Богдан Хмельницкий книга третья У ПРИСТАНИ
I
Стоял яркий июньский день. Бледно-голубое небо раскинулось высоким куполом над необозримым, по краям волнистым пространством, покрытым темными пятнами дремучих лесов; то там, то сям сверкали среди них, словно аквамарины, тихие, прозрачные озера или ярко-зеленые, изумрудные болота; кое-где темные пятна лесов перерезывали широкие ленты желтых песков или полосы хилой, бледной пашни. В воздухе было тихо, тепло, но не жарко. Солнце перешло уже за полдень и обливало всю даль своими ласковыми лучами, и в этих-то золотых лучах грелась и нежилась тихая, задумчивая Литва.
Но внизу, в дремучих лесах и жалких поселках, не было так безмятежно, как можно было бы подумать сначала. За околицей одного из таких поселков, прилепившегося у опушки темного столетнего бора, толпилась значительная группа поселян; все они были малорослы, сутуловаты, с обрюзгшими, болезненными лицами. Белые валяные шапки и такие же свитки дополняли их общий унылый, покорный вид. Два поселянина караулили вдали, наблюдая за дорогой. Посреди толпы стояла какая-то фигура в монашеской одежде и в высокой, сужающейся кверху шапке, закрывавшей до половины лицо. На этом-то монахе, очевидно, и сосредоточивалось все внимание толпы. Лица всех были возбуждены, взволнованны, каждый старался протиснуться вперед, чтобы не проронить ни слова из речи монаха.
— Пора, пора, братие, — говорил тот горячо, — приспе убо час, наста время подняться всем против подлого ига польских панов и ксендзов! Господь нас всех создал равными, а они, обратиша вас в волов подъяремных, били вас горше домашнего скота; но приспе час возмездия: сам господь призывает вас восстать за свою правую веру и низвергнуть их, еретиков и хулителей божьего слова!
— Так, так, отче, — раздалось несмело в разных местах. — Да куда нам! Мы люди темные, слабые, нам ли идти против ляхов? Одного зарежешь, а нахлынет их куча — и конец!
— Вы не одни, — продолжал горячо монах, — батько Хмель, глаголю вам, стоит за вами, с ним сорок тысяч войска и сам Тугай-бей... Разбито польское коронное войско; самих гетманов отправил батько в Крым.
Громкие крики изумления прервали слова монаха, но в это время раздалось несколько голосов:
— Тише, хлопцы! Не знаешь ты, видно, отец святой, что не Хмель панов, а паны уже разбили Хмеля. Вчера мы вернулись из города, все паны говорят, что Хмель в плену и строят для него виселицу в Варшаве.
— Лгут вам все паны! — вскрикнул пламенно монах. — Они боятся, чтобы вы не подняли бунта, и стараются запугать вас! Разбито, паки реку, коронное войско, да скоро услышите еще и не то! Бежат отовсюду паны при одном имени Хмеля: каждый день, аки речки к морю, льются к нему тысячи войсковых людей! В Волыни уже поднялось все поспольство: сожгли в Белянах костел, вырезали ляхов в Триречьи...
— Так что ж и нам смотреть на них! Допекли они нас не хуже вашего! — раздались яростные крики в задних рядах. — По домам, братцы, за серпы, за косы! Правду отец святой говорит!
Но еще передние ряды стояли в нерешительности.
— Стойте и стойте, хлопцы! — остановил раскричавшихся седой, сгорбленный старик и, вышедши вперед из толпы, остановился перед монахом. — Слушай, божий человек, — заговорил он, опираясь на палку, — да не мутишь ли ты нас понапрасну? Где уж козакам коронное войско победить?
— Я служитель бога, а не бунтарь, — отвечал гордо монах, — и прислан к вам от самого Хмеля да от киевских святынь. Божий вождь идет за народ и за веру и обещает выбить весь люд из-под лядского ярма. Святый владыка благословил и поставил его над вами: он ваш король и гетман, он даст всему краю и мир, и волю, и лад!
— Так что же ждать? Слава Хмелю! По домам, братцы! За серпы, за косы! — раздались уже отовсюду горячие голоса, и вся толпа всколыхнулась, как один человек.
— Стойте, братие, — остановил всех монах, — так, сгоряча, не довлеет; разошлите хлопцев с весточкой этой по окрестным селам, да только тихо, чтоб не проведал никто из панов, дондеже не вострубит глас велий. Собирайтесь загонами, очищайте русскую землю и спешите к батьку; всем найдется работа, а по трудах вольная воля и своя земля.
— Слава Хмелю! Слава батьку! Головы за него положим! — закричали десятки голосов, но в это время раздался испуганный крик сторожевых:
— Чаплинский! Чаплинский и Ясинский с ним!
В одно мгновенье толпа распахнулась. Некоторые, более дальние, метнулись по сторонам, остальные же не успели скрыться, так как группа всадников, испугавшая сторожевых, заметила уже переполох толпы и приближалась к ней на полных рысях.
Все окаменели; горячечное выражение лиц мгновенно заменилось выражением забитого, приниженного страха, только более молодые хлопцы бросали на приближающихся угрюмые, затаенные взгляды. Впереди всех всадников покачивался на сытом широкогрудом коне дородный шляхтич с круглым, солидным брюшком, приходившим в движение при каждом шаге коня; на нем был пышный польский костюм с молодцевато заброшенными за плечи вылетами и такая же шапка с кичливо торчащим пером. Голубые выпуклые глаза пана сидели навыкате; щетинистые светлые усы были подкручены вверх. Толстое лицо его от быстрой езды и от вспыхнувшего гнева было теперь багрово, дыхание вырывалось из его обширной груди со свистом и шумом. Рядом с ним скакала молодая женщина необычайной красоты; во всей ее осанке, в каждом жесте сквозили гордость, честолюбие и сознание собственной обаятельности. Дородный шляхтич обращался с нею с шумным восторгом, сквозь который нетрудно было заметить, что он немало побаивается красавицы; сосед ее налево, молодой шляхтич с хорошеньким острым личиком, на котором играло кичливое выражение, рассыпался и юлил перед нею; но, несмотря на это, лицо красавицы было холодно и недовольно, губы плотно сжаты, синие глаза глядели из-под собольих бровей презрительно и надменно, когда же взгляд их скользил по дородной фигуре пана, в них отражалось далеко не дружелюбное чувство. За шляхтичами ехали в почтительном отдалении слуги, доезжачие и псари со сворами собак. Дородный шляхтич, которого поселяне назвали Чаплинским, заметил сразу скопище народа и замешательство, которое вызвало их появление.
— Лайдаки, псы, быдло! — заревел он, пришпоривая коня. — Вот я вам покажу, как от работы бегать да шептаться здесь по углам!
Но пойманные поселяне и не думали двигаться; они переминались испуганно с ноги на ногу, теребя в руках свои шапки; только монах смотрел спокойно и равнодушно на приближающегося разгневанного пана.
— Марылька, богиня моя, — обратился Чаплинский к молодой женщине, — ты подожди нас здесь, а вы, панове, за мной! — скомандовал он окружающим.
Молодой шляхтич и слуги поспешили за паном; в несколько мгновений всадники очутились уже в самой середине толпы.
— А, заговоры? Бунты? Свавольства? — заревел Чаплинский, схвативши за шиворот одного из жалких мужичонков и потрясая его из всех сил. — Что собрались? Чего шепчетесь? Говори, собака! Язык вымотаю!
— Мы, пане... — начал было, заплетаясь, поселянин.
— Вельможный пане, быдло! — перебил его молодой шляхтич, и сильный удар ногою повалил крестьянина наземь. Голова последнего ударилась при падении об острие стремени, и узкая полоска крови потекла по щеке. По рядам окружающих пробежал какой-то слабый ропот.
— А это что такое? — заревел Чаплинский, выхватывая хлыст. — Молчать, или я вас тут всех перепорю насмерть! Чего собрались? Отвечайте, собачьи сыны!
— Кажись, причина собрания заключается в том схизмате, — указал Чаплинскому Ясинский глазами на монаха, стоявшего в стороне.
— Привести его сюда, песьего сына! — рявкнул Чаплинский, и двое слуг, соскочивши моментально с седел, схватили под руки монаха и притащили к Чаплинскому.
— Что делаешь здесь, поп? — крикнул Чаплинский, стискивая рукоять хлыста.
— Рассказываю добрым людям о киевских святынях!
— Лжешь, пес, — народ мутить пришел!
— Ксендза зови собакой, а я служитель алтаря!
— Схизмат, лайдак, букопар! — заревел не своим голосом Чаплинский и, размахнувшись, стегнул со всей силы хлыстом монаха по лицу; из кровавой полосы, перерезавшей щеки, брызнула кровь. Монах схватился было рукой за пазуху, но остановился.
— Так вот ты что? А я ж научу тебя, собачья вера, как с паном говорить! — зарычал Чаплинский, бросаясь к монаху. Тихий шум в толпе превратился неожиданно в глухой ропот.
— Оставь, вельможный пане, не тронь святого человека! — раздались хотя сдержанные, но глухие голоса в задних рядах, и толпа понадвинулась к пану, заслоняя монаха.
— Цо? — побагровел Чаплинский, заметивши движение рядов, и начал медленно осаживать коня. — Ни с места, быдло! — заревел он, уже приблизившись к своим слугам. — На колья вас всех, бунтари! А! Вы думаете устраивать мне тут заговоры? Голову сниму каждому, кто посмеет хоть голос поднять, по три шкуры сдеру, живых потоплю, за-по-рю насмерть! — задыхался он от бешенства.
Все угрюмо молчали, но в этом молчании проглядывала какая-то дикая решимость. Чаплинский отъехал.
— Пане Ясинский! — сделал он молодому шляхтичу знак рукой. Шляхтич поспешно подскакал к своему господину. — А что, пане, дело ведь плохо! — уставился на него Чаплинский своими выпуклыми глазами.
Ясинский молчал.
— Узнавал ли ты, пане, по соседству, что говорят о хлопах и Хмеле? — продолжал Чаплинский.
— Да верного ничего; но всюду, как и здесь, какое-то мятежное чувство: хлопство шепчется, шатаются подозрительные люди; пробовал было я допрашивать их и с пристрастием, да вельможный пан сам знает — от них ведь не добьешься ничего!
— Сто тысяч дяблов, — проговорил Чаплинский, — ну и времена настали! Опасно при них и схватить этого пса! Одначе надо принять меры, за схизматом проследить, оттереть от быдла, схватить и допросить, хоть жилы вымотать с него, а выпытать правду. Шинкарю наказать, чтобы слушал в оба уха, о чем будут шептаться в шинке, и немедля передал нам; всюду расставить дозорцев, шпигов и удвоить строгость.
— Слушаю пана подстаросту, — поклонился шляхтич.
— Но дело потом; едем, пане!
— А паню? — изумился Ясинский. А, да, да! — вскрикнул испуганно Чаплинский, и шляхтичи, повернув коней, поскакали к красавице.
Когда Чаплинский с Ясинским направились в толпу поселян, молодая женщина проводила их полным презрения взглядом. Стоя невдалеке, ей слышны были и крики Чаплинского и свист его хлыста.
— Отвратительное чудовище! — прошептала она, не разжимая своих сжатых губ, и по лицу ее пробежала презрительная улыбка. — Ха-ха! Здесь как храбр с безоружными хлопами, герой-витязь! А тогда? Почему не храбрился он так в Чигирине? — И при этих словах все лицо молодой женщины покрылось густым румянцем, она с раздражением закусила губу и глянула куда-то в сторону; видно было, что слова эти вызвали в ее воображении какое-то мучительное, позорное воспоминание.
Новые бешеные проклятия Чаплинского долетели до ее слуха; молодая женщина медленно повернула голову и начала внимательно прислушиваться. А ведь как они ни храбрятся, как ни терзают хлопов, а она чувствует во всех какой-то затаенный переполох. Так, так, они боятся их, этих диких, оборванных хлопов, и только стараются заглушить казнями и пытками гложущий сердце страх. Но чего? Не может же Хмельницкий с козаками победить коронное войско? — Молодая женщина остановилась на несколько минут в нерешительности над этим вопросом. — Конечно, нет, нет! — почему-то вздохнула она и тряхнула нетерпеливо головой, словно хотела сбросить с себя налетевшее сомнение. — Жалкая козацкая рвань и шляхетское коронное войско! — Да, так, а между тем она замечает и в себе этот бесформенный, неопределенный страх. Что-то недоброе затевается кругом... Недаром же паны так ловят всякого. Верно, есть что— нибудь, и они только скрывают от нее... Размышления ее прервал топот приближающихся лошадей; к ней скакали Чаплинский и Ясинский. Молодая женщина вздрогнула с видимым неудовольствием, но двинулась к ним навстречу.
II
— Надеюсь, моя бесценная крулева не гневается на меня за маленькое приключение с хлопами? — извинился, поравнявшись с Марылькой, Чаплинский.
— Я к этому уже привыкла у пана, — процедила та сквозь зубы.
Такое время, богиня, такое время! Строгость необходима. Попустить им вожжи — разнесут в куски, а от ударов хлоп, как добрый биток мяса, делается только мягче и податливее на зубы. — И, довольный своей остротой, Чаплинский весь заколебался от низкого скрипучего хохота. Ясинский поторопился поддержать своего патрона; только Марылька не обнаружила ни малейшего одобрения этой шутке и, глядя куда-то в сторону прищуренными глазами, произнесла медленно:
— Смотрите только, как бы вам не подавиться этими битками.
— Хо-хо! Проглотим, богиня, проглотим, — похлопал себя по выдавшейся груди Чаплинский, — об этом не беспокойся!
— Да? — протянула Марылька. — А любопытно знать, о чем толковал хлопам этот схизмат? Быть может, о Хмельницком?
— А пусть его толкует теперь сколько угодно, я даже позволю хлопам и панихиды по нем служить.
— Как так? — изумилась Марылька, бросая на Чаплинского встревоженный взгляд. — Разве он уже умер?
— Наверное.
— Пан имеет какие-нибудь верные известия?
— Хо-хо! Самые последние. Заструнчили волка. Сто тысяч дяблов, славная, верно, была охота! — расправил он молодцевато свои усы и прибавил, отдуваясь: — Когда б не мой прекрасный магнит, я бы непременно там был!
— Насколько помню, пан в Чигирине не высказывал такого рвения, — произнесла едко Марылька.
Чаплинский побагровел.
— Да, тогда я отказался от предложенного мне начальства, потому что моя первая, священная обязанность охранить мою крулеву от всех тревог, которые влекут за собою хлопские бунты, и скрыть ее в безопасном месте. Гименей всегда в размолвке с Марсом. Да и не тешат меня больше эти дешевые лавры. Пусть их стяжает кто-либо другой, уступаю, довольно имею своих! — произнес он с небрежною снисходительностью. — Но когда я не был еще обладателем прелестнейшей из женщин, го-го-го... — приподнял он свои круглые брови, — боялись хлопы моего имени, как черти крика петуха! Досталось им от меня немало! То-то и привыкли паны гетманы, чуть что — пане Чаплинский, сделай милость, усмири бунт! Пане Чаплинский, поймай бунтарей! А, пес вас возьми, потрудитесь-ка сами, лежебоки! Пан Чаплинский может, наконец, и отдохнуть, — выдохнул он шумно воздух и, склонившись к Марыльке, добавил сладким голосом, — у ног своей нежной красавицы.
— Да за такое блаженство можно отдать все лавры Ахиллеса и Тезея! — шумно воскликнул Ясинский.
По лицу Марыльки пробежала гадливая улыбка.
— Сдается мне только, что панство празднует слишком рано свою победу, — отчеканила она.
— Га, победа над быдлом? Расправа, моя пани, расправа! — оттопырил вперед свою грудь Чаплинский.
— Э, что там, вельможный пане, говорить об этом хлопстве, — перебил его Ясинский, — вот мы совсем засмутили пани!
— Но королеве моей нечего опасаться; клянусь честью, сюда не явится ни один враг, а если б он и явился, — заявил кичливо Чаплинский, — то он должен был бы переступить раньше мой труп!
— Я думаю, ему было бы очень трудно это сделать, — ответила язвительно Марылька.
— О, королева моя острит! — пропыхтел Чаплинский. — Впрочем, в самом деле, оставим этот разговор, — слишком много чести для хлопа. Да вот и лес. А что, моя жемчужина не боится зверя?
— Я к нему привыкла.
— Да, впрочем, и я буду рядом, — заторопился Чаплинский, желая замять замечание жены, — а где я, там ужасам не настичь! — И он принялся рассказывать о своих бесчисленных подвигах, о невероятном числе убитых им медведей, лосей, кабанов, о своих знаменитых выстрелах. Ясинский поддерживал во всем своего патрона, только Марылька не слушала и не слыхала ничего из хвастливой речи своего мужа; лицо ее было мрачно, губы сжаты, казалось, мысли ее были заняты каким-то неразрешенным вопросом.
— Ну-с, пан Ясинский проводит мою крулеву к означенному пункту, а я поскачу распорядиться облавой, — обратился к Марыльке Чаплинский, придерживая своего коня у опушки леса, и, получив утвердительный ответ, поскакал к остановившимся в стороне слугам и псарям. Марылька и Ясинский въехали в лес. В лесу было сумрачно, прохладно и сыровато, пахло можжевельником, сосной, грибами... Узкая, едва приметная тропинка вела, извиваясь по легкому уклону, вглубь. Всадники поехали рядом так близко друг от друга, что лошади их то и дело терлись боками. Ясинский несколько раз бросал пламенные взгляды на свою спутницу, но Марылька не замечала ни этих взоров, ни мрачного величия окружающей природы... В лесу было тихо и величественно; каждый заронившийся звук, даже треск сухой ветки, отчетливо раздавался вдали. Наконец Ясинский решился сам заговорить с Марылькой.
— Пани все гневается? — начал он вкрадчиво. — Но на кого и за что? Надеюсь, что не я причина этого гнева, иначе, клянусь честью, я размозжил бы себе эту несчастную голову!
— Что, собственно, нужно пану? — подняла на него глаза Марылька.
Ясинский немного смешался от этого холодного взгляда, но продолжал еще вкрадчивее:
— Пани все сторонится меня, а между тем она имеет во мне самого преданного и немого, как могила, слугу... Если бы пани понадобилась какая-либо услуга... жизнь моя...
— О нет! — перебила его Марылька. — Какую ж мне может сделать пан услугу, ведь больше грабить Суботова не придется!