Крушение антенны - Николай Огнев 3 стр.


Летели в снежном, морозном тумане, — вились, извиваясь, падая в пропасть, взлетая в бездонное тусклое небо; снова летели в тесном об'ятии, снежно прижавшись друг к другу; далеко — внизу — по земле — волочились лохмы циклона; он встряхивал лохмами — и пушистые листья снега плавно ложились, ложились на землю; но старый, мудрый и древний старик многое видел; любил он лишь мимолетных любимых —

Бензинным дизелем зазвенел пропеллер встречного аэроплана; срыву шарахнулся в сторону мудрый старик: сидя в каникульных южных тысячелетних снегах все двенадцать последних веков, не видал он дизелей — в сторону, в сторону, — врысссь! Вила Злочеста: о-гэй, это люди! — Люди?! Арррр-га, — и, присев, от земли прянул прямо на аэроплан. Крылья в острых колючках снега взметнулись, но бодрый упрямый мотор заревел, загудел, приказал, приказал! — и пропеллер сквозь длинные белые космы прямо в сердце циклона всверлился. Упрямой бензинной струей. Где твоя мудрость? Врысссь твоя древность, мудрый старик! — И выстрел с аэроплана, обыкновенный винтовочный выстрел, быстро и тускло сверкнув, потонул в нераздельных: вое циклона и реве мотора…

С визгом взвился в извилины злобного зева, — язвя, извиваясь, старик; и белую, длинную Вилу, так мимолетно любимую, — взвил, завил, закрутил

— снежные, жгучие искры посыпались в стороны, вниз — веером, бурей, метелью

и с великанской своей высоты швырнул старикашка Вилу на снежный восток, в равнины, в равнины и вслед ей провыл:

— Смотри, потеряешься там, — дороги назад не найдешшшшь…

Второй разговор в телефонной.

— Агния Алексанна — в будке?

— Здесь. Я дежурная.

— Поговорить бы надо… только с вами…

— Пожалуйста. Виктор, ступайте на урок. Я одна запишу. Садитесь, Иван Петрович. Только извините, буду слушать. В чем дело?

— Вот что, Агния Алексанна. Идите… за меня замуж.

— Замуж?! За вас?!

— Да что вы… так удивляетесь? Разве… непонятно было?

— Не-ет, понятно. Только… как-то сразу.

— Вот дак сразу! Ну, единым словом: идете или нет?

— Да почему вам пришло в голову?

— Па-нимаю. Я — мужик, рабочий, а вы — барышня, интеллигентка, значит — не пара. Хорошо-с. Прощайте.

— Да погодите вы, чудак какой. Вы не то… Стойте, погодите, не уходите, тут телефонят…

Центральная телефонная (басом):

Слушай-те, слушай-те, слушай-те, алло-алло. Религия и радио. Ре-лигия и радио. В Америке — в одной часовне, — в которой не полагается пастора — пришли к такому — заключению. В часовне этой около органа — поставили радио-телефонную установку…

…изголодалась… измучилась за последние годы… он хоть и грубый, а любящий…

— с громко говорящим — аппаратом и таким образом — прихожане — этой часовни могут слушать — проповедь пастора — другой церкви —

…нужно согласиться… нужно-нужно-нужно согласиться.

— известны — случаи — венчания — по радио — при расстоянии — между женихом и невестой в несколько тысяч — километров —

…да, расстояние порядочное…

— Дак как же, Агния Алексанна?

— Ну, что же? Я… согласна.

— Значит, так. Ладно. Ну… пока. А в деревне — будете жить?

— Мне все равно.

— Учительницей. Нужно, ведь, и им… культуру.

— Идите… мне нужно остаться одной.

Вечером горбачевская дача погрузилась в темноту: не хватило керосину; горели коптилки (каганцы) только в телефонной будке, в столовой, да в одном из классов топилась печка. У печки:

— Ничего ты, Мара, не понимаешь. Что ты со своей литературой сделаешь?.. Только языком трепать.

— А ты с математикой что сделаешь?

— Без математики — ни машин, ни паровозов, ни радио, ни аэропланов, ничего не было бы без математики. И дома-то построить нельзя. А с литературой что построишь?

— Коля, ты, все-таки… говоришь глупости. Литература развивает человека. Захочется тебе выразить свои чувства, ты и не можешь, а я могу. Я вышла из дома. Было уже поздно. Луна освещала своим серебристым светом сад, и ее нежный свет так и переливался на снегу. В воздухе чувствовалась нега…

— А вот и могу! А вот и могу! Я вышел из дому в семь с половиной часов вечера. Луна светила под углом в 45 градусов и освещала квадраты и кубы усадьбы. В воздухе носились незатухающие колебания…

— Не то это. Не то, не то и не то.

— Нет, то. Если тебе охота размазывать — размазывай, а я не хочу.

— Нет, это не то. — Мара встала во весь рост — высокая, сильная, стройная; желтый, зловещий свет печки покрыл тенью ее лоб и глаза. — В замке был веселый бал, музыканты пели… Ветерок в саду качал легкие качели… Прелесть, правда?

— И это скажу, — с нежным упреком Коля. — В замке был бал, играла музыка, и ветер скоростью в четверть лошадиной силы раскачивал качели, Мара… Милая Мара… все равно ты меня не переспоришь…

Леонид Матвеич — мимоходом — остановился, усмехнулся, бросил собеседникам: — "дурашки, дело во взаимном равновесии", прошел к себе, в одинокую темную комнату. Немного погодя, постучался Стремоухов, и, подавая рукописную газету, угрюмо:

— Ребята, вам велели дать… для прочтения. Потом… извините, что ругался.

— Ну, ничего, ерунда, пустяки. Я сам виноват. Садись в шахматы, каганец сейчас зажжем.

— Не-ет, я сегодня на деревню обещался, там поминки. (И насчет земли потолковать с председателем, — это про себя.) Знакомого схоронили.

Шкраб остался один, зажег маленький, синий огонек и прочел в конце газеты:

Шарада.

В шипящих первый слог найдем

За вторым с тобой пойдем

К морю. Там после отлива

Мы тогда его найдем.

Целое — слово в колонии звучное.

И подчас для нас научное.

Подумал, усмехнулся; разгадка — ш-краб.

Глава так себе ГВОЗДЕМ В НЕБО

Ночью Сергеичев полез из могилы проветриться. Захотелось свежего духу, кладбищенского простора, запаха сосен и конского навоза. Полез, заскреб когтями по твердой глине, — крышку сбил с гвоздей, — поднял спинищей, — стал на карачки, забарабанили в гробовое дно земляные крошки: ему нипочем, ломовым один еграль подымал, на спор. Вроде еграля и была крышка гроба, припертая к спине землей и еще чем-то тяжелым и острым. Стал на карачки, качнулся немыслимым подземным раком, набрал духу в себя, в грудь, в живот — не надорваться бы! — а ну, еще разок! — уперся натугой — ладонями в отвес могилы — малый засыпал, работа липовая! дерганул левым плечом, упруго качнулась земля, плакучей осиной заскрипело острое надгробие. Шваркнул правой ногой, разогнулось колено, екнуло, — стой, не сразу, дух спустить надоть. — Так на площадках барских лестниц передых бывал, с егралью на спине.

Перепер ладони повыше, одну за другой, когти воткнул в мерзлый, осыпающийся отвес,

— который человек не верит ни в бога, ни в чорта, — в себя, дискать, верит, — тоему человеку смерти нет, тоему человеку все возможно,

— да ка-ак аррррванет спинищей назад, кверху, — это еграль надобно спущать с себя аккуратно, струна чтоб не лопнула, — а уж могильное надгробие безо всякой великатности — назззад его — плюх!

Высунул морковное лицо из могилы, вдохнул снег, над землей свистала морозом ночная поземка.

Дыханул — могильный дух выдохнул — сел на краю могилы, обряженный к последнему странствию в разлезлый лохмотный саван.

— Ээээй, ка-торые…

Снежище глянул сквозь поземку смутным белесым рылом: — тебе чего покою нет? — спросонья.

— Вы-ползай, ребятищ-щи… ребятищ-щи…

Мудрого нет, когда кругом — все свои; кресты-то пообломались, жаль, струменту не захватил, починить бы ребятам: все хозяева лежат, други, кряжи. А все некогда-некогда, глядишь — и смерть пришла, и та чуть-что не за делом застала… да не в этом толк.

— Вылезай, ребяты-ы-ы… Мужики-и-и-и…

Серой строгой смутью поглядели сверху сосны, качнулись, тряханули снегом, подвыли в лад: и-и-и-и… — поземка пошла крутить, завиваясь, плотней да плотней, белей да белей, хороводом. А в хороводе уж двигались… ходили… шли… собирались, прячась за соснами: знать, искали.

— Здеся, здеся, ребятищ-щи…

Обрадовались, подошли, затолпились кругом. Лаптев Митроха первый:

— Ку-ум! И ты тута!

А признать можно, хоть и дырья заместо глаз: бородища седая, до земли оказывает. Вместе пили, вместе гуляли. Ерофеев Микитка — пьянчуга первостатейный: тот же, только вырос, под сосны головой уперся: вместе пили, вместе гуляли. Кум Елисей, убитый под дубом пьяным Павлушкой ломом по затылку: та же бородка реденькая, а лица не видно; подходи, подходи: вместе пили, вместе гуляли.

— Ну, поздоровкаемся! Кумовьев-то, кумовьев.

Да одни ли кумовья: и братья подходят: и Семен, и Терентий.

— Брата-ан! — И сразу: — Сынам нашим зачем дозволил, сына-ам…

— Противу церьквы, противу кряста…

А поземка взвилась, зверем Арысь-поле свистнула: врыссь! Густей да густей закачались мертвецы, саваны за поземкой, поземка за саванами, погост проснулся, ожил погост, — беда, коль на Руси очнется погост! — сосны со страху затолкались верхушками… затолкаешься, коль полезут обниматься покойники, да в саванах, да в венчиках, да с белыми смертными соплями — ба-тюш-ки!

Да одни ли кумовья: и братья подходят: и Семен, и Терентий.

— Брата-ан! — И сразу: — Сынам нашим зачем дозволил, сына-ам…

— Противу церьквы, противу кряста…

А поземка взвилась, зверем Арысь-поле свистнула: врыссь! Густей да густей закачались мертвецы, саваны за поземкой, поземка за саванами, погост проснулся, ожил погост, — беда, коль на Руси очнется погост! — сосны со страху затолкались верхушками… затолкаешься, коль полезут обниматься покойники, да в саванах, да в венчиках, да с белыми смертными соплями — ба-тюш-ки!

Но Сергеичев топнул кривой разбухлой ножищей:

— Аррр-га! Кррру-жи, кря-жи!

Закружились ввысь, нелепо толкаясь в соснах; застучали о деревья кости, — серо-зеленые, с черными крапинками тления: заходили по небу белые волокна, одно за другим, другое за одним, за ними всссе — ввыссссь!

— Врыссссь, Арысссь-поле!

Арысь-поле — зверюга.

Одну губу ведет по-земи, а другую — крышей расставит.

Ходит в снегах, ждет мороза, ветра, бури.

Тихонечко-тихонечко подкрадется, а там — пиши пропало.

А Сергеичев все еще на земле, чего-то ждет:

— Ат-цыыыы-ы! Сынов отняли, самиии за дело берисссь!

Вот, дождался: встала над церковным крестом белая — длинная — ненаша; недвижной воронкой завертелась, колеблясь, на месте, а вокруг нее — каруселью — бледные полы саванов, поземка за саванами, со свистом, с гиком, с ревом, со звоном, быстрей да быстрей, — сорвалась ненаша с места, старик Сергеичев за ней, подобрались под самое небо — одни клочья серой, мерзлой воды кругом, задержались-задержались, да как ухнут.

Ка-ак ухнут в поле, в луга, в овраги, в снега голубые, белесые, серые, за зверюгой, за Арысью-полем —

а там — пиши пропало: размыкает Арысь-поле добра-молодца по полю: где оторвется нога, там станет кочерга, где рука — там грабли, где голова там куст да колода; налетят птицы, мясо поклюют, поднимутся ветры — кости размечут; и не останется от добра-молодца ни следа ни памяти.

С овражьего дна, с медвежьих глухих берлог, из-под снега, из-под сугробов, белых этих гробов, поднимается, поднимается, шевеля набухлыми белыми, до полусмерти заспанными буркалами, в повойнике из еловых снеговых нахлобученных шапок, в гробовом сарафане полинялых, серых, смутных красок, подыма-ается Арысь-поле, подыма-ается

Старая Русь.

Эх, старуха, ведь ты умерла — спала бы себе да спала сном непробудным, последним, — тебе ли гоняться в метели да в бури, в снега да в туманы за быстролетной Вилой Злочестой? Да нет

вылезла, встала, распластала руки, пошла. Губу ведет по земи, другую — крышей расставила

вот завыли сверху и снизу!!! вот завертелись саваны, саваны, саваны!!! и, скорей, туда, где гвоздилось чужое, странное, вражье.

Третья антенна давно уж качалась, скрипя, от буйных вихорных налетов, но из-за тысячи верст долетели космы циклоньих бород и грив, а за ними, за ними, за ними —

Третий разговор в телефонной.

— Леонид Матвеич, а какая цель в жизни?

— Цель жизни, деточка, это — вопрос сложный. На этом вопросе себе многие головы сломали.

— У нас вот с Колей постоянный спор: он говорит, что цель жизни жить; а я думаю по-другому, только об'яснить не могу.

— Почему ж ты думаешь по-другому?

— Да как же? Если цель — жить, то ведь, в конце — смерть. Значит, цель — смерть?

— Конечно, чепуха. По-моему, человечество стремится к тому, чтобы преодолеть мировое движение, ну, перегнать его, что ли. Заметь, Мара, что все человеческие усилия направлены к движению: сейчас век машины, а машина и есть душа человеческого движения, в противовес мировому. Поняла?

— Ну, пожалуй, поняла.

— Погоди, две тысячи двести работает. Записывай.

Высоко, хрипло, с перебоями:

рах-рах-рах… третий конгресс… Третьего Интернационала… капиталистические державы всего мира… что изнеможденный… в цепях рабства… пролетариат…

рах-рах-рах…

— Почему такие перебои?

— На дворе метель, Леонид Матвеич. Может, поэтому.

…Пролетарии… пролетарии — пролетарии… всех стран — всех стран всех стран… соединяйтесь — соединяй…

— Кажется, перервалось, Леонид Матвеич.

— Да, почему-то кончилось. Так вот, человечество идет к тому, чтобы покорить все силы природы, а главное, преодолеть мировое движение. Ты заметь, Мара, что все, что ни создается, направлено к достижению наибольшей скорости в движении при наименьшей затрате сил. И вот, настанет время, может, через несколько тысяч лет, станет погасать солнце, а земля — ты представь себе, какая роскошь, — управляемая мощнейшим мотором в своем центре, — двинется в путь по своей орбите, а не по предписанной солнцем. Вот где величайшая цель человечества…

— Ну, хорошо. Это человечество. А я?

— Что ты?

— Ведь, я до этого умру?

— Ну, что ж, что умрешь, зато своими усилиями поможешь человечеству, свой камешек положишь в общее здание.

— Нет, мне не это нужно… Мне нужно… практическое.

— Ну, уж не знаю, что тебе практическое. Иди-ка спать, давно звонок был.

— У-у, метель-то как завывает… Так и грохочет по крыше…

Распахнул дверку и откачнулся; отвык: в голову шибануло; потом — ничего, обрадовались, тем более, все уже пьяные, и не знал, сколько времени прошло — сидел за столом, тыкал вилкой в лохмотья говядины, заправлял разваленный студень в рот руками, как все, как дикарь: все же — свое, родное, старое. Когда-то проклинал, уничтожал, кипел, рипался. А теперь — вроде как все равно; надоело попусту тратить заряды. Когда шел — одного боялся: как бы с женой не встретиться. А теперь — увидел ее — и ничего. Врешь, книзу не потянешь, нет. — Сидит, опустив глаза; набелилась, нарумянилась. Чорт с тобой. Была паскуда — и осталась паскудой. — Гам не мешал мыслям.

— Вас-силь Семенов, в память…

— Аль ощо по стакану?

— На-асть! На-асть! Помяни покойника.

— Грикуха, а Грикух! Расскажь про мерина-та…

— А бог — есть.

Взглянул — дьякон, Сергей Афанасьич; спорил с ним раньше о боге, теперь — надоело: бессмысленно: тратишь слова, а толку нет ни на грош.

— Ну, и что?

— Н…ничего. Й-есть бог и ба-ба-ба-бажественное йесть.

Глаза злые, пьяные. По кожаной куртчонке сразу и не поймешь: дьякон или не дьякон.

— Ну, и ступай к ляду.

— Н…нет, т-ты за это ответишь… за свои с-слова.

— За какие слова?

— А… что б-бога нет.

— Не лезь, дьякон, в рыло хрокну.

— Бро-осьте, ребята… гражданин Стремоухов… Ванькь, Иван Пятров! Это бородастый, соловый Малина Иваныч. — Ва-анькь, а Ванькь, ты докажи, как в колоние… ребят голодом морите…

— И верно: чай, голодают, болезные?

— Хлеба-то, грит, по осьмушке в день?

— Водой больше поят.

— К-каниной.

— Па-шел Ленин с каниной, давай Миколку со свининой.

— Хррры…

Озлился, стукнул кулаком, задребезжали стаканы, вилки, тарелки.

— С ветру, сукины дети, с ветру, с ветру, с ветру!!! Натрепала баба подолом, а они — и-и уши развесили.

— А што, — скажешь, — убойное лопают?

— Б-бог йййесть.

— Ни черта не убойное, а… дают им жрать, вполне.

— Эт-то, гражданин Стремоухов, ты врррешь.

— Я — вру?

— Ты врррешь.

Захотелось развернуться и стукнуть… разик, да сдавил себя: не все ли равно: пил мало, не действовало; не до драки.

— Ну, и ступай к ляду.

— Ннннет… ты докажи… свои сла…сла…слава.

— А-аставь ты яво, Малин Иваныч, лучше ощо по стакану.

— Ощо-ощо. А он… должон доказать.

— Йййесть бог… и вся святая его.

— Эт-то верно, дьякан… Выпьем.

И не успели выпить, как затюкало, забоцало, забрякало в сенцах, распахнулась дверь, и в горницу полезло соломенное чучело с красным языком, белый лист с черными буквами колебался на чучельном животе:

— Попу в падарок на паминки.

Малина Иваныч вскочил:

— Безззотцовщина, сукины дети!!!

В ответ — гармошка, песня:

Бабы визгнули разом, Настя, дрожащими руками за лампу — не опрокинули б — и во время — дьякон лез драться — задел скатерть — на пол полетели тарелки, студень, бутылки —

Стремоухов продрался к выходу, кто-то орал: — лошадь-та, лошадь-та не угнали б, — выскочил в мороз, в колючие взвизги метели; схватили за шинель, за грудки:

— Стой… хто… свойскай?

— Да пусти к ляду… ну вас всех.

— А, да ето никак Стремоухав? — радостно, удивленно.

— Ну да, я. Пусти пройти. Чего беснуетесь?

— А поп — сволачь, контра… Иди, самогон есть! Рррробя, Стремоухову самогону!

— Да ну вас и с самогоном-то, пусти пройти.

— Рробя, гражданину… товарищу Стремоухову пройтить. Пропускайтя-ааа…

Свернул за плетень, метель ударила в глаза — слепая, бессмысленная, тупая, морозная, злая, как деревня; схватила шинель, стала драть с тела, — врысссь!

Назад Дальше