Митюшин не верил ушам, когда узнал, в чем его обвиняет и чем угрожает старший офицер, поверивший боцману.
— Вашескобродие! Дозвольте объяснить!
— Молчать! — крикнул старший офицер.
Митюшин смолк; казалось, положение его безнадежное… Старший офицер продолжал говорить и, взвинчивая себя гневом, уже грозил, что за подобное преступление присудит в арестанты.
— Под арест! На хлеб и воду! И если еще кому-нибудь дерзость — выпорю! — закончил старший офицер.
Гнев его в ту же минуту стал утихать… Точно грозовая туча разразилась. И он словно смутился, когда мог увидать в этом бледном, страшно серьезном лице «преступника» страдальческое выражение и в глазах что-то тоскливое, словно бы полное укора и в то же время смелое.
— Вашескобродие! Дозвольте объяснить! — снова начал Митюшин.
— Что можешь объяснить? Боцман все доложил, какой ты гусь…
— Боцман, Вашескобродие, оболгал меня!
— Ты врешь… Разве боцман станет клеветать на матроса?
— Я бога помню, Вашескобродие, и не вру! Боцман в отместку накляузничал, и вы изволили поверить… На суде правда окажет, Вашескобродие…
Лицо Отчаянного дышало такой правдивостью и голос звучал такой искренностью, что матрос уже не казался «преступником», заслуживающим тяжкого наказания, и строгий офицер невольно смущенным тоном спросил:
— Ты ругал боцмана и грозил побить?..
— Точно так, ваше благородие!
— Разве боцман тебя теснил? Ведь с тобою все хорошо обращались?
— Точно так, Вашескобродие. Боцман не теснил, и все со мною обращались по закону…
— Так почему же ты оскорбил боцмана?
— Он тиранствует над матросами, Вашескобродие, и нет ему узды. Вам неизвестно, какой он взяточник и как бьет людей… И когда он поднял на меня кулаки в своей каюте, я не позволил… Сказал, что дам сдачу… Каждый это скажет, если доведут… Закона нет драться и оскорблять… И матрос может чувствовать! За дерзости я виноват, вашескобродие. Но не бунтовал и не подстрекал к неповиновению. Я только говорил матросам, что по закону нельзя драться, что надо жить по правде и по совести. Это разве бунт?
Митюшина словно бы захлестнула какая-то волна. Он возбужденно и страстно в подробности рассказал о столкновении с боцманом и отчего не может уважать такого бессовестного человека, из-за которого безвинно терпят матросы и не смеют жаловаться из боязни, что правда не всплывет и правые останутся виноватыми. Он говорил, как нудно из-за этого служить. А ведь закон для всех… Исполняй закон, и не было бы людям обиды.
— Но ты-то что за защитник закона? Кто тебе позволил?
— За правду беспокоюсь, вашескобродие… Говорил, что матрос не должен позволять, чтобы его били.
— И начальство бранил?
— Точно так. Случалось, осуживал, вашескобродие.
— За что ж ты смел судить?
— Каждый человек смеет судить по своему понятию, вашескобродие… Я и осуждал, что господа офицеры должны давать пример законно, а они дерутся, и нет им… Вот и весь был мой бунт.
— И меня бранил?
— Случалось, вашескобродие! — правдиво вымолвил Отчаянный.
— За что?
— За то самое, вашескобродие!
— Ты взаправду отчаянный! — промолвил старший офицер, но возмущенного чувства в нем уже не было.
Он задумался и находился в смятенном настроении человека, которого внезапно выбили из колеи.
Пронеслось что-то светлое, когда и он в дни юности беспокоился за правду… Сам безупречно честный, он возмущался боцманом, о проделках которого и не догадывался и которым начинал верить. Изумлялся Отчаянному и понимал, что он не бунтовщик, но во всяком случае беспокойный матрос и заслуживает наказания за нарушение дисциплины, и такой матрос будет заводить «истории». Если отдать его под суд, то, наверное, переведут в штрафные, — и будущность человека испорчена. Да и обнаружится многое, что делалось на «Грозящем» и что будет неприятно для старшего офицера и капитана.
Иван Петрович считал себя справедливым. И в голову его пришла мысль, что, по совести, следовало бы отдать под суд боцмана, если все, что говорил Митюшин, подтвердится дознанием. Но боцман был отличным исполнителем, и лишиться такого человека неприятно для старшего офицера. И главное, снова на суде вынесется тот сор, который выносить боится начальство, а Иван Петрович боялся всякого начальства, так как думал О своем благополучии. Да и, отдавая боцмана под суд, старший офицер обнаружил бы свою вину. Как он не знал таких беззаконий и служил с боцманом две кампании?
В конце концов старший офицер, раздраженный, что на «Грозящем» из-за матроса вышли такие неприятности для него, и без того целые дни хлопотавший без устали, запутался и не знал, что сделать с Отчаянным.
Прошла минута, другая. И наконец у старшего офицера явилось решение замять все это дело. По крайней мере, это казалось такому бесхарактерному человеку лучшим, выходом.
И он сказал Митюшину:
— Я прощу твой проступок, если ты будешь просить прощения у боцмана… Мне жаль тебя… А я поговорю с боцманом… Понял?
— Понял, вашескобродие!
— Но только смотри, чтоб впредь ни гу-гу… Не болтай, а то попадешь под суд и пропадешь… Не забудь этого… Какой бы ни был боцман — не твое это дело, а дело начальства… И не тебе о нем рассуждать… А если считаешь себя безвинно наказанным, можешь жаловаться по начальству!
Старший офицер думал, что спас Отчаянного и тот должен быть благодарен. В то же время история окончится. А боцмана он разнесет и ему пригрозит. Он перестанет драться и брать взятки…
Но Митюшин не только не обнаружил благодарных чувств — напротив, он был мрачен.
— Так ступай и под арест не садись!
— Слушаю, вашескобродие… Но только…
— Что еще?
— Я не пойду просить прощения у боцмана. Если кого под суд, то следует его, вашескобродие…
— Молчать! Я прикажу тебя выпороть! — вспылил старший офицер.
— На то закона нет, вашескобродие! Прикажите прежде судить, вашескобродие! Правда окажет! — ответил Отчаянный и вышел из каюты.
VIIIСтарший офицер одумался, и Отчаянного розгами не наказали.
Через день после дознания его отправили в Петербург, и Отчаянный был посажен в морскую тюрьму как подследственный. Осенью его перевели в госпиталь, — у него оказалась скоротечная чахотка. В палате Отчаянный по-прежнему беспокоился за закон, тосковал по правде, говорил соседям-больным горячие речи…
Он все еще ждал суда и надеялся, что там «правда окажет» и боцмана уберут.
Отчаянный так и не дождался. Перед рождеством он умер.
Смотр
Морской рассказ (Из далекого прошлого) IЗа несколько лет до Крымской войны на севастопольском рейде, словно замлевшем в мертвом штиле, стояла щегольская эскадра парусного Черноморского флота.
Палящая жара начинала спадать. Августовский день догорал.
На полуюте флагманского трехдечного корабля «Султан Махмуд» под адмиральским флагом, повисшим на фор-брам-стеньге, маленький молодой сигнальщик Ткаченко не спускал подзорной трубы с Графской пристани, у которой дожидалась белая адмиральская гичка.
Адмирал приказал ей быть к семи часам, и время приближалось.
И как только на судах эскадры колокола пробили шесть склянок, в колоннаде пристани показался высокий, слегка сутуловатый, плотный адмирал Воротынцев, крепкий и необыкновенно моложавый для своих пятидесяти семи лет, которые он называл «средним возрастом».
Он глядел молодцом в сюртуке с эполетами, с «Владимиром» на шее и Георгиевским крестом в петлице. Из-под черного шейного платка белели маленькие брыжи сорочки — «лиселя», как называли черноморские моряки, носившие их, отступая от формы, даже и в николаевские времена.
Быстрой, легкой походкой, перескакивая через две ступеньки лестницы, с легкостью мичмана, адмирал спускался к гичке.
Офицеры, встречавшиеся с адмиралом, кланялись, снимая фуражки. Снимал фуражку, отдавая поклоны, и адмирал. Матросам, останавливающимся с фуражками в руках, говорил:
— Зря не торчи, матрос. Проходи!
Сигнальщик с флагманского корабля увидал адмирала, со всех ног шарахнулся к вахтенному лейтенанту Адрианову и несколько взволнованно и громко воскликнул:
— Адмирал, ваше благородие!
— Где?
— Идет к гичке, ваше благородие!
— Доложи, как отвалит.
— Есть, ваше благородие!..
И через минуту крикнул:
— Отваливают, ваше благородие!
— Оповести капитана и офицеров.
— Есть! — ответил сигнальщик и побежал с полуюта.
Щеголяя своим сипловатым баском, лейтенант крикнул:
— Фалрепные, караул и музыка наверх, адмирала встречать!
Старый боцман Кряква засвистал и закончил команду руладой артистического сквернословия.
— Есть, ваше благородие!..
И через минуту крикнул:
— Отваливают, ваше благородие!
— Оповести капитана и офицеров.
— Есть! — ответил сигнальщик и побежал с полуюта.
Щеголяя своим сипловатым баском, лейтенант крикнул:
— Фалрепные, караул и музыка наверх, адмирала встречать!
Старый боцман Кряква засвистал и закончил команду руладой артистического сквернословия.
Здоровые на подбор гребцы на гичке наваливались изо всех сил, откидываясь совсем назад, чтобы сильнее сделать гребки, и минут через десять гичка с разбега зашабашила и, удержанная крюком, остановилась как раз кормой к середине решетчатой доски трапа.
— По чарке, молодцы! — отрывисто бросил адмирал, выскакивая из шлюпки.
И, видимо, довольный своими гребцами, сдобрил свои слова кратким комплиментом в виде своеобычного морского приветствия.
— Ради стараться, ваше превосходительство! — ответил загребной от имени всех красных, вспотевших и тяжело дышавших гребцов.
Адмирал не поднялся, а взбежал с маху мимо фалрепных, по двое стоявших у фалрепов на поворотах коленчатого высокого парадного трапа, и у входа был встречен капитаном и вахтенным начальником. Офицеры стояли во фронте на шканцах. По другой стороне караул отдавал честь, держа ружья «на караул». Хор музыкантов играл любимый тогда во флоте венгерский марш в честь Кошута.
И, словно бы избегая этих парадных встреч, отменить которые было неудобно, адмирал, раскланиваясь, торопливо скрылся под полуют, в свое просторное адмиральское помещение.
В большой светлой каюте, служившей приемной и столовой, с проходившей посредине бизань-мачтой, с балконом вокруг кормы и убранной хорошо, но далеко без кричащей роскоши адмиральских кают на современных судах, адмирала встретил вестовой, носящий странную фамилию Суслика, пожилой, рябоватый и серьезный матрос, с медной серьгой в оттопыренном ухе, в матросской форменной рубахе и босой.
Жил он безотлучно вестовым у Воротынцева лет пятнадцать. Но денег у Суслика не было, и он не пользовался своим положением адмиральского любимца вестового и пьянствовал на берегу с матросами, а с «баковыми аристократами» не водил компании.
— Снасть с меня убрать и трубку, Суслик! — не говорил, а кричал адмирал по привычке моряков, командовавших на палубе.
И он нетерпеливо расстегнул и сбросил сюртук, пойманный на лету вестовым, снял орден и размотал шейный черный платок.
В минуту Суслик снял с больших ног адмирала сапоги, подал мягкие башмаки и старенький люстриновый «походный» сюртук с золотыми «кондриками» для эполет. И тотчас же принес длинный чубук с янтарем, подал адмиралу и приложил горящий фитиль к трубке.
— Ловко… Отлично! — произнес адмирал сквозь белые, крепкие, все до одного зубы, закуривая трубку.
Он почувствовал себя «дома» в каюте, без «снасти» удовлетворенно довольным и, развалившись с протянутыми ногами в большом плетеном кресле у стола, с наслаждением затягивался из трубки крепким и вкусным сухумским табаком по рублю за око[3], и по временам насмешливая улыбка светилась в его маленьких острых глазах.
Вестовой хотел было уйти, как адмирал сказал:
— Подожди, Суслик!
— Есть! — ответил Суслик и притулился у двери в спальную.
Адмирал молчал, покуривая трубку.
— «А то гаванскую сигару, адмирал?» — вдруг проговорил он, стараясь изменить и смягчить свой резкий голос, несколько гнусавя и протягивая слова, словно передразнивал кого-то.
Адмирал усмехнулся и уже продолжал своим голосом в добродушно-ироническом тоне:
— И марсалы не подавали за обедом у его светлости князя Собакина… Да-с… Высокая государственная особа-с приехала в наш Севастополь… Первый аристократ-с… Разговор на дипломатии… Одна деликатность… Гляди, мол, моряки, какие вы грубые и необразованные… И все го-сотерны, го-лафиты… А шампанское после супа пошло… А после пирожного тут же рот полощи… Аглицкая мода… Плюй при публике, а громко сказать неприлично-с… Понял, Суслик?
— Точно так, Максим Иваныч.
— Таких не видал, Суслик?
— Не доводилось, Максим Иваныч.
— Завтра покажу. Его светлость и дочка его приедут посмотреть корабль, и мы дадим завтракать… Да чтобы ты был у меня в полном параде… Понял?
— Есть!
— Чтобы чистая рубаха… Побрейся и обуйся. Нельзя босому подавать важной даме. Скажут: грубая матрозня! — не без иронии вставил адмирал и прибавил: — Да смотри, идол, рукой не сморкайся…
— Не оконфузю, Максим Иваныч! — уверенно и не без горделивости ответил Суслик.
И в черноволосой, коротко остриженной его голове промелькнула мысль:
«Ты-то не оконфузь своим языком!»
— Ты у меня вестовщина с башкой! То-то черти играли в свайку на твоей чертовой роже.
— Небось по своему матросскому рассудку могу обмозговать и марсалу завтра подам к столу, дарма что по-столичному не подают…
Адмирал засмеялся.
— Сметлив ты, Суслик, когда трезвый! — произнес он.
— Я только отпущенный вами на берег занимаюсь вином… И редко! — угрюмо и сердито промолвил вестовой, хорошо зная, как основательно он «занимается» во время редких отлучек на берег и какие бывали с ним разделки от адмирала, когда он, случалось, очень «намарсаливался».
— Ты, Суслик, не вороти рожи… Я к слову…
— Так прикажете принести графин марсалы, Максим Иваныч?
— Молодчина! Догадался, башка, попотчевать адмирала. Давай да попроси капитана.
Вестовой принес графин марсалы и две большие рюмки, поставил на стол и пошел за капитаном.
Адмирал налил рюмку, быстро выпил рюмки три и четвертую начал уже отхлебывать большими глотками, с удовольствием смакуя любимое им вино.
IIОсторожно и вкрадчиво, словно кот, вошел в адмиральскую каюту капитан, пожилой, толстый, круглый и сытый брюнет с изрядным брюшком, выдающимся из-под застегнутого сюртука с штаб-офицерскими эполетами капитана первого ранга, с волосатыми пухлыми руками и густыми усами.
Его смуглое, отливавшее резким густым румянцем, с крупным горбатым носом и с большими, умильными, выпуклыми черными глазами с поволокой лицо выдавало за типичного южанина.
Несмотря на необыкновенно ласковое и даже слащавое выражение этого лица, в нем было что-то фальшивое. Капитана не терпели и прозвали на баке «живодером греком».
Капитан, впрочем, называл себя русским и считал более удобным переделать свою греческую фамилию Дмитраки на Дмитрова и испросил об этом разрешение.
— Что прикажете, ваше превосходительство? — спросил, приближаясь к адмиралу, капитан почтительно высоким мягким тенорком и впился в адмирала своими полными восторженной преданности «коварными маслинами», как называли его глаза мичманы. Но прежде капитан предусмотрительно взглянул на графин — много ли уровень марсалы понизился.
— И что это вы, Христофор Константиныч, словно ученый кот, меня прельстить хотите… Я хоть и превосходительство, а Максим Иваныч. Кажется, знаете-с? — насмешливо и раздражительно выпалил адмирал. — Присядьте… Хотите марсалы? — прибавил он любезнее.
По-видимому, капитан нисколько не обиделся насмешкой адмирала. Напротив, приятно улыбнулся, словно бы остроумие адмирала ему понравилось.
«Лишняя лесть не мешает, как и лишняя ложка масла в каше», — подумал «грек», никогда не показывавший неудовольствия на начальство.
И капитан, присаживаясь на стул, тем же льстивым тоном проговорил:
— Премного благодарен, Максим Иваныч… А что назвал по титулу — извините-с, Максим Иваныч… По привычке-с… Прежний адмирал не любил, чтобы его называли по имени и отчеству…
— А я не люблю, когда меня титулуют-с… И не благодарите-с. Хотите или нет-с марсалы?
— Выпью-с рюмку, Максим Иваныч… Отличное вино…
— Наливайте… Вино натуральное… — И, отхлебнув марсалы, прибавил: — Завтра у нас смотр, Христофор Константиныч.
Капитан изумился.
— Главный командир? — испуганно спросил он.
— Эка вы, Христофор Константиныч! Приезжай главный командир в Севастополь, давно бы у вас дрожали поджилки… К нам приедет в одиннадцать часов князь Собакин… Катер послать с мичманом!
— Его светлость?! — с каким-то сладострастием в голосе воскликнул облегченно капитан… — Почему его светлость пожелал осчастливить нас?
— А так-с. Взял да осчастливил!.. Захотел посмотреть и с дочерью… Она пожелала… И насчет этого князь в некотором роде-с стеснился… После обеда… Обед ничего, только марсалы не подавали-с… Отвел меня к окну и тихонько спрашивает: «Только удобно ли дочери, адмирал?»
— В каком это смысле, Максим Иваныч?
— Не сообразили, Христофор Константиныч? А еще командир корабля!.. — насмешливо спросил адмирал.
— Не могу сообразить, Максим Иваныч…