М. П. Погодин Васильев вечер [1]
Весь левый низменный берег Оки, почти от устья Москвы-реки, чрез Клязьму, до самой Волги, покрыт густыми сосновыми лесами, в иных местах верст на семьдесят шириною. Леса сии мало-помалу редеют с того времени, как московский топор, добравшись до них, начал просекать сквозные дороги чрез их заповедные чащи; но лет за пятьдесят, за шестьдесят много еще было таких, куда человек не ступал никогда ногою, и даже ворон, по старинной пословице, костей не занашивал. Вечерняя темнота не рассветала в них ни летом, ни зимою; и лишь в березовые рощи, рассеянные кое-где между непроницаемыми соснами и елями, прокрадывались лучи дневные. Тишина глубокая. Иногда только ветер гудел в сокровенной середине, силясь напрасно прорваться сквозь плотные частые преграды; и изредка слышен был медведь; который, взлезая на сосну за бортным медом, царапал своею широкою лапой по древесной коре; или волк, который, почуя дальнюю падаль, скакал по земле, покрытой иглами. Но среди сих дремучих боров есть многие болота, покрытые серым мохом и густою осокою, приволье диких птиц всякого рода, широкие озера, богатые рыбою; и здесь-то исстари находились деревни, основанные охотниками, угольниками и предприимчивыми хозяевами, кои селились в этой глуши, надеясь собирать больший доход с наследственных своих угодий.
У одного из них, премьер-майора Захарьева, который переехал из Москвы в Муромскую деревню с тоски по умершей жене, а остался по привычке и страсти к охоте, затеялось игрище в Васильев вечер для единственной дочери девятнадцатилетней девицы. Все соседи, ближние и дальние, почти за неделю собрались к богатому и радушному хозяину; и в назначенный день, чуть только смерклось, между тем как старики в особых комнатах сидели за отменным пенником и густыми наливками, хвастаясь друг перед другом своими подвигами, нетерпеливая молодежь начала святочные игры; запели песни, заплели хороводы, пустились вприсядку. Поднялся шум, крик, смех, раздались веселые плески. Жмурки, гулючки, жгуты, носки следовали одни за другими, прерываясь только общим хохотом, когда кто-нибудь второпях ушибался до крови об угол или падал стремглав на подставленные ноги, или получал удар побольнее в спину, от которого трещали зубы и из глаз сыпались искры. Ближе к ночи начались гадания, любимая забава взрослых девушек. Они принялись топить олово, выливать в холодную воду и в застывающих образах читать свою участь. Другие выставлялись лицом за окно, накликая суженого: «шени меня, мани меня лисьим хвостиком», — и мягкое прикосновение сулило им богатство, так, как жесткое бедность. Третьи выбегали на мороз и всем телом ложились на рыхлый снег, чтоб по замерзлому отпечатку судить о доброте и лихости будущих мужьев своих. Иные, наконец, бегали слушать на паперть, под церковное окно, иные на мельницу, на погребицу, к закормам, на гумно. Всего занимательнее было толкование предвещаний, когда девушки, одни белые, как молоко, другие красные, как кровь, испугавшись или ободрившись, набежали опять со всех сторон в комнату и стали пересказывать друг другу полученные вести. Вот тут-то надо было послушать споров: один и тот же знак, один и тот же звук иные принимали к добру, другие к худу, одни плакали, а другие смеялись. — А как наконец начались поздравления, утешения, шутки, насмешки! Словом: шумному веселью не было бы конца, если бы старики, успевшие раза по два напиться и проспаться, не стали вызывать игруш домой: на общем совете у них положено было разъехаться теперь же, несмотря на позднюю пору, для того, чтоб удобнее было на третий день собраться к одной дальней имениннице. Девушкам было очень досадно оставить такое раздолье, но их утешили надеждой вскоре возобновить прерываемую забаву; и они, перецеловавшись с молодою хозяйкою, поблагодарив ее за ласковое угощение, уговорясь о наступающем празднике, одни за другими разъехались с своими родителями, уложенные и укутанные. Старик взялся сам проводить одну свою приятельницу, трусливую вдову с двумя дочерями, жившую верстах в двадцати от его усадьбы.
Дочь осталась дома одна. Гаданья в этот вечер возвестили ей печаль наравне с радостию и взаимно себе противоречили: на стене, например, в тени от оловянных вылитков она увидела две церкви, а между ними глубокую впадину с колючим ежом, знаком потаенного врага. На морозе с одной сторон кто-то погладил ее пушистым хвостом, а с другой оцарапал голиком, и песня ей спелася очень странная:
Она была в большом сомнении и, чтоб выйти из него, наслышанная много о сбыточных гаданьях в таинственный Васильев вечер, решается на последнее, самое действительное. Одна в своей комнате, в самую полночь, когда улеглись все домашние, и только двое слуг в передней, дремля, дожидались барина, она садится перед зеркалом между двумя свечами и наводит другое так, что оно отразилось в первом двенадцать раз и представило даль бесконечную.
Туда, на самую крайнюю точку, до которой едва досягал напряженный взор, устремила она все свое внимание и с трепетом ожидала, что там ей представится: венец или заступ, счастье или несчастье. Долго, долго смотрит она, ни об чем не думая, и воображение наконец берет верх над прочими способностями; она совершенно забывается, не знает уже, где она, что делает и чего желает, а между тем все смотрит, смотрит, смотрит…
Вдруг на далеком, далеком краю что-то чернеется… шевелится… ближе и ближе, больше и больше… неясные черты собираются в человеческий образ… призрак идет и растет, идет и растет… уж можно различить и черты: черные глаза, как горячие уголья, навислые брови, как сосновые ветви, рот с дупло, голова с пивной котел, волосы всклокоченные овином… а все еще он толстеет и длиннеет… уж это исполин во всю комнату… уж близко ее… и ударил по руке железной лапой… Ах!
Страх возвращает девушке память. Она перекрестилась и видит перед собою высокого толстого мужика в нагольном полушубке с топором в одной руке и потаенным фонарем в другой.
— Ключи от денег! — спрашивает он ее охриплым голосом.
— Не знаю, — отвечает девушка.
— Врешь! Сказывай! Убью! — и замахнулся топором над нею.
— Здесь в образной, — отвечает она, трепещущая, и подает толстую связку.
— Веди под пол! Где ход?
Дрожащей рукою указывает она половицу, которую разбойник тотчас поднимает, толкает вперед девушку и сам спускается вслед за нею по маленькой лесенке; нагнувшись, ведет она его по разгороженному подвалу к углу, где стоял большой дубовый сундук, окованный со всех сторон железом.
Разбойник, осмотревшись, примерясь, кладет на землю топор и фонарь, становится на колена, повертывает с напряжением длинный ключ в заржавом замке и силится поднять примерзлую крышу; а что делает девушка?
Образумясь уже от страха, видя себя в выгодном положении, сия мужественная дочь дикой природы, привыкшая с малых лет к былям и сказкам о страшных приключениях, уже решилась на смелый поступок: она взяла потихоньку топор, не в домеке занятому разбойнику, и, изловчась, со всего размаху вдруг ударила его сзади обухом по голове, так что в то же мгновение вылетел из него дух…
Между тем в ближней стороне слышится шорох: кто-то подлезает через отдушину под дом и издали шепчет:
— Эй, Степка! что ж ты! Да скоро ли?
Не теряя духа, ободренная успехом, девушка отвечает сиповатым голосом:
— Да не управлюсь, поди сюда, пособи.
А сама, закрыв фонарь, прячется у дороги за столбом. Второй разбойник ползет на голос, ругая темноту и тесноту. Лишь только поравнялся он с нею, она из всех сил топором его в самое темя, и тот повалился, не испустив даже стона.
Она спешит оставить мертвецов, но испытание ее не кончилось: еще слышится шорох, подлезает третий:
— Ребята, скорее, барин уж близко.
Уйти ей невозможно: половицу над лестницею первый разбойник крепко прихлопнул, спустившись под пол, и поднять ее без шума нет средства — опасность увеличивается. — Разгоряченная, с помутившимся уже умом, она дожидается нового гостя и встречает его с меньшею осторожностию и меньшим успехом: удар попал не в голову, а по руке… Между тем на дворе послышался шум, залаяли собаки… разбойник, ошеломленный внезапным ударом, назад, а героиня с последними силами на лестницу, в свою комнату, и без памяти покатилась на пол.
Это в самом деле приехал барин. Видя свет в комнате у дочери, он заходит к ней проститься и как же ее находит? Она лежит бледна, как смерть, без голоса, без движения; подле нее окровавленный топор; нагорелые свечи перед зеркалом; другое зеркало, разбитое вдребезги, на полу. — Он не понимает, что все это значит, зовет в ужасе людей, оттирает полумертвую льдом. — Она приходит на минуту в себя, поводит мутными глазами и чуть выговаривает прерывающимся голосом:
— Четвертый… пятый… я устала… нет больше сил… — и опять лишается чувств.
Напрасно старик употреблял все средства, чтоб вывести ее из этого положения. Целую ночь провела она в бреду и изредка произносила:
— Кровь на мне… Я убила двух… трех… Господи, помилуй.
К позднему утру уже она опомнилась совершенно и, увидя подле себя отца, бросилась к нему на шею в горьких слезах:
— Батюшка! Вы ли?.. у нас были разбойники, я убила троих, — и рассказала удивленному старику свои ночные приключения. Старик не верит ушам своим, почитая слова дочери продолжающимся бредом, хоть этого и не показывает. С сомнением поднимает он половицу и спускается под пол с своими людьми; но каково же было его изумление, когда в самом деле видит там мертвые тела и отрубленную кисть! Он расспрашивает дочь о подробностях, посылает верховых в Муром за командою, а между тем принимает все предосторожности на случай внезапного нападения. Однако ж день прошел благополучно, кроме того, что переволнованная девушка слегла в постелю, занемогши горячкою. На другое утро приехала земская полиция с понятыми, отобрали показания, освидетельствовали трупы, объехали дачу, искав горячих следов; но следы простыли, и они, оставив несколько гарнизонных солдат в деревне, отправились обратно для дальнейших поисков. Но все их старания были безуспешны, и сыщики, разосланные по околотку, не привезли никаких объяснительных известий. Между тем девушка выздоровела, старик успокоился, суд забыл о следствии, занявшись свежими уголовными делами, и только молва о мужестве барышни Захарьевой распространялась более и более, так что на противоположном краю лесов говорили, будто она перебила чуть не всех муромских разбойников.
Прошло полгода. Все дела в доме господина Захарьева пошли по прежнему порядку.
Около Петрова дня заезжает к нему сын старинного его сослуживца и крестного брата, жившего под Брянском.
— Батюшка, — сказал молодой человек, — зная, что ваша деревня недалеко от большой дороги в Макарьев, куда я еду с своим приказчиком, велел мне непременно заехать к вам и осведомиться о вашем здоровье и обстоятельствах. Вот вам и письмо от него.
Сельские жители знают, как приятно в глухой деревне увидеть незнакомое лицо и поговорить о чем-нибудь новом, вне круга ежедневных бесед, и потому нетрудно себе представить, с каким удовольствием старик встретил нечаянного гостя. Расцеловав его, припомнив, что за столько-то лет в такой-то праздник, при таких-то гостях он нянчил его на руках своих, познакомив с своею дочерью, майор со слезами на глазах прочел послание задушевного своего друга и требовал потом неотступно от сына погостить у него хотя недолго. Проезжий отговаривался недосугом и просил позволения немедленно отправиться в свой путь. Старик, однако ж, никак не согласился отпустить его, прежде нежели не расспросил подробно обо всех его братьях, сестрах и родственниках — о том, как отец его проводит время, чем занимается и по-прежнему ль метко стреляет дичину. Молодой человек отвечал так ловко и удовлетворительно, что старик полюбил его с первого дня и взял с него честное слово заехать на возвратном пути и погостить у него подольше.
В самом деле чрез три месяца, после скучных ожиданий, в продолжение коих майор начинал уже сердиться на ветреность людей нового поколения, жданный гость, к сердечному удовольствию, явился в сопровождении прежнего приказчика — и не с пустыми руками: в знак благодарности за ласковое гостеприимство он привез дочери в гостинец собольи якутские хвосты, а отцу устюжскую серебряную табакерку с чернью. Старик был очень рад, не знал, чем его потчевать и забавлять; услышав же, что он сдержит свое обещание, начал показывать ему свое хозяйство, водил на охоту с ружьем, ездил с ним бить медведя, а по вечерам молодой человек рассказывал в свою очередь о брянском обиходе, о Макарьевской ярмарке, о петербургских новостях и до такой степени понравился, что майор, под конец недели заметив, какие ласковые взгляды среди разговора бросал он на его дочь, слушавшую с глубоким вниманием, вздумал предложить ему запросто ее руку вместе со всем ее имением.
— Мы выросли с твоим отцом вместе, крестами поменялись, — сказал ему старик, разнеженный любимой мыслью, — одною палкою биты в полку — мне больно хочется под старость пожить с ним еще вместе и порадоваться на общих внучат.
— Василий Демидович! Признаться ли вам — я затем сюда и приезжал, чтоб увидеть дочь вашу: ибо батюшка и спит и видит, чтоб я женат был на ней и породнил его с вами. Получив от меня известие, он сам хотел было приехать к вам и просить ее мне в замужество.
— Настенька! По сердцу ли тебе Григорий Григорьевич? — закричал восхищенный старик.
Настенька пришла и потупила глаза.
— Ермошка! за попом! Целуйтесь, жених и невеста.
Благословленный жених просил не откладывать и свадьбы, ибо отца дожидаться здесь было бы очень долго, а пост был уж на дворе; ехать к нему всем было также затруднительно, потому что целое семейство вдруг подняться не может, да и хозяйство от этого потерпело бы очень много. Эти причины показались уважительными, особливо невесте. Дожидаться больше было нечего: приданое Настеньке еще покойная мать приготовила, и сундуки в кладовых стояли верхом, церковь была близко, и так чрез неделю при множестве повещенных гостей была разыграна свадьба.
Старик не мог нарадоваться на молодых, а они друг от друга были в восхищении. Муж ласкал жену от утра до вечера, смотрел ей в глаза и предупреждал всякое желание. Только и дела было у них, что они целовались и миловались. Между тем званые обеды у себя, в гостях, гулянья, катанья, вечерние пиры не прерывалися.
Месяца чрез два зять сказал, что ему пора уж ехать с женою к отцу, который в своем письме понуждает его воротиться, желая поскорее увидеть молодую невестку.
— Делать нечего, детушки, — сказал наконец старик, — ступайте с Богом! Настенька, не плачь! не век прожить тебе в отцовской пазушке! Убравшись дома, я сам приеду к вам по первопутенке.
— А потом мы к вам всею семьею, — перервал веселый молодой.
— Вот и ладно! так мы и станем провожать друг друга — из муромских лесов да в брянские, а из брянских в муромские.
В неделю молодые собрались; они распорядились ехать на своей тройке, то есть на той, на которой ездил муж к Макарью, а за приданым хотели из дома уж прислать после подводы четыре. Когда все готово было к отъезду, отслужили по обыкновению путевой молебен. Дочь рыдала безутешно, несмотря на прежние веселые сборы, и, прощаясь, так повисла на шею отцу, что едва мог оттащить ее муж. Старик благословил ее в кибитке почти без памяти: так тяжело было ей расставаться с своим родимым обиталищем. Ямщик ударил по лошадям. Поехали.
Много ли, мало ли времени в тот день они проехали, неизвестно: муж, имея слабое зрение, опустил рогожу с кибитки от солнца, а жена, утомленная при прощанье, уснула на десятой версте и проснулась уж вечером, когда лошади остановились у ночлега.
— Вставай, — сказал муж.
Она встала и увидела перед собою ветхую избенку при дороге, чуть наторенной.
— Разве мы ехали не большой дорогой? — спросила она мужа.
— Здесь ближе, — отвечал он ей отрывисто.
Она бросилась было поцеловать друга; тот отворотился с нахмуренными глазами и пошел в другую сторону. Молодая не понимает такой внезапной перемены и, забывая собственную печаль, старается отгадать причину. — Между тем вошли в избу. На столе приготовлен был ужин: пироги, ватрушки, ветчина, вино. Прислужников никого не было; приезжие перекусили все вместе: господа и приказчик, и ямщик; никто как будто не смел прерывать молчания. Чрез несколько минут хозяин-угольщик пришел сказать, что свежая тройка готова. Между тем на дворе было уж очень темно.
— Едем, — сказал муж. Жена опять бросилась поцеловать его по-прежнему. Он улыбнулся, но без нежности, даже с какою-то злобою. Молча сели они опять в кибитку. Несмотря на темноту, жена примечает, что следу становится меньше и меньше, лес гуще и гуще. Ни одной души навстречу не попадается. Ямщик с трудом пробирается в чаще и беспрестанно повертывается около деревьев.
— Куда мы едем? — спрашивает дрожащим голосом молодая.
— Куда надо, — отвечает он сквозь зубы.
Наконец стало рассветать. Глушь и дичь ужасная, но лицо мужа становится веселее: он начинает взглядывать на нее с каким-то удовольствием, приказчик на облучке с ямщиком пересмеивается, и она ободрилась. Так — это был напрасный страх. Два месяца любил он ее так нежно, целовал ее так сладко, угождал ей так искренно. — Чего же дурного ожидать ей? Верно, сам он боялся ехать по такому дремучему лесу, и эта боязнь отпечатывалась на его словах и действиях; или, может быть, он хотел испытать ее доверенность, испугать нарочно, чтоб после посмеяться над ее прежней храбростию или, наконец, доставить ей нечаянное удовольствие. — А теперь, верно, опасность миновалась, и оттого стал он веселее.