Под Таранто нас тоже недолго продержали. Союзники в ту пору наступление здорово развернули, немцы едва драпать успевали. Следили, понятно, за нами не так внимательно, как раньше, мы и высматривали момент, чтобы сбежать. Скоро и случай представился. Недалеко от города Альтамура большущий сад вдоль реки тянется. Так немцы этот сад битком набили техникой: пушками, танками, машинами с боеприпасами. И нас в этот сад загнали. Обтянули площадку проволокой в три ряда, заставили щели отрыть.
И вот смотрим: летят пятьдесят самолетов союзников. Долетели до начала сада, пятерка вниз пошла, сбросила бомбы и другим место уступила. Размеренно так, спокойно. А в саду — ад кромешный — рвется все, земля дыбом встает. Сделали самолеты по два захода и улетели, а на смену им другие пятьдесят летят. "Ну, — думаем, — сейчас до нашего лагеря очередь дойдет". Немцы в щели попрятались. Что такое бомбежка, они уже очень хорошо знали. Незадолго до этого один офицер получил извещение, что дома у него все от бомб погибли, и застрелился тут же. В общем, немцы — все по щелям, а мы видим — терять нечего, нырнули под проволоку и ушли втроем. Потом узнали, что до лагеря самолеты союзников так и не добрались — у них с техникой забот хватило. Гауптман наврал, что поймал нас и лично расстрелял. Только ребят это не сдержало, чуть ли не каждый день бежать стали. А те, кто не смог уйти или не захотел, потом под бомбежку с немцами попали. Ну а мы в саду укрылись. Большой такой сад, винограду в нем много росло. Только на одном винограде долго не просидишь, он — на сладкое хорош.
Правда, повезло нам: Димка Медвинский в ложбине под листьями мешок нашел, а в нем оказались орехи. Тем и жили. Выходить первое время боялись, в те дни на дорогах такое творилось! Дня через три все же решили идти на юг, навстречу союзникам. Пошел я винограду на дорогу нарвать, да на мальчонку и наткнулся. — Был бы взрослый мужик, я глядишь и сообразил бы что к чему, а тут — пацан. Я и оцепенел. А он меня увидел и тоже испугался: "Мама! Мама! "- и бежать. Тут и мама появилась. Здоровая такая женщина, плотная. А я, как страус, голову в кусты спрятал, а сам на виду… Ладно ребята подтянулись. Объяснились кое-как на пальцах. Позвала она нас к себе домой. Поколебались и пошли. Посадила она нас за стол, поставила тарелки. Тут муж ее явился. Здоровенный мужик, под стать жене. Глянул на нас и заявил: "Що, хлопцы, от фрицев тикаете? " Мы даже растерялись. Оказалось, что он у Муссолини служил, в России. Только воевать ему не понравилось, винтовку он какому-то мужику за десяток яиц сменял и задал деру. Отнеслись они к нам хорошо. Накормили, хлеба дали, сынишка их нас через дорогу провел.
И вот раз утром залегли у шоссе, наблюдаем. И понять ничего не можем: вроде и машины не немецкие, и форма на солдатах незнакомая. "Ребята, Степан Тимофеевич говорит, — а ведь это союзники". А нам в такое и поверить страшно. Узнали мы потом, что американцы интересно воевали: днем на позициях, а ночью в тыл выезжали отдыхать. Мы и не заметили, как линию фронта проскочили и километров на пять в тыл к союзникам ушли. Ну, вышли на дорогу, проголосовали.
Так я к американцам в лагерь попал. Много там таких как мы было. Обходились с нами союзники неплохо, кормили хорошо, любили вместе фотографироваться и все говорили: "Мы вас освободили! " Да только не так дело было: почти все, кто в лагере был, сами от немцев пробились.
Запомнилось мне еще, как попали мы к помещику "в гости". Шли мимо, смотрим — дом красивый, свет горит, мы туда и зашли. Внутри лестницы мраморные, скульптуры, картины. Подходит к нам господин какой-то и говорит по-немецки, что он хозяин этого дома, празднует с друзьями освобождение от фашизма и просит нас удалиться и не мешать. Я и опомниться не успел, как Димка пистолет выхватил и помещику под нос: "Я тебе, сука, прихвостень фашистский, покажу "не мешать"! " Хозяин весь побледнел, извиняется за ошибку, приглашает остаться, а мы со Степаном Тимофеевичем успокоили кое-как Димку, плюнули и ушли.
Прошло сколько-то времени, и в лагерь к нам миссия прибыла. Построили нас, представителям слово дали. Только смотрим, речи их от речи немца того, что нас во власовцы сватал, не шибко отличаются.
"Мы, — говорят, — освободили вас от фашизма, да вот поймут ли вас в России? Там вас предателями считают. То ли дело в Америке"… И заливаются, что твои соловьи, о райской жизни за океаном. Только мало, кого им уговорить удалось.
И вот посадили нас на пароход. Посмотрел я Алжир, Египет. В Иерусалиме был и в Иране, людей разных видел, роскошь невероятную и нищету такую, что и представить нельзя. Довелось и там хлебнуть, и здесь несладко пришлось — таких как я в те годы не жаловали. Но такого волнения, как под Красноводском, когда поезд на нашу землю перешел, в жизни не испытывал. По правде сказать, что Родину увидим, уже и мечтать боялись. Кинулись к нам бабы на станции, обнимают, плачут: "Свои! Родные! "- а у меня и слез нет, невыплаканные высохли, видно…
Старик замолчал. Молчал и Алексей — что тут скажешь? Издалека надвинулся рокот мотора, невидимая в темноте лодка вспорола белым буруном гладкую поверхность реки. Звук отдалился, затих и снова приблизился, но уже со стороны дороги. Старик привстал, прислушался.
— Никак племянник едет?… Точно — он. Вот неуемный, — и неожиданно повернул к Алексею: — Вот что, парень. Поезжай-ка ты домой, племяш отвезет. Поезжай, поезжай. Дежурство это ваше — дурость никому не нужная…
Мать давно спала. Алексей осторожно пробрался в комнату, вышел на балкон. Ни одно окно не светилось в домах напротив, только уличный фонарь отбрасывал конус неяркого света, в котором вились ночные насекомые. Вдруг послышался топот ног, сдавленный вопль:
— Держи!
Блеснул в свете фонаря золотой зуб Гоги — южного человека, невнятно забормотал Витька Шубин.
— Нэ знаю, — отрезал Гога, — говорил: нэ знаю! Гэр-рой! Куда лэзэшь? В кустах смотри, ныкуда он нэ дэнэтся!
Витька огрызнулся, переругиваясь, они завернули за угол.
Алексей посмотрел вслед полуночникам, пожал плечами. Потом вернулся в комнату, на ощупь включил лампу…
В старом кресле у книжного шкафа, съежившись, сидел черт.
Глава четвертая
В волопаевском Доме литераторов, в отделе прозы, на втором этаже, левое крыло, комната номер двадцать шесть — шла пьянка.
Тыкая вилкой в нежно-розовый кусок крабьего мяса, Сема Боцман вещал о том, как он ходил на краболовах в Охотском море. Слушали его плохо, так как все знали, что Сема за всю жизнь дальше своей писательской дачи в Недоделкино никуда не выезжал.
Копейкин был на разливе, но безбожно жульничал, наливая себе более остальных. Как истый интеллигент чувствовал он себя при этом не совсем удобно, но успокаивал некстати проснувшуюся совесть тем, что нервы ему сегодня потрепали коллеги изрядно, пусть и компенсация будет за их счет.
Лазарь Коцюбейко после первой рюмки вновь опустил свой зад на "Партийную жизнь" и мирно засопел, лишь иногда вздрагивая всем телом. Видимо, снилась ему та самая жизнь, что покоилась под его задом, и о которой он так часто, со слезой на глазу говорил на встречах с читателями.
Баталист Поскребышев курил "элэмку" и громко икал, каждый раз после сей непристойности осеняя рот крестным знамением.
Азалий Самуилович шепотом вталкивал в Тети Мотино ушко пошлые анекдотцы, отчего сказочница издавала звуки, весьма напоминавшие лошадиное ржание.
В общем, вечер для волопаевских прозаиков сложился. Всем было в меру хорошо и пьяно. Никто не вспоминал о злосчастном авторе, на сбережения коего они гуляли.
Лишь иногда тоскливым облачком у кого-нибудь из них в голове проносилось воспоминание о временах теперь почти былинных, когда гуляли не так вот, в тесном помещении, а внизу, в полуподвальной зале, в знаменитом на весь город ресторане Дома литераторов, куда впускали только по членским книжкам. Да и кормили там не консервированными крабами, а свеженькими, доставленными на самолете аж с самого Дальнего Востока… Да что там крабы! На них-то и не смотрели, разве что заказывали под пиво, ибо подавали здесь и стерлядку, и печень тресковую, и расстегайчиков, и свиные мозги под хреновым соусом. Всего, пожалуй, и не перечислишь, потому что прежде слюною захлебнешься.
Но увы, времена те канули безвозвратно, как ключи оброненные в сортире. Нынешние перестройщики жаловать писательскую братию в помыслах не имели. И потому жизнь зачахла и скукожилась до размеров мелких кабинетных пьянок. Все мельчало в нашей стране…
Когда Копейкин разлил в граненые стаканы шестую бутылку, настенные часы пробили полночь. И в тот же миг в дверь кто-то постучался. Хотя нет, не так. В дверь, скорее, кто-то поскребся. Настойчиво и нагло.
— Наверное, вахтер, — сказал Расторгуев направившемуся открывать дверь Семе Боцману. — Гоните его взашей, и так водки мало.
Но увы, времена те канули безвозвратно, как ключи оброненные в сортире. Нынешние перестройщики жаловать писательскую братию в помыслах не имели. И потому жизнь зачахла и скукожилась до размеров мелких кабинетных пьянок. Все мельчало в нашей стране…
Когда Копейкин разлил в граненые стаканы шестую бутылку, настенные часы пробили полночь. И в тот же миг в дверь кто-то постучался. Хотя нет, не так. В дверь, скорее, кто-то поскребся. Настойчиво и нагло.
— Наверное, вахтер, — сказал Расторгуев направившемуся открывать дверь Семе Боцману. — Гоните его взашей, и так водки мало.
Но это оказался не вахтер. На пороге, на задних лапах, вальяжно облокотившись на косяк, стоял рыжей масти огромадный кот с внушительными солнцезащитными очками на носу.
Литераторы вмиг затихли. Даже Феофан перестал икать. Все размышляли о черной горячке, которая приходит по ночам, и которую так категорически отверг новеллист Копейкин.
Тем временем кот переступил порог и, отвесив легкий поклон, вымолвил человечьим голосом:
— Позвольте представиться. Моя фамилиё Боюн.
— Еврей, что ли? — опять громко икнув, спросил Поскребышев, который уже вошел в последнюю стадию опьянения, в народе называемую "А пофиг все".
— Зачем же еврей? — обиделся на эти слова кот. — Зря вас смущает моя рыжая масть. По пачпорту я русский в семьдесят шестом поколении.
Остальная публика молчала, не в силах справиться с тем фактом, что природа наделила речью не только род человеческий, а вот выходит и иных тварей божьих.
Кот же, воспользовавшись общим замешательством, подошел к столу, подхватил стакан с водкой и одним махом сглотнул содержимое даже не сморщившись. Затем, радостно крякнув, он вытер лапой здоровенные свои усищи, ловко подцепил коготком кусок крабьего мяса из банки и, громко чавкая, начал процесс закусывания.
У народа глаза полезли долой из глазниц, и Боюну, как видно, это льстило. Он еще больше обнаглел, смахнул со стола пустые стаканы и усевшись, начал болтать лапами да усердно размахивать хвостом, иногда шлепая им кого-нибудь из литераторов по физиономии.
— Я вот по какому поводу, — с полным ртом, прошамкал Боюн. — Вы сегодня человека обидели. Чвяк-чвяк. Хорошего, представьте себе, человека. Чвяк-чвяк. А зря! Повесть-то у него славненькая получилась, и вы это знаете не хуже меня. Вот вы ее, стало быть, и опубликуйте. Чвяк-чвяк. И в Союз свой после этого принимайте, чтобы больше у него проблем с публикациями не было. Все понятненько? Чвяк-чвяк.
— Но позвольте! — первым прорвало Азалия Самуиловича. — По какому, собственно, праву вы здесь распоряжаетесь!? Никто вам данного права не давал. И вообще, как вы сюда попали? Разрешение на пребывание в общественных местах есть? Лично Шамошваловым подписанное? Нет?! Тогда извольте убираться, ибо являетесь вы не более чем вредоносным фантомом…
— Вы думаете? — хмыкнул кот и, приподняв очки, сверкнул пронзительными своими глазищами, после чего приключилось совсем уж невероятное.
Из его глаз вырвались два огненных луча, и в сей же момент "Партийная жизнь" весело задымила под седалищем Лазаря Сигизмундовича Коцюбейко. Ошалевший Копейкин, не долго думая, подхватил первый попавшийся сосуд с жидкостью и плеснул на зарождающееся пламя. Жидкостью оказалась водка, и после этого воспылало по-настоящему.
Народ занервничал, заметался, Коцюбейко, дико взвизгнув, взвился вверх, словно и не было ему восемьдесят с гаком. Только кот сидел спокойно, наблюдая как горит синим пламенем "Партийная жизнь".
— Да сделайте же что-нибудь! — верещала Тетя Мотя.
— Полундра! — вторил ей Сема Боцман.
— Рятуйтэ! — переживал Коцюбейко.
Кот тихонько дунул на огонь, и тотчас пламя само собой ликвидировалось.
— Теперь все понятно? — спросил он.
— Простите… Виноват, не поняли сразу, не разобрались… Учтем, все учтем, — мямлил Расторгуев, подрагивая нижней губой. — В лучшем виде… Все, все, что от нас зависит… Завтра же… Честное благородное слово…
— Уж постарайтесь, — кивнул кот, спрыгивая со стола и направляясь к двери. — А мы проследим. Всенепременнейше проследим.
И, напоследок махнув хвостом, рыжий котяра исчез, не забыв прежде интеллигентно попрощаться:
— Неспокойной ночи вам, господа!
Водки в тот вечер больше никто не пил.
Подгоняемый трехглавым драконом Серега Бубенцов мчался по улице со скоростью, неподвластной ни одному легкоатлету мира. Увы, новый рекорд, по понятным причинам, зафиксирован не был. Зато ровно через семь минут шестнадцать секунд Бубенцов захлопнул за собой дверь "Пропойского" общежития, прижал ее задом и, ловя ртом воздух, прохрипел:
— Тетя Соня, вы молитву знаете?
Тетя Соня в повязанном по-корсарски платке, самолично вязаной кофточке неопределенного цвета и мужских сорок четвертого размера сандалиях, торчавших вместе с ногами из-под стола, удивленно вытаращила глаза.
— Ты чаво, милок? — с характерным подмосковным акцентом спросила она.
— Молитву, спрашиваю, знаете?
— Какую? — совсем растерялась вахтерша.
— Что нечисть отгоняет.
— Нет, — честно призналась тетя Соня. — Я ва-аще в бога не верю.
— Тогда все пропало! — заорал Бубенцов и бросился вверх по лестнице.
И неведомо ему было, что за ним уже никто не гонится, что чудо-юдо, ухмыляясь разом всеми своими огнеупорными хлебальниками, сидит на крыше общаги и вычесывает из-под чешуи блох, довольное образцово выполненным заданием. Но даже если бы Серега об этом и знал, все равно скрыться ему более было негде, ибо для каждого гражданина нашей рассыпавшейся страны последним оплотом и защитой остается собственный дом. И совершенно начхать, хлипкие у дома стены или нет, засижен ли мухами потолок или в твоих палатах вчера закончили евроремонт. Мы просто по наивности своей почему-то свято верим, что родные стены всегда спасут и сохранят от бед, напастей и даже происков. До чего же мы наивны, на исходе второго тысячелетия от рождества Христова! Прям дети.
Вот и напоролся Серега в своей собственной "крепости". Толкнул дверь в комнатенку, даже не подумав второпях, почему она не заперта, если сосед давеча в деревню укатил, толкнул и замер, ибо в ярко освещенной его комнате было полно народа. И какого народа!
Первым делом в Серегины вытаращенные глаза бросился субъект неопределенного пола, растрепанный и одноглазый в цветастой косоворотке и почему-то лаптях на босу ногу. Он стоял подле самой двери, и когда она отворилась, взвизгнул и резко присел, защищая тощими ручонками голову.
Остальных Бубенцов уже разглядывал поверх его спины.
На сдвинутых панцирных кроватях чинно рядком восседали седовласые старцы, обличьем чем-то схожие друг с другом. Чуть подальше на каком-то чурбачке пристроилась древняя бабулька с крючковатым носом и одиноким клыком, выпирающим изо рта. В руках она сжимала растрепанную, почерневшую от времени метлу на длинном, залапанном грязными пальцами черенке, к концу которого зачем-то были приделаны лопасти от вентилятора.
Сразу за ней, в уголке, нервно тряся головой, пристроился совсем уж ветхий старичок, костлявый и сморщенный. Он пугливо косился на Серегу и что-то бубнил себе под нос, передергиваясь и вздрагивая.
В другом углу безобразничала целая братия низкорослых мужичков да бабенок. Они строили друг другу рожи, пищали и дрались, но не сильно, забавы ради. И чем-то они были похожи друг на дружку — все волосатые, с картофельными носами, в странных одеждах линялых и выцветших.
— Простите, я кажется не туда… — растерянно пробормотал Серега и, крутнувшись на пятке, хотел было броситься вон, но оказалось, что путь к свободе заслонило совсем уж невиданное чудо в лице здоровенного рыжего кота с солнцезащитными очками на блестящем влагой носу.
— Мамочки! — выдохнул Бубенцов и начал оседать на пол.
И это не удивительно, если учесть, что с ним приключилось в этот вечер.
Присутствующие в комнате засуетились, подхватили безвольное тело, уложили на кровать. Кто-то наскреб из холодильника льда, сделали холодный компресс, приложили ко все еще истекающему потом лбу.
Однозубая бабулька, отбросив в сторону свою метлу, извлекла прямо из воздуха стетоскоп и начала прослушивать сердцебиение.
Бубенцов открыл один глаз, посмотрел на нее и спросил:
— Вы кто?
— Не волнуйся, касатик, — ласково прошамкала старушка, — Баба-Яга я, кто ж еще?
Глаза у Сереги вновь закатились
— Во дура! — подал голос из угла трясущийся старичок. — Что ж мальца-то пугаешь, бестолковая?
— Кто дура? Я дура? — взвилась Баба-Яга. — Ну, ты меня достал! Да за такие речи я тебе сейчас голову сверну, не задумаюсь.
— Не свернешь, я бессмертный, — самодовольно ответил старичок.
Народ радостно наблюдал за перепалкой, надеясь, что дойдет и до рукопашной, но, увы, драчки так и не случилось.