— Больно хороша была, что ли? — нетерпеливо спросил Егорка.
— Прямо-таки… пронзительная! — восторженно ответил Дымнов. — Другому, может, она и не хороша была, а для меня во всем свете лучше не было… Так от ее взгляда словно меня кипятком обдало. И в тот же секунд почуял я, что тут мне крышка из-за этой самой экономки. А из себя она была, братцы, чернявая и телом не товаристая, а так, в плепорцию… и на ходу легкая-прелегкая, словно кошечка. И моложавая, хоть ей около тридцати было. Однако этих годов не оказывало. Глядит это она на меня. А глаза у Нюшки — как уголье, черные-пречерные… и приманчивые… Видит эту мою расстройку и смеется глазами… Играет ими, значит… «Здравствуйте, — говорит. — Вас как звать, матросик?» Пришел я немного в себя и даже в досаду вошел, что я перед экономкой оказал себя таким, можно сказать, желторотым галчонком, и довольно даже грубо ответил, что зовут меня Лександрой. — «А по батюшке как?» — «Лександра, говорю, Иваныч». — «Так это вы, Лександра Иваныч, такой опасный мужчина есть, как я слышала!?» — «Я самый, говорю, если вам вгодно знать!» — Смеется. — «Вы, говорит, видно, курить ходили. Так вы не ходите. Я вам сейчас хороших папиросов принесу. Здесь покурите». — «Свои, мол, цигарки люблю. Чужими не занимаюсь». Присела на рундук такая, я вам скажу, форсисто одетая. Золотая бруслетка и кольцы на белых руках… И от нее запах хороший идет. Сидит этто, посмеивается, а сама прислушивается, как бы кто не вошел, ровно куличок на болотце. Просидела этак с пять минут, поднялась и говорит: — «Однако прощайте, Лександра Иваныч. Очень, говорит, рада была бы подольше с вами поговорить, но только за вас боюсь. Достанется вам, ежели Петр Ильич узнает, что я с вами разговариваю… Он у меня, говорит, ревнивый, вроде паши турецкой. Небось, слышали?» Сказала и руку подала… А рука у нее белая и ровно пух мягкая… И так она меня в задор взяла, что я за руку ее держу и говорю: — «За меня не опасайтесь, Анна Гавриловна… Посидите, ежели сами не боитесь, а я не боюсь. Пусть достанется!» — «Это вы только так говорите!» — «А вы, говорю, испытайте, вру я или нет. Посидите». — «Отчаянный вы однако. Я таких люблю!» И снова присела… И стала она говорить про скуку жизни своей, как вдруг вскочила и в комнаты… А вскорости куфарка у дверей. — «Не видал ли, матросик, Анны Гавриловны?» — «Не видал», — говорю. Ушла ведьма… А Нюшка из кабинета выглядывает и белые зубки скалит. — «Жалко мне вас, Лександра Иваныч. Попадет вам из-за меня». — «С большим, говорю, удовольствием из-за вас все приму!» — «Посмотрю, говорит, верно ли вы говорите, а пока что до свидания… Очень рада знакомству. С вами весело». — «И с вами, говорю, весело». — «Как бы не стало горько… Вы больше и не захотите меня видеть… я очень даже уверена… Петр Ильич жестоко вас накажет!» — «Как бы ни наказал, а видеть вас, Анна Гавриловна, для меня один, можно сказать, восторг! Может, когда и выйдете на улицу, а я вас сторожить буду». Назвала грубьяном, а глазами облещивает, привораживает быдто. И как скрылась, словно темно вокруг стало. Вовсе сразу меня обанкрутила… Ушел и я в казармы обедать и, как вернулся, Ухватов уже дома и целый день никуда не выходил. Однако после обеда, когда он отдыхал, Нюшка показалась на минутку. — «Так очень хотите меня видеть?» — спросила она. — «Очень», — говорю. — «Так я послезавтра утром в десять часов со двора пойду. Может, и увидите!» С тем и скрылась. А в восемь часов ушел я с ординарцев сам не свой, будто потерянный из-за этой самой Нюшки… Ну, на следующее утро была разделка. Экипажный зашел в нашу роту, велел ученье сделать, придрался ко мне и приказал дать пятьдесят розог. Это была, братцы, первая всыпка за Нюшку!.. Однако и покурить пора!
С этими словами Дымнов встал и ушел на бак.
— Отчаянный этот Дымнов! — проговорил Егорка.
— И Нюшка эта отчаянная! — вымолвил Антонов. — Я бы с такой бабой не связался! — прибавил он.
— То-то я и говорю… Не стоит баба того, чтобы из-за нее на рожон лезть…
— Облестила, значит, с первого раза… Ну и правду сказать: форменный мужчина, лестный бабам… Красив, шельма… Недаром в Бресте французинька за им на клипер приезжала… Втюрилась…
Через несколько минут пришел Дымнов, уселся и продолжал:
III— Отпросился я у фетьфебеля и в десять был у офицерских флигелей… Вскорости вышла Нюшка… Я за ней в отдаленности иду. Завернула она в проулок… пошла тише… Я к ней. Поздоровались. Смеется. — «А вы и вправду отчаянный… Не боитесь. И наказывали вас, а вы пришли… Ну, теперь лучше уходите, а то, сохрани бог, узнает Ухватов, накажут вас больше». И опять меня этими словами только в задор привела. А я не только не ушел, а следом за ней с полчаса времени шел… Нюшка обернется, видит — я тут, и смеется, а мне и весело… Только у самых хлигелей наткнулся я на экипажного. Остановил. В зубы. — «Ты, говорит, зачем не в казармах?» И не дал ничего обсказать. Тую ж минуту велел идти домой, а через полчаса меня уж разложили… Была здоровая всыпка… Так, братцы мои, лупцевал он меня раза по два в неделю. А раз даже стращал, что скрозь строй прогонит. Учуял, что Нюшка мною занимается. А я терплю… И все думаю, как бы мне только увидать Нюшку.
— И видал?
— А то как же. Всячески услеживал. На черной лестнице сторожил. Мимо окон ходил. Пропаду, думаю, а Нюшку покорю… Так прошел месяц, прошел другой… И, видючи, сколько из-за нее я принял мученьев, поняла она мою приверженность и велела приходить к ей вечером, на святки. Борова, мол, дома не будет, и вестовой со двора уйдет, а кухарка будет спать. И я, говорит, тебе сама двери парадные открою. Постучи. Только помни, говорит, ежели Ухватов признает, он тебе не простит. Ежели, говорит, не побоишься, значит, любишь, и я тебя, отчаянного, любить стану. Это она испытывала, значит. А я в радости и слов не найду… Однако на черной лестнице облапил ее да в губы… Жди, мол, буду. Ну и на другой день вечером: «тук-тук!» Отворила… И ласковая такая… Ушел я от нее, ног под собой не слышу, а на другую ночь опять к ей… стучусь… Впустила… Боров спал… Увела меня в свою боковушку… Ласкает. Путались мы таким манером недели две, и без Нюшки мне ровно не жить… Но только обидно, что она все при борове. Так обидно, что в тоску вошел и говорю ей: — «Брось своего подлеца, а не то я вас обоих прикончу». — «Будто? — смеется и еще дразнит: — А вот, говорит, ты уйдешь, я к борову пойду, его приласкаю. Он тоже любит меня!» Ну, тут я осатанел и избил Нюшку… — Не шути, мол, так. Избил, а потом жалко стало. Прощения прошу, а она зубы скалит. «Никого, говорит, не любила так, как тебя. И докажу!» — говорит… И доказала, потому что форменная баба была… После праздников прибежала в казармы. «Пойдем, — говорит, — я на вольной квартире живу. Ушла я от борова. Не могу больше его выносить. Стану, говорит, по швейной части заниматься…» И вечером обсказала мне, как Ухватов капиталом ее соблазнял, как в ногах валялся: «Не уходи, мол, Аннушка. Люби меня!» А Нюшка все отвергла… Вот, братцы, какая она была… Небось, такой другой нет! Верно ли я говорю?
— На редкость баба! — проговорил Егорка.
— Привязчивая! — вымолвил Антонов.
— А экипажный после того что с тобой сделал? — спросил Егорка.
— А под Новый год приказал отодрать меня до бесчувствия за отлучку из казармы. Вот что он сделал. Неделю после в госпитале отлеживался. Нюшка приходила… жалела… И пропасть бы мне, братцы, вовсе из-за Ухватова, да бог спас. В самый Новый год произвели его в адмиралы и послали в Средиземное море начальника эскадры сменять. Вскорости он и уехал… И отдышка мне вышла… И стал я, братцы, самым счастливым человеком… Во всей любовной покорности была Нюшка… Так год мы с ней прожили… И был я ей самый верный человек…
Дымнов примолк и задумался.
— Как же ты ушел от нее в дальнюю?
— Из-за нее и ушел. Сам просился…
— Почему?
— А так… расстройка между нами вышла! — нехотя ответил Дымнов, не имея доблести признаться, что Нюшка через год бросила его, влюбившись в одного мичмана.
Он вспомнил это и, несмотря на то, что обида еще жила в его сердце, с восторженной задумчивостью проговорил:
— Да, братцы, форменная была баба!
Товарищи
IВ этот жаркий ноябрьский день на «Кречете», стоявшем на рейде Гонконга, было особенное возбуждение.
Ждали прихода в Гонконг нового начальника эскадры, контр-адмирала Северцова.
Матросы, взволнованные и серьезные, таинственно шушукались на баке, разбившись кучками.
Переходя от одной к другой, пожилой и степенный фор-марсовой Аким Васьков уверенным и ободряющим голосом, пониженным до шепота, говорил:
— Он, братцы, произведет разборку! Он дознается! Только не трусь, ребята! Поддержи по совести, как я всю правду обскажу: «Так, мол, и так, ваше превосходительство!»
Только что окончена была генеральная чистка и «приборка». Клипер «Кречет» так и сверкал на солнце блеском меди орудий, поручней, люков и компаса. Труба была белоснежна. Борты заново выкрашены. Рангоут выправлен на славу. Палуба безукоризненна. О том, что на смотру не подгадят работами, нечего и говорить.
Дымнов примолк и задумался.
— Как же ты ушел от нее в дальнюю?
— Из-за нее и ушел. Сам просился…
— Почему?
— А так… расстройка между нами вышла! — нехотя ответил Дымнов, не имея доблести признаться, что Нюшка через год бросила его, влюбившись в одного мичмана.
Он вспомнил это и, несмотря на то, что обида еще жила в его сердце, с восторженной задумчивостью проговорил:
— Да, братцы, форменная была баба!
Товарищи
IВ этот жаркий ноябрьский день на «Кречете», стоявшем на рейде Гонконга, было особенное возбуждение.
Ждали прихода в Гонконг нового начальника эскадры, контр-адмирала Северцова.
Матросы, взволнованные и серьезные, таинственно шушукались на баке, разбившись кучками.
Переходя от одной к другой, пожилой и степенный фор-марсовой Аким Васьков уверенным и ободряющим голосом, пониженным до шепота, говорил:
— Он, братцы, произведет разборку! Он дознается! Только не трусь, ребята! Поддержи по совести, как я всю правду обскажу: «Так, мол, и так, ваше превосходительство!»
Только что окончена была генеральная чистка и «приборка». Клипер «Кречет» так и сверкал на солнце блеском меди орудий, поручней, люков и компаса. Труба была белоснежна. Борты заново выкрашены. Рангоут выправлен на славу. Палуба безукоризненна. О том, что на смотру не подгадят работами, нечего и говорить.
А между тем капитан, старший офицер, ревизор, старший механик и два вахтенные начальника, видимо, были встревожены. Испуганно притихшие, они сегодня не били матросов и не ругались с обычною виртуозностью.
Адмирал шел на корвете «Проворном», вызванном телеграммой в Сингапур неделю тому назад. Только из этой телеграммы на «Кречете» узнали о новом начальнике эскадры и его неожиданно скором приезде из России.
«Нового» не знали.
Никто раньше с ним не служил. Поело службы в черноморском флоте и оставления Севастополя Северцов несколько лет был морским агентом за границей и тридцати семи лет, только что произведенный в контр-адмиралы, был назначен начальником эскадры.
Быстро делавший карьеру, обогнавший многих старших по службе, Северцов, по кронштадтским слухам, был хладнокровный, сдержанный, молчаливый и строгий человек, особенно преследующий злоупотребления, и хороший моряк. Передавали, что он не «разносит» офицеров, но придирчиво требователен и служить с ним нелегко. Говорили, что он имеет состояние и потому относительно независим и служит из честолюбия. В последнее время на эскадру дошли слухи, будто бы Северцов подавал высшему морскому начальству докладную записку о необходимости реформ во флоте.
Знал Северцова только капитан «Кречета» Пересветов. Они были товарищи. Но Пересветов знал товарища только в корпусе. После выхода в офицеры служба их разлучила, и они не встречались.
Пересветов хоть и помнил, что Северцов в корпусе был хорошим товарищем, тем не менее очень волновался приездом товарища-адмирала, слухи о котором были не особенно утешительны для капитана, который более чем фамильярно относился к счетам по поставкам угля и провизии. Положим, он пользовался скидками на счетах единственно потому, что был образцовый муж и отец и желал кое-что припасти для семьи; сам он отличался скромностью своих потребностей и был расчетлив до скупости, — но все-таки едва ли будут приятны объяснения с товарищем-адмиралом, если бы обнаружились как-нибудь его семейные заботы.
«Уж слишком высоки были цены по счетам», — думал теперь Егор Егорович, почесывая свою лысину, и о чем-то конфиденциально шептался с ревизором, лейтенантом Нерпиным.
— Не беспокойтесь, Егор Егорыч… Все по форме… Не к чему придраться. Консулы удостоверяли цены. Чем же мы виноваты, если цены высоки! — успокаивал капитана молодой лейтенант, прокучивавший в портах шальные деньги. — И, наконец, откуда может узнать начальник эскадры? Разве мы, Егор Егорыч, делаем злоупотребления? Мы пользуемся не от казны, а от поставщиков… И многие капитаны и ревизоры так делают… Точно уже оно такой секрет… Никто за такие безгрешные доходы не попадал под суд, Егор Егорыч. Может, и новый адмирал, когда был капитаном, знал, где раки зимуют. Он богач, — ему не нужны деньги, а ревизору у него, вероятно, были нужны, Егор Егорыч!
И лейтенант так добродушно рассмеялся, и в его веселых серых глазах сверкала такая беззаботная уверенность, что капитан несколько успокаивался, и в его голове проносилась мысль: «Все-таки Северцов — товарищ и не станет придираться».
— А вы, Александр Иваныч, впредь будьте осторожнее.
— Есть, Егор Егорыч!
Но ни одни только счеты пугали трусливого капитана. Тревожило его и «несколько строгое» обращение с матросами, как деликатно называл Пересветов нещадную порку людей, и, главное, это недавнее наказание матроса Никифорова, которого пришлось отправить на берег в госпиталь после трехсот линьков.
Капитан очень дорожил старшим офицером, который был настоящим помощником и действительно «собакой» и который так вышколил команду, что «Кречет» был образцовым судном и работали на нем превосходно; но теперь капитан вдруг стал находить, что Леонтий Петрович чересчур увлекается… Вот этот случай с «подлецом» Никифоровым… Что, если адмирал узнает? Может выйти целая история…
И капитан, толстый, с изрядным брюшком, небольшого роста, лысый и «мордастый», с маленькими бегающими глазками, с большими усами полного, рыхлого и бритого, несколько бабьего лица, еще более струсил при мысли о приходе этого молчаливого товарища-адмирала («Черт знает, каким он стал теперь!») и о матросе Никифорове, который так некстати опасно заболел после недавней порки.
Ввиду неизвестности, что будет, капитан, казалось, еще более затосковал о жене и своих трех детях. По крайней мере, он несколько раз взглядывал на фотографии, висевшие в его каюте, вздыхал, торопливо крестился и снова ходил мелкими неспокойными шагами по клеенке.
— Леонтья Петровича позови! — крикнул он вестовому.
— Что прикажете, Егор Егорыч? — с почтительною официальностью, довольно сухо спросил старший офицер.
Он был еще более хмур, желт и раздражен, чем обыкновенно, этот худощавый, высокий блондин с светло-русыми баками и усами, мученик службы и дисциплины, беспрекословный исполнитель и один из тех «собак» — старших офицеров, который, не зная отдыха, заботился о безукоризненном порядке и умопомрачающей чистоте «Кречета», вечно «собачился» и, самолюбивый службист, наводил страх на матросов беспощадною строгостью, чтобы судно было в порядке и чтобы капитан не мог быть недовольным лихими работами команды.
— Присядьте, Леонтий Петрович. Как Никифоров? Посылали сегодня в госпиталь справиться? — тревожно спросил капитан.
— Плохо-с, Егор Егорыч. Доктор ездил! — угрюмо ответил старший офицер, присаживаясь в кресло.
— Что с ним?
— Скоротечная чахотка.
— Быть может, прежде был болен?
— Что уж тут обманывать себя: просто заболел от наказания. Запороли, Егор Егорыч!
— Эх, Леонтий Петрович!.. Не похвалят нас, если адмирал узнает.
— Очень даже… Можно и под суд попасть! — с мрачною правдивостью промолвил старший офицер.
— И как это вы так наказали матроса, Леонтий Петрович? — проговорил капитан с видом сокрушения и досады.
Баклагин взглянул в глаза капитана, и во взгляде старшего офицера промелькнуло изумление и презрительное негодование.
И Леонтий Петрович сказал:
— Доктор говорил, что трехсот линьков нельзя, и я доложил вам, а вы приказали исполнить ваше распоряжение, наказать Никифорова.
— Я, кажется, не приказывал запороть человека, Леонтий Петрович!..
— Конечно, я виноват-с, что буквально исполнил приказание капитана… Я и не стану отпираться.
— Но, бог даст, вам не придется, Леонтий Петрович. Можно попросить доктора… Он доложит, что… что Никифоров заболел не от наказания… Скажите доктору…
— Уж говорите об этом доктору сами!.. — негодующе вымолвил старший офицер.
— И, наконец, адмирал может и не узнать… Не правда ли, Леонтий Петрович?
— Узнает.
— Почему?
— Команда заявит претензию…
— Верно, скотина Васьков мутит?
— И он, да и все недовольны…
— Так как же вы довели до этого команду?
— Вы думаете, один я?.. Ведь пищей недовольны, Егор Егорыч… Я думаю, будут претензии на вас и на ревизора… По слухам, новый адмирал… справедливый человек… И песня моя спета! — неожиданно прибавил Баклагин с каким-то равнодушием отчаяния…
— Не отчаивайтесь, Леонтий Петрович… Северцов все-таки — мой товарищ… Я доложу, какой вы отличный старший офицер…
— Очень вам благодарен, Егор Егорыч. Не беспокойтесь… Я все-таки буду проситься в Россию и… выйду в отставку, не ожидая, что выгонят… за то, что я безусловный исполнитель… Больше я не нужен, Егор Егорыч?