Все мои уже там - Валерий Панюшкин


Валерий Панюшкин Все мои уже там

Письмо издателю

... ...

1

Она уволила меня. Вы представляете, эта трогательная сука меня уволила. Двадцать лет я возглавлял если не самый модный, то, уж во всяком случае, старейший мужской журнал в России. Я научил всех теперешних миллионеров вязать галстуки и не рыгать за столом. Впрочем, нет – черта с два научишь не рыгать за столом всех миллионеров. Зато некоторых я научил читать книжки: какие попроще, разумеется – Дэна Брауна и Паоло Коэльо.

А она меня уволила. Без выходного пособия. Без того, чтобы подарить на прощание каких-нибудь акций. Без какой бы то ни было почетной должности, типа «советник Генерального директора по откупориванию шампанского и поеданию устриц». Просто выкинула на улицу, и все. И мне семьдесят лет.

И я – на улице. Я стою возле дверей модного кафе «Иль Джардино», где только что окончились торжественные проводы меня на пенсию. Я одет по всегдашней своей привычке в неброский, но дорогой пиджак Харрис Твид, ибо никакой дьявол не заставит меня пойти ни на какое, кроме похорон, мероприятие, где надо рядиться пингвином. На шее у меня повязан платок Этро, на ногах у меня – ботинки Бали, на руке – часы Патек Филипп. Передо мною у тротуара останавливается мой – в идеальном состоянии – «Ягуар XJ6» 1968 года, последний шедевр великого Лайонса, о котором всякий российский автомобильный журнал написал как минимум дважды. Сережа, видя, что я изрядно пьян, поднимается со своего водительского сиденья, обегает машину и открывает мне дверь. И я залезаю внутрь. Внутри остались еще пара сигар «Ромео и Джульетта» и початая бутылка «Обана», приобретенная в аэропорту Хитроу тогда, когда я еще пытался спасти свое положение.

Я закуриваю дорогую сигару, наливаю в хрустальный стакан дорогого виски, но на самом деле я – нищий. Завтра придется сказать Сереже, что его последнее перед увольнением дело – продать «Ягуар», и парень, конечно, расстроится. Не из-за увольнения даже, а из-за расставания с «Ягуаром». Эту машину Сережа любит больше, чем низкозадую свою жену Татьяну, работающую у меня горничной, и чем Галинку – слабоумную свою дочку с вечной соплей под носом. Татьяну тоже придется уволить, и от гостевого домика, где Сережина семья живет уже двенадцать лет вместе с моими собаками, Сереже придется отказать. Я представляю себе эту трогательную сцену прощания с барином: рыдающая Татьяна наверняка подарит мне напоследок очередные носки, связанные из собачьей шерсти, которую она сама же и прядет.

Состояния у меня нет. Сбережений моих хватит хорошо если на полгода весьма скромной жизни. За эти полгода дом без Татьяны зарастет пылью, все вещи потеряются, и по счетам будет неплачено, просто потому, что я и понятия не имею, как платят по счетам. Когда окончатся деньги, можно было бы сдавать гостевой домик, но много за него не заплатят, и непонятно, куда деть собак, не усыплять же. По-хорошему, нам с Натальей стоило бы самим переехать туда, а большой дом сдавать. На некоторое время это обеспечило бы нам безбедную старость. Ровно на то время, пока кто-то из нас не заболеет серьезнее, чем мы болеем теперь. Это было бы разумно, но, боюсь, мне не удастся объяснить Наталье, почему нельзя больше бесцельно бродить по комнатам большого дома, ронять и разбивать дорогие предметы. Увещеваемая своим Альцгеймером, она, несчастная, продолжает считать себя тридцатилетней красавицей из старинной консерваторской семьи замужем за одним из самых влиятельных людей в московском издательском мире. Боюсь, я не смогу объяснить жене истинное наше положение до того самого дня, пока большой дом не продадут с молотка и пока нас обоих не свезут в хорошо еще, если приличный дом престарелых. При удачном стечении обстоятельств мы будем доживать свои дни в одной комнате, обставленной советской мебелью, которую мы оба так презирали, пока были в силах. Мы будем оба вонять мочой и мрачно ненавидеть друг друга.

Какая же все-таки сука! Двадцать лет назад, когда я нанимал ее на должность секретарши, она была очаровательным большеглазым и удивленным существом. Девочка из хорошей петербуржской семьи. Коротко стриженная голова, набитая Мандельштамом, обэриутами, Набоковым, Бродским… Во время собеседования при поступлении на никчемную секретарскую должность она, бедняжечка, так волновалась, что тоненькие ее перемазанные чернилами пальчики дрожали, как если бы она была пианисткой и играла на невидимом фортепиано. С первой же секунды, как только она вошла в мой кабинет, я уже знал, что обязательно возьму ее, даже если она не умеет бронировать авиабилеты и отсылать факсы. Собеседование наше напоминало встречу двух самолетов в бескрайнем небе, когда включается распознавательная система «свой/чужой» и на каждый запрос ты с восторгом получаешь ответ «свой, свой, свой». Я заговорил про Бродского, и девочка принялась озабоченно пересказывать подробности операции на сердце, которую перенес живой еще в ту пору поэт. Я заговорил о Рахманинове, и выяснилось, что девочка знает байку про то, как великий композитор все не желал эмигрировать, тщился понять бушевавшую вокруг революцию, а эмигрировал, только когда революционные матросы ворвались в его квартиру и выкинули из окна рояль. Рояль разбился о мостовую, а Рахманинов уехал, потому что революцию понять можно, а разбитого рояля понять нельзя.

Это она сказала. Она сидела напротив меня за низеньким прозрачным столиком, чинно сдвинув тонкие коленки, и изо всех сил пыталась скрыть от меня свои – с наискось стоптанными каблуками, – видимо, лучшие или единственные сапоги.

Я уже точно знал, что возьму ее, но продолжал разговор, просто потому что разговор с девочкой доставлял мне редкое по тем временам целомудренное удовольствие. Времена были голодные. Девушки, даже и приличные, рядились тогда проститутками и вели себя как проститутки. По телевизору, по радио и даже из торговых киосков бесконечно звучала песня «Американ бой, уеду с тобой», а у меня в кабинете, нервно комкая в руках платочек, сидело этакое вот чудо. Выпускница филологического факультета… Весьма приличный, хоть и немного школьный английский… Французский значительно лучше моего… Латынь, по крайней мере на уровне поговорок и vivamus mea Lesbi… Итальянский, которого я не знал тогда вовсе…

А еще девушка была хоть и неухоженная, но нешуточная красавица. А еще манеры… Когда я предложил ей чаю, она размешала сахар и, прежде чем пить, положила ложечку рядом с чашкой на блюдце. Никто так не делал в России начала девяностых годов. Потом она попросила воды, видимо, чтобы унять волнение. И она пила воду, не оставляя на стакане следов помады. И я подумал: черт побери, где ты еще найдешь молодую женщину, не оставляющую на бокале тошнотворно-красных отпечатков?

Я задал какой-то вопрос, содержавший ключевое слово «моторное движение». И она дала какой-то ответ, содержавший ключевое слово «Прокофьев». Я произнес фразу со словом «Бах», и в ответной ее фразе прозвучало слово «Гульд». Я упомянул «стихи из романа», и она в ответ упомянула фамилию Пастернак. Это было счастье узнавания для меня. Бог знает, сколько времени еще я бы длил эту очаровательную болтовню, но в какой-то момент девушка сделала пару глотков воды, поставила стакан на столик, стакан тревожно звякнул, и я подумал: господи, она же чуть ли не до обморока волнуется, она же пришла искать работу, ей же для чего-то нужна эта должность и эта зарплата, номинируемая в почти непостижимых по тем временам долларах. И я сказал:

– Ну, хорошо! Вы мне очень нравитесь. Сколько бы вы хотели зарабатывать?

Она ждала этого классического вопроса, неизбежно задаваемого всяким нанимателем. Кто-то, видимо, подготовил ее. Она знала, что сумму надо назвать не слишком маленькую, но и не слишком большую. Возможно, кто-то даже сказал ей, что я готов платить секретарше триста пятьдесят долларов в месяц. Но по тем временам сумма эта казалась девушке головокружительной. Бедняжка просто не смогла произнести такую цифру. Она сказала:

– Ну, я не знаю… Я рассчитывала… Может быть… Долларов на двести…

Я засмеялся:

– Ну, не-ет! Так не пойдет! – какое-то мгновение я наслаждался ужасом в ее глазах, что запросила слишком много и теперь не получит должности, а потом продолжал. – У меня в штатном расписании зарплата секретаря-референта предполагается триста пятьдесят…

– Триста пятьдесят долларов? – переспросила бедняжка.

– Да, их-то я и намерен платить вам ежемесячно. Пополам, пятого и двадцать пятого числа. Поздравляю вас. Вы приняты. Можете с завтрашнего дня приступать к работе.

Я откинулся в кресле и закурил. Минуту или две я любовался выражением ее лица. Огромные карие глаза увлажнились. Пухлые детские губы разъехались в счастливой улыбке. Она поднесла пальцы к вискам, словно стараясь уложить в голове, какая она теперь богачка. Триста пятьдесят долларов, притом что профессорская зарплата ее отца – двенадцать. В ее глазах я видел благодарность, восхищение, обещание щенячьей верности. Я наслаждался произведенным эффектом.

Полагаю, что именно тогдашних своих чувств она и не могла мне простить все эти годы. Я полагаю, что выброшен теперь на улицу именно за то, что тогда слишком очевидно позволил себе играть роль благодетеля.

Дело было незадолго до Нового года. Это был первый год, когда наш Издательский Дом заработал по-настоящему большие деньги. Равно и политическая наша газета, деловые наши еженедельники и глянцевые наши журналы буквально пухли от рекламы финансовых пирамид. Мы рекламировали в основном мошенников, но сами при этом были условно чисты, ибо за содержание рекламы ответственность несет рекламодатель. Тщеславие наше и самодовольство не были еще поколеблены тем фактом, что финансовые пирамиды имеют обыкновение рушиться. В политическом смысле мы были поразительно наивны, полагая, что вот сейчас на пустом месте сами собой построятся образцовая демократия и процветающий капитализм. Нищей, смрадной и злобной толпы в метро мы не замечали, потому что ездили уже на автомобилях по городу, который хоть и был мрачен, как крысиная нора, но зато был свободен от теперешних автомобильных пробок. Мы наслаждались богатством. Мы чувствовали себя хозяевами мира, и в качестве таковых мы на совете директоров единогласно постановили устроить сотрудникам корпоративную вечеринку, нимало не скупясь, в одном из лучших московских ресторанов, с неограниченным количеством лучшего в ту пору вина «Касильеро дель Дьябло» и лучшего в ту пору виски «Рэд Лэйбл». На пригласительных билетах мы заявили даже дресс-код: мужчины должны были явиться в пиджаках и галстуках, дамы – в вечерних платьях.

Боже ты мой! Видели бы вы эти пиджаки, эти галстуки и особенно эти вечерние платья! На нашей одной из первых в Москве корпоративных вечеринок ужасны были все. Бедные корректорши и верстальщицы были ужасны потому, что тщились выдать за вечерние наряды жалкий ширпотреб, добытый если не на вещевом рынке, то бог уж знает как. Жена генерального директора была ужасна потому, что, напялив вечернее платье от Пако Рабана и бриллианты от Тиффани, выглядела совершенной колхозницей, которая облачилась в доспехи амазонки и ровно в полночь должна превратиться в тыкву.

Допуская, что сужу предвзято, скажу все же, что прилично выглядели только моя жена и моя секретарша. Моя жена Наталья была еще тогда вполне стройна и хороша собой. Болезнь Альцгеймера, или что уж там происходит у нее в голове, тогда еще не заставляла ее рядиться в свадебные платья и белые парики. Из уважения к простым сотрудницам Издательского Дома Наталья выбрала самое скромное из своих вечерних платьев и на шею повесила простую жемчужную нитку. А моя секретарша… О вечернем наряде для моей секретарши позаботился я.

За пару недель до праздника, когда бедная девочка получила пригласительный билет и обнаружила в нем дресс-код – я заметил, – она нахмурилась. К тому времени она работала не больше месяца и получила только одну зарплату. Полагаю, часть денег отправила в Петербург бедствовавшим родителям, на часть денег сняла наконец в Москве приличную квартиру. Во всяком случае, она уж точно не располагала свободными средствами, чтобы покупать вечерние платья. Девочка нахмурилась… Еще мгновение, и она сказала бы, что никак не сможет прийти на корпоративную вечеринку, потому что обещала родителям провести Новый год в Петербурге или что-нибудь такое… Она нахмурилась, но я опередил ее отказ. Я соврал, будто один из наших рекламодателей, торгующих модной одеждой, денег за рекламу не переводит, но готов расплачиваться бартером. И будто бы мы решили направлять сотрудников в означенный модный магазин, где можно выбрать платье и туфли и считать то и другое новогодним подарком Издательского Дома.

– Это распространяется даже на тех, кто работает тут без году неделя? – засомневалась девушка.

– Это распространяется на всех, – спокойно парировал я. – К тому же, вы хорошо работаете. Я вами доволен. Так что отправляйтесь смело в «Иль Джардино» и выберите себе платье.

Возможно, она не поверила. Возможно, будучи девушкой умной, она догадалась, что все, сказанное мною, было враньем от первого до последнего слова. На самом деле через минуту я позвонил владельцу «Иль Джардино» и, стерпев его сальный смешок в телефонной трубке, попросил записать на мой счет все, что выберет в бутике моя секретарша. Правду сказать, и секретаршей она была никудышной. Работа валилась у нее из рук. Она путала все на свете, забывала мои задания и забывала даже, что я люблю чай с молоком, а не с лимоном. Два года спустя она стала обозревателем отдела моды в женском глянце нашего же Издательского Дома, четыре года спустя – редактором отдела моды, семь лет спустя – главным редактором, пятнадцать лет спустя – шеф-редактором Издательского Дома… Но хорошей секретаршей она так никогда и не стала. Возможно, она догадывалась, что новогодний подарок сделал ей лично я, а не Издательский Дом. Но ей так хотелось платье и туфельки, что она предпочла не задавать лишних вопросов.

И, полагаю, тогдашнего моего унизительного подарка она не могла мне простить все эти годы. Все эти годы она мечтала расквитаться со мной за то платье и туфельки. И вот расквиталась, выбросив меня на улицу и оставив без средств к существованию.

Ее появление на корпоративной вечеринке было подобно появлению Золушки на балу – все обернулись. Я с удовольствием отметил, что секретарше моей хватило такта платье купить приличное, что было непросто, ибо байеры тех времен имели обыкновение в коллекции любого дизайнера выискивать такие платья, будто их все равно рисовали Версаче или Кавалли. Туфельки тоже она выбрала со вкусом: праздничные, но без обязательных в ту пору стразов. Еще я заметил, что секретарша моя все же на подготовку к корпоративной вечеринке изрядно потратилась, потому что волосы у нее были наилучшим для тогдашней Москвы образом пострижены и уложены, на лице у нее был наилучший для тогдашней Москвы профессиональный макияж, и, наконец-то, у нее появился приличный маникюр. Мне только резануло немного глаз то, что ногти у нее были красного цвета, хищного цвета свежей артериальной крови. С годами этих хищных черт в ее облике будет становиться все больше. Но тогда я не придал значения цвету ее ногтей. Она искала меня взглядом. Нашла за стоявшим чуть на отшибе от общего веселья столом для руководства. И я приветственно помахал ей. И лаконичными жестами выразил безусловное восхищение ее нарядом.

Дальше