Муратов долго не мог уснуть.
Первый раз за время долгой дружбы в сердце Алексея Алексеевича внезапно явилось тяжелое чувство разочарования в друге.
Раздумывая о нем, он впервые отнесся к нему критически. И Муратов старался оправдать Быстренина и обвинял себя за подлые подозрения в черством эгоизме… И кого же? Единственного друга, которого так давно любит.
«Это невозможно. Это подло!» — повторял Муратов, отгоняя подозрения.
И все-таки не мог избавиться от назойливой, удручающей мысли, что Быстренин мог бы уступить щенка.
VЧерез три дня черноморский флот стоял на севастопольском рейде. «Ласточка» и «Ястребок», оба заново выкрашенные, черные, с золотыми полосками вокруг бортов, с изящными линиями обводов, с красивой погибью мачт, с безукоризненной осадкой, отлично вытянутым такелажем и с белоснежной каймой выровненных над бортовыми гнездами коек, — стояли, недалеко друг от друга, в глубине рейда, в хвосте первой линии судов.
Оба были стройны, красивы и словно бы задорно блистали под блеском южного солнца.
С последним ударом восьмой склянки на всех судах взвились флаги и гюйсы, подняты брам-реи, и по рейду разнеслась музыка с кораблей, встречавшая подъем флага.
Майское утро было прелестно.
Ни облачка на бесстрастно красивом бирюзовом небе. Ни ропота моря. Полное властных чар, обаятельно-ласковое, дышавшее бодрящей свежестью, оно едва рябило.
Ни с простора моря, ни с гор не проносился ветер.
Вымпелы едва колыхались.
Ни стоны, ни крики, то покорные, то ожесточенные крики беспощадно наказываемых линьками матросов, не нарушали тишины рейда.
Все злое, бесцельно жестокое и позорное, что творилось в старину, точно любило предрассветную полумглу и избегало яркого блеска роскошного утра.
Не оглашался заштилевший рейд и необузданно вдохновенной руганью старших офицеров и боцманов, обычной во время уборки судов. К подъему флага все суда уже блистали умопомрачающею чистотой.
Только изредка проносилось ожесточенно громкое морское окончание сухопутных слов, и среди тишины рейда раздавался исступленный капитанский окрик, похожий на дикий крик душевнобольного из буйной палаты.
С девяти часов на рейде воцарилась особенно торжественная тишина.
Старшие и младшие флагманы осматривали суда своих дивизий.
На кораблях то и дело играли марши, встречавшие и провожавшие адмиралов. По рейду разносились громкие матросские ответы на приветствия адмиралов.
Гичка с младшим флагманом пятой дивизии направилась в глубину рейда, где стояли корветы, бриги, шкуны и тендера. Гичка приставала к разным судам и наконец пристала к «Ласточке».
На палубу шкуны вошла, быстро поднявшись по трапу, высокая, крупная, внушительная фигура старого контр-адмирала Ратынского с строгим и нахмуренным моложавым лицом, которого мичманы прозвали «адмиральшей» и «Сашенькой».
Он еще более выпятил грудь и приподнял густые адмиральские эполеты, еще более нахмурив брови, стараясь таращить свои добродушные глаза как можно сердитее, когда выслушал рапорты вахтенного начальника, молодого мичмана, и командира шкуны, лейтенанта Муратова.
Адмирал подал офицерам руки, поздоровался с выстроенной командой, велел распустить матросов и вместе с Муратовым пошел осматривать шкуну.
Добродушному адмиралу надоело казаться строгим, хмурить свои густые черные брови и подергивать широкими плечами, тем более, что он — и сам когда-то лихой капитан до женитьбы — приходил в восторг от образцового порядка и изумительной чистоты на «Ласточке».
И его лицо расплывалось в широкую улыбку, а небольшие темные глаза улыбались, и вся внушительная фигура адмирала, казалось, стала поменьше.
После осмотра, когда адмирал вместе с Муратовым поднялись наверх и остановились на шканцах, — адмирал проговорил:
— Вы знаете-с, Алексей Алексеевич, я строг. Очень строг-с!
Муратов не поддакнул, хотя и знал, что «Сашенька» любил, чтобы офицеры считали его строгим и на службе боялись его.
— Да-с. Служба… Нельзя без строгости. Но при всем том я не могу указать ни на малейшее упущение… Ваша шкуна — образцовая-с…
Муратов был всегда сдержан с начальством. Он не выразил на своем лице радостного чувства, не поблагодарил за похвалу и молчал.
А флагман продолжал:
— Да-с, обрадовали, Алексей Алексеевич… Такого порядка… не видел… Рад, что могу вам это сказать!
И адмирал крепко пожал руку Муратова.
— Вы увидите, ваше превосходительство, судно не хуже «Ласточки», — проговорил Муратов.
— Какое?
— «Ястребок», Александр Петрович.
— Вашего друга?
— Точно так. Быстренина.
— Посмотрю-с. До свидания.
И, перед тем как сходить по трапу, адмирал проговорил уже совсем не как начальник:
— А что забыли нас, Алексей Алексеевич? Жена недовольна… Зайдите к ней…
— Постараюсь, Александр Петрович…
«Ястребком» адмирал восхитился не меньше чем «Ласточкой», а молодой командир тендера просто-таки обворожил его.
Скрывая улыбку, Быстренин как будто слегка испугался появления нахмуренного «Сашеньки» и немедленно согласился с ним, что он строг и что его боятся. Быстренин очень тонко показал, что польщен горячей благодарностью восхищенного адмирала, обещал на днях же быть у адмиральши, ловко осведомился, когда Маруся обедает у своих, и получил приглашение обедать в воскресенье, если не уйдет в море.
В тот же день адмирал, докладывая старшему флагману о посещении судов, особенно хвалил «Ласточку» и «Ястребка». Хвалил обоих командиров, но Быстренина сердечнее и экспансивней.
— Муратов превосходный и достойный офицер… Только какой-то скрытный… Будто не очень ценит похвалу адмирала…
А про Быстренина сказал:
— Блестящий офицер. И капитан-умница. И на берегу умница. И душа нараспашку…
— Оба лихие офицеры! — согласился седой высокий старик.
И, подумавши, прибавил:
— Только полагаю, что Муратов основательнее и серьезнее.
Вечером друзья сошлись в морском клубе.
— Ну как «Сашенька»? Был доволен «Ласточкой»? Не выдержал роли строгого адмирала? — весело спрашивал Быстренин.
— Доволен! — скромно ответил Муратов и заботливо спросил:
— Твоим «Ястребком», конечно, остался очень доволен?
— В восторге!
— То-то! — обрадованно промолвил Муратов.
— Ну да я, признаться, не тронулся его восторгами. — Ведь он — «Сашенька» и «адмиральша»! — с презрительной улыбкой сказал Быстренин…
— «Сашенька»… «адмиральша», а службу понимает и добрый, честный человек… Я, брат, доволен, что «Сашенька» нас похвалил.
— В воскресенье звал обедать. Адмиральша недовольна, что давно не был. А тебя звал?
— Обедать не звал. Да и я хочу идти к доктору обедать. Только едва ли… Если задует хороший ветер, уйдем в море…
— И разыграется наш «Друг».
— Ддда! — протянул Муратов.
В субботу с вечера задул зюйд-вест, и в ночь засвежело.
В воскресенье, в шесть часов утра, на флагманском корабле был поднят сигнал: «сниматься с якоря и идти в Феодосию».
Быстренин вернулся с берега поздно и спал, когда сигнальщик вбежал с докладом.
— Ваше благородие!
Ответа не было. Сигнальщик дернул Быстренина за руку.
Прошло две-три минуты, когда Быстренин выскочил наверх.
Хотя и без него работы по съемке с якоря были начаты, но молодой мичман не умел распорядиться как следует, и баркас еще не начинали поднимать.
— Баркас! Баркас! — как зарезанный крикнул Быстренин.
Он взглянул на «Ласточку». Там уже поднимали баркас.
Быстренин понял, что он опоздает.
— Зарезали, Михаил Никитич! Запорю боцмана! Всех запорю! — в бешенстве крикнул Быстренин.
И в эту минуту, казалось, он мог запороть.
Боцман было бросился с людьми поднимать баркас, но Быстренин вдруг велел отставить. Все удивились приказанию и тому, что командир уж не кричал, как бесноватый, что запорет, хотя и никого еще не запарывал.
По лицу Быстренина пробежала торжествующая улыбка. Он подозвал боцмана и приказал:
— Потопить баркас! Понял?
Боцман ошалел.
— Скотина! Потопи за кормой… Не заметят… и буек!.. Вернемся — поднимем…
Боцман понял и радостно ответил:
— Есть… «Ласточке» нос утрем, Николай Иванович!..
Боцман убежал, а Быстренин побежал на шпиль, где выхаживали якорь, и уже не грозил перепороть, а заискивающим голосом молил:
— Братцы, навались… братцы, ходом!
Матросы наваливались.
Быстренин просветлел. Он и отличится и выиграет пари. И, довольный, что придумал такую остроумную «штуку», не вспомнил, что пари будет выиграно неправильно и что скажет друг Муратов, если узнает.
«Разумеется, никто не должен знать. Никто на тендере не расскажет!» — подумал Быстренин, когда у него пробежала мысль, что начальник дивизии может узнать.
«Разумеется, никто не должен знать. Никто на тендере не расскажет!» — подумал Быстренин, когда у него пробежала мысль, что начальник дивизии может узнать.
— На грот… На кливера!..
Боцман прибежал и доложил, что баркас потоплен.
— Чехол надень на распорки… Будто баркас…
— Есть! — ответил боцман.
«И ловок же!» — подумал боцман.
Прошло еще несколько минут.
— Кливера ставить. Грот садить! — точно в восторге скомандовал Быстренин.
На «Ласточке» только послали людей по вантам.
VIМуратов уже пил чай в своей маленькой каюте, когда вбежал сигнальщик и доложил о сигнале.
И в ту же минуту Муратов услышал команду вахтенного мичмана:
— Свистать всех наверх. Сниматься с якоря!
Боцман просвистал и повторил команду.
Муратов выскочил на мостик.
Скрывая волнение, серьезный и, казалось, спокойный, он крикнул:
— На шпиль! Гребные суда поднять!
Матросы работали вовсю. Муратов не кричал, не ругался, как обезумевший. Он был строг, случалось, наказывал, но не «зверствовал».
И матросы были довольны своим командиром.
Не прошло и десяти минут, как все гребные суда были подняты.
Еще оставалось минут пять, чтобы якорь отделился от грунта, — стал на «панер», — и шкуна, одетая парусами, пошла.
«Щенок мой!» — подумал Муратов.
Он слышал отчаянный окрик с «Ястребка»: «Баркас, баркас!» и обезумевший крик: «Запорю!» — Очевидно, баркас не был еще поднят на «Ястребке», когда на «Ласточке» уже поднимали. И у «Ласточки» несколько минут впереди. Он обернулся назад — взглянуть, что на «Ястребке». Но «Ястребок» стоял в линии последним, и за другими судами, стоявшими в кильватере, — нельзя было видеть, что делается на «Ястребке».
Эти последние минуты казались Муратову вечностью.
И самолюбие моряка, и щенок — по справедливости его щенок, — и честь «Ласточки», и честь его команды, которая может быть отличной и без модной жестокости, и незаглохшее чувство разочарования в друге, — все это волновало Муратова, и он желал победы, точно чего-то необыкновенно важного, решающего его судьбу.
И он невольно перекрестился и прошептал: «Слава тебе, господи», когда раздался голос боцмана: «Панер», и «Ласточка» тронулась…
Вдруг друг побледнел и, казалось, не верил глазам.
Мимо «Ласточки» несся, почти лежа на боку и чертя подветренным бортом воду, красавец «Ястребок», имея на своей высокой мачте всю парусину незарифленной и на бугшприте все кливера.
У наветренного борта стоял Быстренин, красивый, но слегка побледневший, улыбающийся, казалось, торжествующий, и, снимая фуражку, крикнул Муратову:
— Щенок мой!
— Твой! Ты — волшебник! — ответил Муратов.
Забирая ходу, тендер летел к выходу с рейда.
Шкуна летела за ним, нагоняя его.
Тогда на «Ястребке» подняли «топсель». Тендер совсем лег на бок.
На флагманском корабле взвились позывные «Ястребка» и сигнал: «Адмирал изъявляет свое удовольствие».
«Правильно. Молодчина Быстренин!» — подумал Муратов, любуясь бешеной отвагой друга и все еще недоумевая, как он мог так скоро поднять баркас и раньше сняться с якоря.
VIIМичман с «Ястребка» проболтался о потоплении баркаса, и «штука» Быстренина стала известной в Севастополе.
Многие моряки восхищались выдумкой Быстренина.
Старый адмирал, начальник пятой дивизии, потребовал Быстренина на флагманский корабль.
Лейтенант вошел в адмиральскую каюту далеко не в приятном настроении.
Адмирал подал руку Быстренину и сказал:
— Находчивы, молодой человек, и лихо управляетесь «Ястребком», — хвалю-с.
Но старое, сморщенное лицо адмирала было серьезно и сделалось строгим, когда старик продолжал:
— И все-таки объявляю вам строгий выговор-с. Понимаете, за что-с?
— Понимаю, ваше превосходительство! — ответил Быстренин и самолюбиво вспыхнул.
— Впредь не фокусничайте. Нехорошо-с. Что бы вы сделали, если бы баркас был вам нужен в те дни, когда были в море? Я отдал бы вас под суд-с. И не пощадил бы… Служба — не фокусы…
И после паузы прибавил:
— Слышал-с, держали пари?..
— Точно так!
— Так ведь вы и проиграли… Не так ли-с?
— Разумеется… И щенок — не мой.
— Я был уверен, что вы так поступите! — мягче промолвил старик и, подавая руку Быстренину, сказал, что он может идти.
Через неделю «Ласточка» возвратилась в Севастополь из крейсерства у кавказских берегов.
Быстренин тотчас же поехал к Муратову и после первых приветствий сказал:
— Пари ты выиграл, Алексей Алексеевич! Щенок твой…
— Почему?
Быстренин рассказал, почему он раньше снялся с якоря, и прибавил:
— Не сердись, Алеша, увлекся…
Хоть Муратов и не сердился, и друзья продолжали болтать, но оба почему-то почувствовали, что между ними вдруг пробежала кошка.
Загадочный пассажир*
IВ ночь сочельника трехмачтовый военный крейсер «Руслан» шел под всеми парусами, узлов по десяти, спускаясь к южным широтам.
«Руслан» легко рассекал воду и плавно раскачивался с бока на бок между волн, казалось, почтительно отступающих от него. Ветер был резкий, холодный, но не крепкий и ровный.
Океанская зыбь еще не улеглась. Она вздувалась, и высокие волны с однообразным тихим гулом лениво разбивались одна о другую, и пенящиеся их верхушки рассыпались алмазною пылью, облитые серебристым таинственным светом месяца.
Холодом и какою-то безнадежною тоской одиночества веет и от заседевшего холмистого океана, и от бесстрастно красивой луны, и от звезд, ярко мигающих с темной бездонной выси. Стоящие на вахте матросы, одетые в буршлаты поверх фланелевых рубах, словно бы поддаются тоске этой ночи. И им острее чувствуется, что жизнь их — скверная, служба — проклятая и море — постылое. Молчаливые и серьезные, они взглядывают на океан, отворачиваются от него, и в эту рождественскую ночь их еще сильнее манит домой. И они тихо лясничают между собой о далеких своих местах.
IIИ «Ганцакурату Кару Карычу», как прозвали матросы педантичного, хладнокровного, справедливого и добросовестно-недалекого капитана, барона Оскара Оскаровича Нордштрема, и офицерам «очертел» длинный переход. Казалось, в этот вечер большая часть офицеров, засидевшихся в роскошной кают-компании, освещенной электричеством, дольше обыкновенного, скучала и нервничала еще более, чем в прежние дни перехода из Шербурга прямиком в Батавию.
Особенно приуныли семейные.
Даже старший офицер Евгений Николаевич, красивый румяный брюнет с роскошной бородкой, блестящими зубами и золотым porte-bonheur'ом[18] на руке, любивший казаться служителем сурового долга, — которому некогда скучать в море, да и неприлично — был сдержанно и достойно серьезен и задумчив.
Обыкновенно великолепный и любивший вставлять веские, авторитетные слова в общие разговоры, любезный со всеми и ни к кому не выказывавший особого расположения, — старший офицер молчал и думал, что встречать праздник несравненно лучше дома, в Петербурге, чем на «Руслане», да еще с людьми, хоть и хорошими, но далеко не такими тонко чувствующими и умными, как он. И, разумеется, Евгений Николаевич не сомневался, что Вавочка, устраивая елку, поплакала о своем одиночестве и, бедная, очень горюет в разлуке.
И с наивною влюбленностью в себя он размышлял:
«Еще бы Вавочке не горевать о нем, внимательном, заботливом, любящем семью! Еще бы не ценить Вавочке такого умного и хорошего человека, который так развил ее ум, так балует подарками! Она знает, что он сделает блестящую карьеру, и семья будет обеспечена. Еще бы не любить такого безукоризненного мужа, который если и изменяет супружескому долгу, то только в дальнем плавании и единственно ради здоровья! Недаром же Вавочка боготворит и смотрит ему в глаза, всегда боящаяся огорчить его. Она — чудная, честная женщина и, разумеется, не позволит себе „подло увлечься“, как увлекаются многие соломенные вдовы плавающих моряков… Она и не подумает!»
И в ту же минуту Евгений Николаевич мысленно решил, что в Батавии он непременно съездит на берег.
Другие женатые моряки, вероятно, не считали себя такими великолепными идолами, на которых их жены могли бы молиться. Напротив, если некоторые мужья и не были идолопоклонниками, то во всяком случае — верноподданными своих королев-супруг. Вот отчего они и не могли скрыть, что им сиротливо и одиноко вдали от любимых, да еще в такой вечер.
Особенно был подавленно-грустен старший механик Иван Васильевич, необыкновенно добродушный и милый человек, лет за сорок, которого машинисты и кочегары иначе не называли, как «нашим». И все знают, что старший механик тоскует по своей «королеве Марго», как мичманы прозвали Марью Васильевну.