторить вам то, что не раз говорило вам мое молчание… Где лучше, чем на этих высотах, я смогу высказаться, Анатолиа, перед вами, высшим из существ?

Лицо ее покрылось бледностью, вызванной не радостной вестью, давно ожидаемой и желанной, но невидимым ударом, нанесенным в живую плоть; и хотя с виду она оставалась спокойной, душа ее в каком-то трепете страха инстинктивным движением ужаса бросилась ко мне — я постиг это не взглядом, а тем неведомым чувством, которое проявляется во внезапной вибрации человеческих нервов и затем исчезает, оставляя пораженным наше сознание.

Она бросила вокруг себя взгляд, полный неизъяснимого беспокойства.

— Вы говорите, словно мы одни, — несвязно заговорила она. — Словно я одна… одна…

— Что с вами, Анатолиа? — спросил я, изумленный изменившимся выражением ее лица и бессвязными словами.

И одна мысль, как молния, рассеяла мое недоумение. «Самоотверженная мученица, издавна привыкшая к своей мрачной темнице среди старых стен, не была ли она внезапно охвачена таинственным ужасом, паникой, царящей в пустынности этих угрюмых извилистых скал?» Несомненно, она находилась во власти ужасных чар, ее ум мутился.

И одна мысль, как молния, рассеяла мое недоумение. «Самоотверженная мученица, издавна привыкшая к своей мрачной темнице среди старых стен, не была ли она внезапно охвачена таинственным ужасом, паникой, царящей в пустынности этих угрюмых извилистых скал?» Несомненно, она находилась во власти ужасных чар, ее ум мутился.

У наших ног со всех сторон открывались мрачные виды под ослепительными лучами солнца. Цепь скал лежала перед нами до последней вершины во всей своей печальной наготе; она высилась, как чудовищная груда гигантских бесформенных предметов, сохранившаяся к ужасу людей как свидетельство первобытного титанического творчества. Поверженные башни, пробитые стены, опрокинутые цитадели, обрушивающиеся купола, разрушенные колоннады, изувеченные колоссы, остовы кораблей, крупы чудовищ, скелеты титанов — чудовищная громада рисовала все, что есть громадного и трагического, своими выпуклостями и расщелинами. В прозрачности далей я ясно различал малейшее очертание скалы, на которую Виоланта указала мне в окно своим творческим жестом, словно она лежала передо мной в бесконечно увеличенном виде. Наиболее далекие вершины вырисовывались в небе с такой же резкой отчетливостью, как лежавшие перед нами осыпавшиеся края кратера, ярко освещенные солнцем. Кратер, подобно громадной разверзшейся пасти, открывал свой круглый головокружительный провал. Частью серый, как пепел, частью красный, как ржавчина, он пересекался местами длинными полосами белыми и блестящими, как соль, которые вода, собравшаяся на дне, отражала в своей металлической неподвижности. А напротив нас, подобно окаменевшему стаду, висело над пропастью Секли — одинокое селение, где с незапамятных времен маленький трудолюбивый народ занимается выделкой струн для музыкальных инструментов.

— Вы устали, — сказал я моей спутнице, стараясь привлечь ее к скале, которая могла заслонить от нее вид на пропасти и вернуть ей сознание устойчивости. — Вы устали, Анатолиа, эта усталость вам непривычна, и этот вид, быть может, несколько пугает вас… Прислонитесь к скале и закройте на несколько минут глаза. Я останусь возле вас. Вот моя рука. Я сумею свести вас вниз. Закройте же глаза…

Она снова попыталась улыбнуться мне.

— Нет, нет, Клавдио, — сказала она, — не беспокойтесь.

Потом, помолчав, она произнесла каким-то таинственным, изменившимся голосом.

— Это не то… Если я закрою глаза, быть может, я снова увижу…

Мое сердце трепетало от какого-то неведомого волнения. Лицо Анатолии снова приняло хотя и грустное, но спокойное выражение, и во всем ее существе выражалась твердая воля подавить свое страдание, и все-таки в силу каких-то неясных сопоставлений мне вспомнились внезапная тревога Антонелло, его беспокойство, служившее ему неизменным предупреждением, предвидения, мелькавшие в его бледных глазах.

— Вы поняли? — спросил я, беря ее за руку, стоя прислонившись к скале рядом с ней. — Вы поняли, что одну вас сердце мое избрало подругой в тот вечер, когда ваш отец поцеловал мою голову в знак согласия? Вы встали и вышли из комнаты, легкая, как дуновение, и не знаю почему, мне казалось, что ваше лицо орошено слезами… Скажите, Анатолиа, скажите мне, вы плакали, вам дорога была моя мечта?

Она не отвечала, но, держа ее за руку, я ощущал, как чистейшая кровь ее сердца притекала к концам ее пальцев.

— В тот вечер, — продолжал я, желая опьянить ее надеждой, — возвращаясь в Ребурсу, я увидел, как над одной из моих старых башен заблистала звезда; и так велика была уверенность, влитая в мою душу вашим присутствием, что я принял эту случайность за Божественное указание. С тех пор в ее сиянии я вижу два образа… Вы знаете, чей другой. Я слышу еще первые слова, с которыми вы обратились ко мне при встрече, слова незабвенные: «Ее душа великой доброты». И весь день образ, вызванный вами, не отходил от нас, как бы указывая мне свой выбор. И в недалеком будущем она сама проводит вас до порога жилища, некогда озаренного ее улыбкой, а теперь пустынного… Взгляните туда!

Она взглянула на далекие башни Ребурсы в глубокой долине, на которую нависшие облака отбрасывали широкие круги тени, потом она медленно перевела свой взгляд на Тридженто, и на лице ее отразилась мучительная душевная борьба. Она покачала головой и отняла свою руку от моей.

— Счастье не суждено мне, — произнесла она печальным, но твердым голосом, устремив свои взоры на сад своей скорби, на обиталище своей муки. — Я, как и Массимилла, посвятила себя, и мой обет ненарушим, как и ее. И это не только добровольный поступок, Клавдио. Я сознаю теперь, что эта жертва необходима, и я не могу отказаться от нее. Сейчас, когда вы предложили мне подняться с вами на вершину, вы слышали мой ответ. Вы видели, как легко казалось мне сначала подниматься вместе с вами, опираясь на вашу руку. Но затем… я не могла идти дальше, мы не достигли вершины. Видите: я стою, прикованная к скале. Вы предлагаете мне дар, всю цену которого вы не сознаете так хорошо, как сознаю ее я, и вот я подавлена тяжкой печалью, гнета которой я боюсь не выдержать, я, никогда не боявшаяся страданий!

Я не смел ни прервать ее, ни прикоснуться к ней. Мной овладел какой-то религиозный трепет. Я был охвачен волнением, еще более сильным, чем в тот торжественный вечер, и, даже не оборачиваясь к ней, я ощущал рядом с собой трепет чего-то бесконечно великого и таинственного, подобно изображению божеств, скрытых под покрывалами в святилище храмов. Ее голос звучал почти возле моего уха, и в то же время он доносился до меня из бесконечной дали. Она произносила простые слова, но они зарождались на вершинах жизни, достигая которых человеческая душа преображается в идеальную Красоту.

— Взгляните туда! Взгляните на дом, где с первого же дня мы встретили вас, как брата, где отец наш приветствовал в вас сына, где вы нашли нетронутой память о ваших дорогих умерших. Посмотрите, как он кажется далеко. А между тем я чувствую себя связанной с ним тысячью невидимых нитей крепче всяких цепей. Мне кажется, что даже отсюда жизнь моя всецело слита с проблесками жизни, слабо тлеющей там… Ах, быть может, вы не понимаете этого! Но подумайте, Клавдио, о жестокостях судьбы, грозящих нам, подумайте о несчастной безумной матери, об измученном и подавленном горем старце, о брате — об этой жертве, непрестанно трепещущей на краю безумия, и о другом, которому грозит та же кара, и об ужасе заражения, об одиночестве, тоске… Ах, нет, вы не можете понять! С первого же дня я боялась огорчить вас, я старалась оградить вас от жесточайших печалей, скрыть от вас сильнейшие скорби, я старалась всегда стоять между вами и нашим страданием… Редко, быть может, даже ни разу, вы не дышали истинной печалью нашего дома. Мы ходили с вами по саду, среди цветов, которые мы снова полюбили для вас, и в этом заброшенном саду вам удалось воскресить некоторые умершие мечты… Но подумайте о наших тайных муках! Вы не можете этого видеть, но я отсюда вижу все, что происходит там, позади стен, словно они из стекла, и я стою, прислонившись к ним лицом. Можно подумать, что жизнь за ними замерла. Отец и сын сидят, запершись в одной комнате; они не решаются выйти, не решаются заговорить, прислушиваются к малейшему шуму, увеличивая страдания друг друга, и оба бессильно ждут моего возвращения, насторожившись, с надеждой различить шум моих шагов и мой голос. А она вне себя, она ищет меня по всем коридорам, по всем комнатам, громко зовет меня, останавливается перед запертой дверью, прислушивается или стучит, и две несчастные души слышат ее громкое дыхание, вздрагивают при каждом ударе и беспомощно смотрят друг на друга — с каким мучением, о Боже!

Невольным движением она поднесла руки к вискам, как бы стараясь сдержать боль, и, отделившись от скалы, подалась вперед к далекому жилищу скорби. И в течение нескольких мгновений с сердцем, охваченным тоскою, я тоже стоял, наклонившись над пропастью, не спуская взгляда с далекого жилища, где томились эти души.

— Подумайте, — продолжала она разбитым голосом, — подумайте, Клавдио, что станется с ними, если меня не будет, если я покину их! Даже, уходя ненадолго, я испытываю какое-то сожаление и раскаяние. Каждый раз, когда, уходя, я переступаю порог, мрачное предчувствие сжимает мне сердце, и мне чудится, что, вернувшись, я найду дом, полный слез и криков…

Неудержимая дрожь потрясала ее всю, и глаза расширились, как бы созерцая что-то ужасное.

— Антонелло… — пролепетала она.

И несколько мгновений она не могла произнести ни слова.

Я смотрел на нее с невыразимой тоской, моя душа страдала от судорожных подергиваний ее губ. Ужасное видение, мелькнувшее перед ее глазами, предстало передо мной, и я увидел бледное худое лицо Антонелло, его быстрое помаргиванье, скорбную улыбку, неуверенные движения и приливы ужаса, внезапно охватывающие и потрясающие, как гибкий тростник, его длинное худое тело.

Назад Дальше