– Петр Иванович, я как раз в связи с отчетом собирался вас спросить о… – начал было Шерышев, но Мельгунов не дал ему договорить:
– Полно, Липа, полно. Об отчете еще успеем наговориться. – Он был весел, воодушевлен и нисколько не выглядел усталым. – Лучше вспомните, кого нам Федя обещал привезти к ужину. Нынче он все от отца в секрете держит.
– Ах это… так нет ничего секретного, племянница моя, Капитолина, должна быть. Она уже совсем взрослая барышня, ей семнадцать, неглупая, серьезная, Востоком увлечена и прехорошенькая. Хвалю, не потому что родня ей, она в самом деле славная.
– Любопытно, любопытно. Дети-то как грибы подрастают.
– Лекцию вашу мечтала послушать, но не смогла – сестра захворала, пришлось дома остаться. Вот была трагедия! Потому Федор и решил отпросить ее у родных и препроводить на ужин лично. Он, должно быть, сейчас у них…
– Весьма любопытно… выходит, Федор-то мой… хотя что ж, он давно не мальчик… а я старый слепой крот, – усмехаясь, пробормотал Мельгунов в усы и тотчас переключился на другое: – Ах, боже мой, Липа, как же сладко говорить на родном языке! Говорить и слушать… русская речь, музыка, да и только!
Они уже подходили к дому, когда Шерышев, не утерпев, задал-таки Петру Ивановичу свой вопрос. Уж больно хотелось ему узнать, посчастливилось ли в этот раз Мельгунову посетить зороастрийцев, и если да, то чем дело закончилось.
– Ах, вот вы о чем! Словно нарочно! – нервно вскричал вдруг Мельгунов, меняясь в лице, глаза его гневно блеснули.
Шерышев, никак не ожидавший такой реакции, остановился в нерешительности. Помолчав с минуту и успокоившись, Мельгунов тронул по-дружески его руку.
– Простите, Липа, мою горячность… – Он как-то сразу помрачнел и погрузился в свои мысли.
В молчании они продолжили путь, молча вошли в парадное и поднялись на второй этаж. Перед самой дверью Мельгунов неожиданно обернулся к Шерышеву и быстро проговорил:
– Обещаю, Липа! В свое время обо всем вам расскажу, обещаю… обо всем, что там произошло… Только дайте срок.
5. Семен Васильевич Кошелев Загорянка, сентябрь 20.. г.
В ту ночь Семену Васильевичу Кошелеву приснился отец, молодой, в парадном мундире с орденскими колодками. Он сидел на террасе, на самодельной табуретке, улыбался и играл на гитаре. Мелодия была знакомая, из детства, и у Семена Васильевича во сне потекли слезы. Кругом стояли какие-то люди, слушали, просили сыграть еще, спеть. Но Кошелев заметил, что у отца перевязано горло и он не сможет петь. Мелодия стихла, отец жестом подозвал к себе Семена и решительно протянул ему инструмент.
– Папа, но я не умею, – смущенно пробормотал Семен. Почему-то ему стало ужасно стыдно. Стыдно, потому что так и не научился играть на гитаре, не прошел по здоровью в летное училище, вовремя не женился на Людмиле, дочери фронтового отцовского друга… и вообще потому, что не оправдал его надежд.
Присутствующие на террасе стали перешептываться, раздался чей-то смех. А Семен все стоял, разводил руками и отчаянно боялся, что папа станет его ругать. Вдруг в дверях появился Клим и, подойдя к отцу, потянулся за гитарой, но тот резко развернулся и с силой ударил Клима по лицу. В глазах отца сверкнула ярость, лицо побагровело, вены на шее напряглись. Семен понял, что сейчас может произойти что-то ужасное, и, пытаясь остановить его, подбежал к нему и что-то закричал. Он кричал так громко, что, казалось, оглушил самого себя, и… в тот же момент проснулся.
– Приснится же такое, – обводя глазами спальню, пробормотал Семен Васильевич, – теперь больше не засну.
Вокруг было тихо, темно, лишь в окно пробивался слабый свет уличного фонаря. Рядом в своем любимом кресле спокойно спала кошка Муся.
– А ты знай себе сопишь во все носовые завертки. Ничего тебя не касается. Эх-хе-хе-хе. Надо бы пойти чайник поставить, почти семь, чего уж тут спать, – вздохнул старик, посмотрев на будильник.
Он привык разговаривать сам с собой, кроме Муси, собеседников у него не было. Кряхтя, Семен Васильевич включил ночник и сел на край кровати, металлическая пружина которой сразу отозвалась и повторила кряхтение хозяина. Нащупав тапочки, старик поплелся на кухню.
Из головы никак не выходил странный сон. Это все из-за Клима. И что он снова заявился! Ведь говорено-переговорено, сколько можно… И гараж, и машину ему отдал, и денег в свое время собрал немало. Все впустую. Что же он, паразит, никак не успокоится. Да если бы он не пил, не куролесил, совсем другой разговор пошел бы. А так все, дурень, по ветру пустит.
Последнюю оставшуюся свою недвижимость после раздела имущества с женой и младшим братом, дачный дом и участок в двадцать соток Семен Васильевич решил завещать… кошачьему приюту. О решении своем он никому не говорил, тем более что и говорить-то было некому. Кроме Клима, которого Кошелев не видел несколько лет, родных у него больше не осталось.
На кухню пришла сонная кошка и стала тереться о полосатую пижамную штанину.
– Ты, Мусенька, уже тут как тут, – ласково поглядывая на нее, произнес Семен.
Как только открылась дверца холодильника и в руках у хозяина появилась заветная красная банка кошачьего корма, Муся заурчала. Корма осталось немного, только на донышке. Аккуратно собрав ложкой все содержимое, старик бережно переложил нежные мясные кусочки в блюдце. Не переставая урчать, Муся приступила к трапезе.
– С твоим аппетитом никакой пенсии не хватит, – вздохнул старик и бросил банку в мусорное ведро.
Семену Васильевичу жилось небогато, скромной пенсии едва хватало на коммунальные платежи, лекарства и еду. Но на Мусином меню это ничуть не отражалось. Как всякая избалованная кошечка, она была привередлива в еде и привыкла получать свои любимые кушанья точно по расписанию, а иногда и сверх того. Сам же Семен Васильевич был совсем неприхотлив в еде. Гречка, макароны, картошка… Да и много ли старику надо, когда зубов почти не осталось, и те не жуют. Зубов своих старик очень стеснялся и на людях старался поменьше открывать рот. «Вот она, бедность проклятая! А так бы заказал протезы и улыбался в свое удовольствие». Впрочем, тут он немного лукавил. На самом деле проблемы с зубами начались у него сразу после смерти Славика. Но тогда было не до протезов. Странно, что вообще выжил. Удивительно. А главное – зачем? Для чего? Ради кого?
Взгляд Семена рассеянно блуждал по кухне, перемещаясь с одного предмета на другой, пока не уперся в пушистый черно-бело-рыжий триколор. Перекусив, Муся с комфортом устроилась на своем стуле с подушечкой и теперь с удовольствием облизывалась, сдержанно, по-кошачьи благодарила хозяина, подняв на него зеленые немигающие глаза-плошки.
– Эх-хе-хе. Получается, что теперь в тебе, Мусенька, и есть вся моя жизнь.
На плите, обдавая паром посудные полки, закипел чайник. Старик достал из буфета картонную коробку с заваркой, потом стеклянную банку с чабрецом. Муся внимательно наблюдала за движениями хозяина, а тот принялся колдовать над чаем. Из прежней жизни у Семена Васильевича осталось одно пристрастие – чаепитие. Для него оно было единственным настоящим удовольствием.
Через полчаса, напившись чаю, старик решил выйти проветриться, а заодно выпустить погулять Мусю. На улице светало, было ветрено и зябко.
– Надо бы сегодня лук и петрушку с грядки собрать, в морозилку сложить. – Старик спустился с крыльца и, шаркая тапками, свернул за угол дома.
Там, на единственном солнечном пятачке участка, располагался его нехитрый огород – полторы небольшие грядочки с зеленью и кабачками.
В прежние времена у Семена Васильевича участок был аккуратный, ухоженный, глаз радовался. И цветы, и парник, и плодовые деревья, смородина, крыжовник стояли кустик к кустику, как солдаты на параде. Славик любил смородиновое желе, вот Семен и сажал. Сколько сил в эту землю вложил, а теперь здесь будто лес густой. Разросшиеся липы, клены почти не пропускали солнечного света, буйный, самосевом проклюнувшийся подлесок, сныть, крапива забили и плодовый кустарник, и цветы. После смерти сына Семену все сделалось безразлично, да и сил не осталось.
– Вот ведь, паразит, руки стал распускать, – опять вспомнилась старику недавняя встреча с братом, – запугать меня хочет, ишь чего придумал, но мы не из пугливых. Думаешь, я за жизнь свою боюсь? Дурак ты, Клим. Чего старику за жизнь-то цепляться. И в кого же ты такой уродился? Всю жизнь от тебя одни несчастья. То с дружками пил, то с какой-то прости-господи связался, а она с синяками к родителям жаловаться ходила. Ну а когда до милиции, до суда дело дошло, тут и говорить нечего! Отец за неделю тогда поседел. Еще бы, позор какой, сын генерала с дружками ларек ограбил. А мать… она почти сразу с инфарктом слегла. Врач в больнице сказал, «полный покой, никаких волнений». Какой тут! Вот через полгода ее и не стало. А тебе, Клим, все как с гуся вода. Так жизнь бобылем и прожил. Никого не любил, только себя, только для себя. Пил, гулял, не работал, из города в город мотался, точно перекати-поле. Я-то, дурак, до последнего надеялся, что ты образумишься. Э-э-эх. Нет уж, не будет тебе, Клим, ни отцовой дачи, ни участка, ни ломаного рубля. Не заслужил. Надежда Васильевна из приюта этим деньгам лучшее применение найдет. Ведь если она своего кровного на кошек и собак не жалеет, значит, женщина честная, сердобольная, животных любит. Все, вопрос решенный. Вот пенсию получу и к нотариусу, чтобы все по закону оформить, как полагается. Только в приюте, наверное, говорить пока не стоит или, может, все-таки намекнуть…
Ссора с братом еще долго не выходила у старика из головы, оттого, видно, и день не задался, все как-то не клеилось, валилось из рук. В прихожей перегорела лампочка, будь она неладна, и банка с кипяченым молоком, выскользнув, залила половик. В магазине не оказалось Мусиного корма, сберкасса была закрыта, а торговки на станции, ни стыда ни совести, на помидоры так задрали цены, ни рубля не уступили, что пришлось взять только кило.
Было уже часа три, когда в калитку неожиданно постучали. Решив, что это снова пришел брат, Семен Васильевич замялся, раздумывая, открывать или нет, поэтому как можно тише подошел к забору и прислушался. Ничего хорошего от очередной встречи с Климом он не ждал. Говорить им больше не о чем. Только бы калитку не высадил, с него станет.
– Эй, хозяева, – раздался незнакомый мужской голос, – есть кто живой? Поговорить надо.
А потом уже тише, как будто про себя:
– Так все заросло, даже и не сообразишь, тот дом или нет…
Незнакомец говорил без акцента. Значит, не из этих, которые ходят работу ищут, решил старик и, не открывая калитки, спросил:
– Чего тебе нужно?
– Не очень-то любезно, – весело отозвался мужчина за забором. – Простите великодушно за беспокойство, можно ли получить у вас маленькую справочку. Я ищу один дом в вашем поселке, довоенной постройки, и никак не могу найти.
Через щель в заборе Семен Васильевич разглядел незнакомца. Одет тот был прилично, и вид имел тоже вполне пристойный. Подумав еще секунду, старик потянулся и открыл засов.
– Еще раз извините, что беспокою, но тут такое дело, – улыбнувшись, продолжил незнакомец, – хотя, давайте, я сразу представлюсь. Меня зовут Иван Сергеевич, и в вашем поселке я оказался не из простого любопытства. Дело в том, что еще до войны на этой улице находился дом моих родственников, я, знаете ли, семейную историю пытаюсь восстановить… улица, кажется, название сохранила…
Семен Васильевич утвердительно кивнул.
– Так вот, по улице Чайковского стоял дом, если не ошибаюсь, номер семь или пять, впрочем, нумерация могла измениться…
– Отчего же, нумерация осталась прежней. Вы как раз стоите у дома номер семь, просто табличка с адресом на солнце выгорела, – успокоившись, что визитером оказался не брат, Кошелев охотно поддержал разговор, ему хотелось отвлечься от мрачных мыслей.
– Надо же, я таких древних указателей уже лет двадцать или больше не видел.
– Да у нас тут все древнее.
– Простите, как вас по имени-отчеству?
– Семен Васильевич. Так что вас конкретно интересует?
– Дело в том, что за несколько лет до войны на этой улице поселилась одна семья…
– За несколько лет до войны я только родился.
– Потом главу семьи арестовали как врага народа, сами понимаете, времена были непростые… Вы, кстати, как к телевидению относитесь, Семен Васильевич? Фильмов сейчас документальных много выходит о довоенных временах, не смотрите?
– Как же, как же, смотрю, с интересом, – все больше воодушевляясь перспективой хоть с кем-то поговорить, произнес Кошелев.
– Недавно по третьему каналу документальный фильм прошел, так там как раз о Загорянке шла речь, жил тут у вас один удивительный человек. Не видели? – Незнакомец поставил на землю портфель и расстегнул плащ. – Как, однако, сегодня припекает.
– Да у меня, знаете ли, третий плохо показывает… – взглянул на собеседника Семен Васильевич и после минутных колебаний предложил: – Может, присядем, простите, не запомнил, как вас по батюшке.
– С удовольствием, как говорится, в ногах правды нет. А зовут меня Иван Сергеевич.
Они сели на скамейку у калитки, и гость продолжил:
– Значит, фильм не видели? Жаль, жаль. Ну да ничего… А вы случайно не помните, кто раньше жил в вашем доме? В довоенную пору?
– Случайно помню, – хитро улыбнулся Кошелев.
Как любой пожилой человек, Семен Васильевич любил вспоминать старые времена, сколько стоил хлеб, масло, билет на электричку, где мама покупала петухов для бульона, какие песни пели, какие пластинки слушали. Детство у него было беззаботное, комфортное и, благодаря отцу-офицеру, в отличие от миллионов других мальчишек, сытое. Кошелев никогда не голодал, но все равно прекрасно помнил, как отменили продовольственные карточки и как в свободной продаже появился белый хлеб. И хотя родился он в 35-м, из рассказов отца кое-что знал и про довоенную Загорянку.
Иван Сергеевич слушал внимательно, с интересом, расспрашивал, даже кое-что записывал в блокнот, он оказался человеком уважительным, хорошим собеседником и так понравился Кошелеву, что, несмотря на свою обычную подозрительность, старик позволил ему зайти и осмотреть участок.
– Я, знаете, с первого раза и не надеялся кого-нибудь застать, думал, просто пройдусь, посмотрю, а уж потом… и вот беда, временем сегодня ограничен, возвращаться надо. Не мог же я знать, что мне с вами так повезет.
– Да что я вам такого особенного рассказал… – не без удовольствия начал было протестовать Семен Васильевич. – А если времени нет, так приезжайте хоть завтра. Я буду дома.
– Завтра вряд ли…
– Так на следующей неделе.
– Вас, стало быть, в любой день можно побеспокоить?
– Практически да, подъезжайте. Помогу, чем смогу. Только в среду не получится, я в Москву уеду, к врачу записался. В поликлиниках, сами знаете, очередь, то да се. Боюсь, это на целый день.
– Тогда в четверг?
– В четверг, пожалуйста. Буду рад.
6. Происшествие в доме Мельгуновых Петроград, декабрь 1916 г.
Горничная Шура не любила прибирать кабинет старого хозяина и, несмотря на три месяца, проведенных в доме Мельгуновых, до сих пор боялась этой комнаты. Все там, ей казалось, было какое-то чудное, странное и… страшное.
– А уж понаставлено, понасовано всего, столько комнатей в доме, а он все в одну стащил, – жаловалась она пожилой кухарке Семеновне. – Вот что это он ножи у всех на виду понавешал… никак для острастки? – спрашивала Шура, косясь на коллекцию холодного оружия, любовно размещенную поверх исфаханского шелкового ковра.
– Аноха[6]ты, девка. Уже скоко в городе живешь, а словно вчера из деревни. Это по-ученому коллекция называется, больших деньжищ стоит. Петрваныч по разным странам ездил, ксапанты подбирал, да все к себе свозил.
Впрочем, хозяйский кабинет, будучи сравнительно просторным, в восемьдесят квадратных аршин помещением, теперь и в самом деле выглядел тесноватым и заставленным. С недавнего времени прежняя коллекция Петра Ивановича пополнилась новыми, привезенными из последнего персидского путешествия экспонатами, а некоторые из них по-прежнему оставались лежать в ящиках, стоящих тут же. Однако самого хозяина создавшаяся теснота не только не смущала, но даже, напротив, радовала. Да и кто, с его точки зрения, не восхитится при виде отборных лурских чеканных подносов, хамаданских шелковых ковров, нежных, тончайшей работы, рисунков, миниатюр, старинных изделий из фаянса, керамики, кости… Кому не захочется, удобно усевшись на оттоманку, придвинуть поближе прибор для курения наргиле[7]и насладиться созерцанием прекрасных работ восточных каллиграфов… Но горничная Шурка хозяйских вкусов не разделяла и в кабинет без нужды не заходила, а если и заходила, то всякий раз истово крестилась.
Источником ее страхов были даже не турецкие ятаганы и арабские палаши, о которых она рассказывала Семеновне, а, выражаясь ее собственными словами, «черные басурманские рожи, точно из преисподней, которые так зенками стреляют, что оторопь берет» (на самом деле то были прекрасные образчики персидской портретной живописи периода Каджарской династии[8], приобретенные Петром Ивановичем в Тегеране).
– Ничего, девка, привыкнешь. Я сперва сама от этого хозяйского добра шарахалась, а потом свыклась… ты вот что, по сторонам не глазей, возьми веник и знай себе мети, – советовала ей умудренная опытом Семеновна.
В то утро Шура, по обыкновению перекрестясь, переступила порог хозяйского кабинета с твердым намерением не глазеть по сторонам и,макнув веник в ведро с водой, принялась старательно мести цветастый ковер. В проворных Шуриных руках веник заходил взад-вперед, сметая пыль с причудливого узора. Перед глазами мелькали райские птицы, перелетающие с дерева на дерево, зубастые хищники, прятавшиеся в зарослях кустарника… Но не успела Шура подумать, что Семеновна оказалась права и, может, со временем она и впрямь привыкнет к страшным басурманским рожам, как ее взгляд натолкнулся на полу на чей-то черный грязный сапог, да не просто сапог, а ногу в сапоге. Она даже закричала не сразу, а только когда увидела лицо лежащего на полу человека, которое было до того ужасно, что веник с тряпкой тут же вывалились у нее из рук. Истошный Шуркин вопль разбудил и поднял на ноги весь дом, началась невероятная суета, захлопали двери. По свидетельству Семеновны, явившейся на подмогу первой, «Шурка взгомонила все соседство на пяти этажах». Следом за кухаркой прибежал похмельный дворник Степан, занесший в кухню с утра связку дров, за ними, запахивая на ходу шлафрок, Петр Иванович и, наконец, молодой хозяин Федор Петрович. Картина, открывшаяся им, была жуткой. На полу кабинета между письменным столом и стеклянным стенным шкапом в самом деле обнаружился незнакомый и, по всей видимости, абсолютно мертвый человек. Он лежал на спине, нелепо раскинув ноги, правая рука его сжимала перевязанное грязным шарфом горло. Рядом валялись засаленный картуз и вещевой мешок. Но самое тягостное впечатление производило лицо незнакомца, искаженное ужасом и предсмертной агонией. Какой-то звериный страх застыл в его остекленевших глазах, а с губ, сведенных судорогой, казалось, все еще был готов сорваться отчаянный вопль. Не было ни следов крови, ни борьбы, не видно и орудия убийства…