Президент - Жорж Сименон 3 стр.


Он не остерегся и, как всегда, попал в ловушку.

— Слушаю…

Как только он услышал, кто говорит, он все понял, но тем не менее выслушал до конца.

— Это ты, Огюстен?

Минутная пауза, как обычно.

— Говорит Ксавье… Пора бы поторопиться, старина… Не забудь, я поклялся прийти на твои похороны, а сам снова в больнице…

Слабый дребезжащий смех. Молчание. Наконец трубку положили.

Миллеран поняла.

— Простите меня… — пролепетала она виновато и растворилась в полумраке соседней комнаты.

II

Книга «Мемуары Сюлли»[1] лежала у него на коленях, но он не переворачивал страниц. Следившая за ним Миллеран только собралась проверить, достаточно ли ему светло, чтобы читать, как вдруг он заговорил. Он никогда не повышал голоса, обращаясь к ней. Порой после двухчасового молчания он отдавал ей приказание или задавал какой-нибудь вопрос так, будто она сидела возле него, и был настолько в ней уверен, что не простил бы ей малейшей оплошности.

— Спросите на телефонной станции, откуда мне звонили.

— Сейчас, господин Президент.

Все еще глядя в книгу, он слушал, как она говорит по телефону. Вскоре, не вставая с места, она доложила:

— Из Эвре.

— Благодарю.

Он так и думал, хотя в последний раз Ксавье Малат позвонил ему два месяца назад из Страсбурга, а задолго до этого — из госпиталя Кошэн в Париже.

За всю свою жизнь Президент ни к кому не чувствовал настоящей привязанности, и не столько из-за каких-либо принципиальных соображений или черствости сердца, сколько из-за того, что хотел сохранить полную независимость, ценя ее превыше всего. Единственная женщина, на которой он был женат, промелькнула в его жизни незаметно, пробыв с ним всего три года. Она успела родить ему дочь. Но дочь, теперь уже сорокапятилетняя замужняя женщина, мать единственного сына, первокурсника юридического факультета, осталась ему навсегда чужой.

Ему было восемьдесят два года. Он желал лишь покоя — заслуженного, как он считал, покоя. Странно, но единственным, кто цеплялся за него и оказался способен даже на расстоянии взволновать его настолько, чтобы помешать ему читать, стал человек, который и теперь, и в прошлом был для него никем.

Не потому ли Ксавье Малат имел на него такое ощутимое влияние, что из всех более или менее близких между собой сверстников только он сам да этот Малат оставались еще в живых?

Малат с твердой уверенностью заявлял, как бы изрекая непреложную истину:

— Я обязательно побываю на твоих похоронах.

Десятки раз Малата отправляли в больницу — в Париже и других городах. Десятки раз доктора заключали, что жить ему остается несколько недель. Но каждый раз он поправлялся, всплывал на поверхность и был тут как тут, не потеряв ни капли уверенности в том, что, конечно, переживет своего старого товарища.

Когда-то давно кто-то — не все ли равно кто — сказал о нем: «Он просто безобидный дурак».

И был чрезвычайно удивлен, когда вдруг с Президента слетела вся его приветливость и он сухо заметил, как если бы его задели за живое:

— Безобидных дураков не бывает. — Помолчав, он прибавил в некотором замешательстве, точно не решался высказать свою мысль до конца: — Дураков вообще не существует.

Он так и не пояснил своей мысли, которую было бы трудно выразить. За глупостью известного рода ему чудился некий макиавеллизм — хитрость и коварство, внушавшие ему страх. Он не желал верить, что они могли быть бессознательными.

По какому праву Ксавье Малат вторгался в его жизнь и упорно приставал к нему? Какие чувства, какие мысли руководили им и подсказывали ему все новые хитроумные способы вызывать по телефону своего школьного товарища и скрипучим голосом оповещать его о своем зловещем намерении?

Президент хорошо знал больницу в Эвре на улице Сен-Луи, откуда ему позвонили. Больница находилась как раз на перекрестке, в двух шагах от дома, где когда-то была типография папаши Малата.

Он и Ксавье учились вместе в городской школе, были одноклассниками. И, помнится, это случилось, когда они были в третьем классе. В ту пору им было, вероятно, около тринадцати лет.

Позднее Малат утверждал, что зачинщиком являлся тот, кто потом столько раз бывал министром и председателем Совета министров. Возможно, хотя вряд ли это действительно было так. Президент не помнил такого случая, чтобы затея принадлежала ему, уж очень она была не в его духе.

Тем не менее он тоже участвовал в заговоре. Английский язык в их классе преподавал человек, чью фамилию — несмотря на то, что в течение четырех лет человек этот играл в его жизни известную роль, — он забыл, как забыл фамилии доброй половины своих одноклассников.

Однако он хорошо помнил, как выглядел этот учитель: маленький, бедно одетый, всегда в просторном поношенном сюртуке; он носил котелок, из-под которого выбивались пряди седых волос. Его можно было принять за священника. Он был холостяком и постоянно читал томик Шекспира в черном переплете, похожий на молитвенник.

Учитель казался им очень старым, на самом деле ему, вероятно, было лет пятьдесят пять — шестьдесят, мать его была еще жива, каждую неделю он ездил к ней в Руан и оставался там с субботнего вечера до понедельника.

Ученики считали его глупым, может быть, потому, что на уроках он не замечал их, по-видимому, питая к ним высокомерное презрение, если не явное отвращение. Правда, когда кто-нибудь из них начинал ерзать за партой, он в наказание заставлял провинившегося учить наизусть двести строк скучного текста.

Каким он был в действительности и чем он жил — об этом теперь было поздно думать.

Для того чтобы привести их затею в исполнение, потребовалось некоторое время, успех зависел от тщательной подготовки. С помощью старого рабочего из типографии отца Ксавье Малат взял на себя осуществление самой трудной задачи: составить и отпечатать штук пятьдесят извещений о смерти учителя английского языка.

Извещения в черной рамке разослали почтой в субботу вечером, с тем чтобы они были получены в воскресенье утром (в те времена почту еще доставляли по воскресеньям). Было установлено, что учитель сел в поезд и отправился в Руан, откуда вернется в понедельник в восемь часов семь минут утра, чтобы успеть отвезти чемоданчик домой, а затем явиться к началу урока в девять часов.

Его соседями были такие же мелкие служащие, как и он сам. Жил он в одном из кварталов, населенных беднотой, на втором этаже, в доме, где помещалась бакалейная лавка, в которой торговали консервами, конфетами и разными овощами. Входная дверь лавки скрипела, как скрипят двери всех бакалейных лавок.

В извещении сообщалось, что вынос тела состоится в половине девятого, и каким-то образом устроили так, что к тому же часу из бюро похоронных процессий к дому прибыл катафалк (по четвертому разряду).

Адресаты были тщательно подобраны, приглашения разослали чиновникам, муниципальным советникам, поставщикам учебных пособий и даже родителям учеников некоторых младших классов, не посвященных в эту проделку.

Заговорщики не присутствовали при осуществлении своей злой шалости, так как в тот день уроки у них начались в восемь утра. Что же именно произошло? Президент, довольно отчетливо помнивший все приготовления, совершенно не помнил, что было потом. Ему пришлось положиться на память Малата, который рассказал об этом много лет спустя.

Во всяком случае, урок английского языка не состоялся. Учитель отсутствовал около двух недель, уверяли, что он заболел. Директор школы начал следствие. Вину Малата нетрудно было установить, и в продолжение многих дней все гадали, выдаст он своих сообщников или нет.

Он никого не выдал и стал чем-то вроде героя. Но этого героя, кстати, больше никогда не видели в школе, так как, несмотря на все хлопоты его отца, издававшего местную газету, Ксавье Малата исключили из школы. Потом родители поместили его в закрытый интернат в Шартре.

Правда ли, что он убежал оттуда и полиция нашла его в Гавре, где он пытался сесть без билета на отплывавший пароход? Правда ли, что его отправили учиться к дяде, у которого была контора в Марселе, занимавшаяся импортом?

Возможно, так оно и было, но все равно это не имело решительно никакого значения. Ксавье Малат перестал существовать для Президента, так же как и учитель английского языка и все одноклассники. Прошло тридцать лет.

Он снова увидел его в здании своего министерства на бульваре Сен-Жермен, когда впервые, в возрасте сорока двух лет, стал министром общественных работ.

Восемь дней подряд к десяти часам утра курьер министерства неизменно приносил ему список посетителей, в котором стоило имя Ксавье Малата и в рубрике «цель визита» было написано: «По сугубо личному делу».

Ксавье Малат… Он смутно припоминал какую-то физиономию, длинные волосы, худые ноги. Он ничего не мог больше вспомнить.

Ксавье Малат… Он смутно припоминал какую-то физиономию, длинные волосы, худые ноги. Он ничего не мог больше вспомнить.

Семь дней подряд он говорил курьеру:

— Скажи, что я на заседании.

На восьмой день он сдался. По опыту депутата он знал, что отделаться от чрезмерно назойливых посетителей можно только одним способом — надо их принять. Он помнил одну старуху. Всегда в трауре, с дряхлой больной собакой под мышкой, она изо дня в день в продолжение двух лет обивала пороги приемных, чтобы выхлопотать ордена за многолетнюю службу для своего брата, мелкого чиновника в министерстве народного просвещения.

Малат торжественно вошел к нему в кабинет. Из тощего мальчишки с острыми коленками он превратился в высокого пучеглазого толстяка с красным лицом пьяницы. Малат весьма непринужденно протянул Президенту руку с таким видом, будто они только вчера расстались.

— Как живешь, Огюстен?

— Садитесь.

— Ты меня не узнаешь?

— Узнаю.

— И что же?

В глазах Малата промелькнула неприязнь, казалось, взгляд его говорил: «Ты не желаешь узнавать старых друзей оттого, что стал теперь министром?»

Было всего десять часов утра, а от него уже разило спиртным, и хотя костюм его был от хорошего портного, однако имел какой-то неопрятный вид, чего Президент терпеть не мог.

— Не бойся, Огюстен. Я не собираюсь отнимать у тебя много времени. Знаю, оно для тебя драгоценно. Хочу попросить тебя о весьма незначительном одолжении…

— Я действительно очень занят.

— Еще бы! Мне это знакомо. С тех пор, как мы покинули школу в Эвре, — я сделал это раньше всех, как ты помнишь, — прошло немало лет. Из мальчиков, какими мы были в ту пору, мы стали мужчинами. Ты шел своей дорогой, с чем тебя и поздравляю. Я женат, у меня двое детей, и для полного счастья мне нужна лишь небольшая поддержка…

В подобных случаях Президент становится ледяным, движимый не столько черствостью сердца, сколько трезвостью ума. Он сразу понял: сколько ни помогай Ксавье Малату, он будет нуждаться в поддержке всю жизнь.

— В будущем месяце состоятся торги на подряд по расширению Алжирского порта, а я, по счастливому совпадению, работаю в крупном строительном предприятии, в котором мой шурин состоит пайщиком…

Президент незаметно нажал кнопку звонка, вызывая курьера, не замедлившего появиться в дверях.

— Проведите господина Малата в кабинет господина Берина.

Малат, очевидно, ничего не понял, так как восторженно воскликнул:

— Благодарю, старина, я знал, что на тебя можно рассчитывать! Ты, конечно, прекрасно понимаешь, что, если бы не я, тебя тоже выгнали бы из школы, и, кто знает, где бы ты был сейчас. Во всяком случае, не сидел бы на этом месте. Словом, добрые дела за нами не пропадают, что бы там ни говорили. Значит, все в порядке?

— Нет.

— То есть как?

— Тебе придется побеседовать с заведующим отделом публичных торгов.

— Но ты ему скажешь, что…

— Я позвоню, чтобы он уделил тебе десять минут. Вот и все.

Он все же назвал его на «ты», однако сразу же пожалел об этом, укоряя себя если не в малодушии, то, во всяком случае, в непростительной слабости.

Вскоре он начал получать длинные дурацкие послания. Малат рассказывал в них о своей жене, дважды покушавшейся на самоубийство, он теперь боялся оставлять ее одну, о голодных детях, которых он не мог отправить в школу, так как у них не было приличной одежды.

Малат уже не просил дать ему государственный заказ, он просил оказать ему помощь, предоставить хоть какую-нибудь должность, пусть самую скромную, — на худой конец, он согласился бы стать смотрителем шлюзов на канале или сторожем где-нибудь на стройке. Но он и не подозревал, что его бывший одноклассник из Эвре распорядился собрать о нем подробные сведения и завести на его имя карточку в Сюрте Женераль. Он продолжал писать ему пространные письма, то пошлые, то душераздирающие.

Таких писем, написанных, за малым исключением, на бумаге с эмблемой какого-нибудь кафе, Малат за последние двадцать лет отправил великое множество; иногда он менял адресатов, и порой это увенчивалось успехом. Но если он и в самом деле был когда-то женатым человеком и отцом семейства, то бросил жену и детей много лет назад.

— Он опять явился, — докладывал Президенту время от времени курьер.

Малат попробовал применить другой способ: он стал бродить, жалкий и небритый, около министерства в надежде разжалобить своего бывшего товарища.

Но в одно прекрасное утро тот подошел к нему и сухо сказал:

— Если я встречу вас еще раз в этом квартале, вас немедленно отправят в полицию.

За время своей деятельности на посту министра ему не раз приходилось разбивать «надежды» подобного рода и со многими поступать безжалостно.

Но один Малат по-своему отомстил ему, и неприязнь Президента к нему не смягчилась с годами.

Разве не достигла цели его месть? Президент несколько раз обращался в Сюрте Женераль, чтобы узнать, где находится Малат и что с ним.

«Я лежу в больнице в Дакаре, у меня приступ болотной лихорадки. Но не радуйся раньше времени. Я и на этот раз не сдохну, ведь я поклялся прийти на твои похороны», — писал Малат.

Он действительно был в Дакаре. Потом в бордоской тюрьме, где отбывал наказание за подделку чеков. Оттуда он написал на тюремном бланке:

«Забавная штука жизнь! Один становится министром, другой — каторжником».

Слово «каторжник» звучало преувеличением, но было драматично.

«И я все же приду на твои похороны».

Звание председателя Совета министров не внушало Малату ни малейшей робости, именно с того времени он начал звонить в особняк Матиньон, выдавая себя то за политического деятеля, то за какое-нибудь известное лицо.

— Говорит Ксавье… ну, как тебе живется? Каково быть государственным деятелем? Знаешь, даже это мне не помешает прийти на твои…

Линию все же исправили, теперь керосиновая лампа горела и у Миллеран. Круги неяркого света в полумраке комнаты напоминали дни далекого детства и родной дом в Эвре. Президенту даже показалось, что пахнуло вдруг тем особенным запахом, который приносил с собой его отец, городской врач, когда возвращался домой. От него пахло камфарой и карболкой. И красным вином.

— Позвоните по телефону, узнайте, как с повреждением…

Миллеран попыталась соединиться и через минуту сообщила:

— Телефон тоже не действует.

Показалась Габриэла и доложила:

— Пожалуйте к столу, господин Президент.

— Сейчас иду.

Он не чувствовал за собой никакой вины перед Малатом. Если он в чем-то и упрекал себя, то лишь в том, что угроза его старого одноклассника, бесспорно, производила на него гнетущее впечатление. Он, который ни во что не верил, кроме как в человеческое достоинство (в чем оно заключалось, он, пожалуй, не мог бы определить), а также в свободу — во всяком случае, в относительную свободу — мысли, дошел теперь до того, что чуть ли не приписывал Ксавье Малату некую тайную, сверхъестественную, злую силу.

Сын типографщика из Эвре в течение сорока с лишним лет вел настолько неправильный образ жизни, что ему давно полагалось быть в могиле. Каждый год он ложился на более или менее продолжительный срок в какую-нибудь больницу. Как-то раз у него даже признали туберкулез и отправили в горный санаторий, где больные умирали ежедневно, но он вернулся оттуда выздоровевшим.

Он перенес три или четыре операции, из которых две последние были названы раком горла, и вот, как бы завершая круг земного существования, он снова был на том же месте, откуда начал, — в Эвре, по-видимому, решив окончить свои дни в родном городе.

— Миллеран!

— Да, господин Президент.

— Завтра вы позвоните в больницу в Эвре и попросите, чтобы вам зачитали историю болезни некоего Ксавье Малата.

Подобные поручения она исполняла не в первый раз и поэтому ни о чем не спросила. За окном послышался шум мотора: это Эмиль подводил «роллс-ройс» к стене дома. Черный автомобиль со старомодными колесами прослужил более двадцати лет и, как многие предметы, находившиеся здесь, стал в некотором роде частью личности Президента. Этот «роллс-ройс» от имени жителей английской столицы преподнес ему когда-то вместе с ключами от города лорд-мэр Лондона.

Заложив руки за спину, Президент медленно направился по туннелю в столовую с низким потолком, продолженным почерневшими балками. Длинный узкий стол, какие встречаются обычно в древних монастырях, был накрыт на одного человека.

Стены столовой были выбелены известью, как в самых бедных деревенских лачугах, на них не висело ни одной картины, ни одного украшения, пол был выложен такими же серыми, стертыми от времени, каменными плитами, что и в кухне.

Посреди стола стояла керосиновая лампа, и прислуживала ему не Габриэла, а Мари. Ее наняли два года назад, когда ей исполнилось всего шестнадцать лет.

Назад Дальше