Полковник сделал паузу, но поскольку его знакомые никак не реагировали на достаточно ясный намек, он решил пояснить свои слова:
— Я стараюсь придерживаться определенного часа: в нашем климате иначе нельзя.
Поскольку и это откровенное проявление гостеприимных порывов полковника осталось непонятым, он вежливо проговорил:
— Джентльмены, не хотите ли вы что-нибудь выпить?
Полковник повел молодых людей на Четвертую улицу, в ресторан, расположенный на первом этаже, и там они приобщились к местным обычаям.
— Не это, — заявил полковник бармену, который привычным движением подвинул к ним бутылку скверного, явно кукурузного виски, будто другого заказа он и не ожидал, — не это! — И полковник махнул рукой. — Вон ту бутылочку отарда, прошу вас. Да, да! Никогда не пейте спиртных напитков низкого качества, джентльмены, особенно по вечерам да еще в здешнем климате! Вот это другое дело. Ваше здоровье!
Гостеприимный полковник, выпив свою порцию виски и пробормотав, что это не совсем то, «когда у человека свой винный погреб, он поневоле становится немного придирчивым», — заказал сигары. Однако те, что предложил бармен, не удовлетворили полковника; он жестом велел убрать их и принести гаванские сигары какого-то особого сорта: каждая в отдельной упаковке.
— Я курю только эту марку, джентльмены; они немного дороже, но вы скоро поймете, что в здешнем климате лучше не экономить на сигарах, а курить те, что получше.
Поделившись с ними столь ценными сведениями, полковник с удовлетворенным видом закурил ароматную сигару и небрежным жестом сунул два пальца в правый карман жилета. Однако там ничего не оказалось; на лице полковника появилась легкая тень недовольства, и он перенес пальцы в левый карман жилета. Не найдя ничего и там, он огляделся с самым серьезным и раздосадованным видом, обеспокоенно похлопал рукой сперва по правому карману брюк, потом по левому и воскликнул:
— Бог ты мой, какая досада! Бог ты мой, как это неприятно! В жизни со мной ничего подобного не случалось. Я где-то оставил бумажник. Постойте, кажется какая-то бумажка все-таки нашлась. Нет, черт побери, это только квитанция.
— Позвольте мне, — проговорил Филипп, видя, как расстроился полковник.
Филипп вытащил кошелек, но полковник заявил, что об этом не может быть и речи, и пробормотал что-то бармену насчет «следующего раза». Однако этот поставщик веселящего зелья никак не реагировал на его слова, и Филиппу все же выпала честь расплатиться за дорогостоящий «глоточек». Полковник многословно извинился и заявил, что за ним остается право угостить молодых людей «в другой раз, в другой раз».
Затем он пожелал своим друзьям спокойной ночи, и скоро они исчезли из виду, но Бирайя Селлерс и не подумал возвращаться в «свои апартаменты» в «Плантаторском»; вместо этого он направился в дальний квартал города, где жил на квартире у приятеля.
ГЛАВА XIV В ФИЛАДЕЛЬФИИ. ПЕРВОЕ ПОЯВЛЕНИЕ РУФИ БОУЛТОН
Письмо, которое Филипп Стерлинг написал Руфи Боултон, перед тем как пуститься на Запад в поисках счастья, застало ее в доме отца в Филадельфии. Это был один из самых приятных пригородных домов этого гостеприимного города, по своей территории одного из крупнейших городов мира, который давно стал бы центром нашей страны, если бы не помеха в виде кэмденамбойских песков[48], отрезавших его от Атлантического океана. Филадельфия движется к процветанию медленно, но верно; на ее гербе можно было бы изобразить черепаху — ту самую неторопливую, но зато восхитительно вкусную черепаху, которая превращает обед филадельфийца в королевское пиршество.
Быть может, виновата была весна, но в то утро Руфь казалась несколько встревоженной и не могла найти себе места ни в доме, ни в саду. Ее сестры ушли в город показывать гостям, приехавшим из провинции, Индепенденс-Холл[49], колледж Джирарда, Фэрмаунтовские фонтаны и парк — четыре достопримечательности, не увидев которых ни один американец не может умереть спокойно даже в Неаполе[50]. Но Руфь призналась, что она устала от этих достопримечательностей, так же как и от Монетного двора. Она устала и от многого другого. В то утро она попыталась сесть за рояль, немного поиграла, спела простую песенку приятным, хотя и чуть резким голосом, а потом уселась у открытого окна и принялась читать письмо Филиппа.
О чем думала она, глядя поверх зеленой лужайки и деревьев на Челтонские холмы? О Филиппе? Или о том мире, который он помог ей открыть своим вторжением в ее жизнь, скованную условностями и традициями? О чем бы она ни думала, по выражению ее лица было видно, что она предается не праздным мечтам. Потом она взяла в руки книгу — какой-то труд по медицине и, судя по всему, восемнадцатилетней девушке он должен был казаться не более занимательным, чем свод законов; однако вскоре лицо ее просияло, и она настолько увлеклась чтением, что не заметила, как на пороге появилась ее мать.
— Руфь!
— Да, мама? — с легким оттенком нетерпения отозвалась Руфь, отрывая взгляд от книги.
— Мне бы хотелось поговорить с тобой о твоих планах на будущее.
— Ты же знаешь, мама, я не могла больше оставаться в Уэстерфильде. Я там задыхалась. Эта школа годится только на то, чтобы засушивать все молодое.
— Я знаю, — произнесла Маргарет Боултон, и на лице ее появилась тревожная улыбка, — тебя раздражает та жизнь, которую ведут Друзья[51]. Но чего ты сама хочешь? Откуда такая неудовлетворенность?
— Если ты настаиваешь, мама, то я скажу. Я хочу выбраться из этого стоячего болота.
Посмотрев на Руфь с болью и упреком, миссис Боултон заметила:
— Тебя и так ни в чем не ограничивают. Одеваешься ты по своему вкусу, гуляешь где вздумается, ходишь в любую церковь, какая тебе по душе, и занимаешься музыкой. Вчера только у меня была дисциплинарная комиссия из Общества: у нас в доме рояль, — а это нарушение устава.
— Надеюсь, ты объяснила старейшинам, что за рояль ответственность несем мы с отцом, а ты даже не входишь в комнату, когда кто-нибудь играет, хоть и очень любишь музыку. К счастью, отец уже вышел из Собрания, и к нему они не могут применить дисциплинарные меры. Я слышала, как отец рассказывал дяде Эбнеру, что в детстве его так часто пороли за привычку свистеть, что теперь он решил вознаграждать себя при каждом удобном случае.
— Ты очень удручаешь меня, Руфь, — и ты, и твои новые знакомые. Превыше всего я желаю тебе счастья, но ты стала на опасный путь. Отец согласен, чтобы ты поступила в мирскую школу?
— Я еще не спрашивала его, — ответила Руфь; по тому, как она взглянула на мать, легко было понять, что Руфь принадлежит к числу тех волевых натур, которые привыкли сперва принимать решение сами, а потом заставлять других соглашаться.
— Ну а когда ты получишь образование и тебя уже не будет удовлетворять общество твоих друзей и образ жизни твоих предков, чем займешься ты тогда?
Руфь совершенно спокойно посмотрела матери прямо в глаза и тем же ровным голосом ответила:
— Мама, я собираюсь изучать медицину.
На мгновение Маргарет Боултон чуть не утратила свою обычную невозмутимость.
— Ты — изучать медицину? Такая слабая, хрупкая девочка, как ты, изучать медицину? Неужели ты думаешь, что выдержишь хоть полгода? А лекции, а анатомический театр? Ты подумала об анатомическом театре?
— Мама, — все так же спокойно проговорила Руфь. — Я обо всем подумала. Я убеждена, что выдержу и клиники, и анатомический театр, и все остальное. Ты думаешь, что у меня недостанет мужества? И почему мертвецов нужно бояться больше, чем живых?
— Но у тебя же не хватит ни здоровья, ни сил, дитя. Ты не вынесешь тяжелых условий. Ну, хорошо, предположим, ты изучишь медицину, — что потом?
— Буду практиковать.
— Здесь?
— Здесь.
— В этом городе, где так хорошо знают тебя и твоих родных?
— Отчего же нет? Только бы ко мне пошли больные.
— Я надеюсь, что ты по крайней мере дашь нам знать, когда вздумаешь открыть прием? — ответила миссис Боултон, и в голосе ее послышались нотки сарказма, к которому она прибегала крайне редко. Вслед за тем она встала и вышла из комнаты.
Руфь продолжала сидеть неподвижно; на лице ее появилось напряженное выражение, щеки горели. Итак, тайное стало явным. Она вступила в открытую борьбу.
Экскурсанты вернулись из города в полном восторге. Существовало ли когда-нибудь в Греции здание, которое может сравниться с колледжем Джирарда? Где и когда для бедных сирот строили такую великолепную каменную громаду? Подумайте, крыша покрыта вытесанными из камня плитами толщиной в восемь дюймов! Руфь спросила у своих восторженных друзей, захотели ли бы они сами жить в таком мавзолее, в огромных залах и комнатах которого каждый звук отдается громким эхом и в котором не найти ни одного уютного уголка? Если бы сами они были сиротами, хотели бы они жить в древнегреческом храме?
А Брод-стрит! Разве это не самая широкая и не самая длинная улица в мире? У нее действительно нет конца, и даже Руфь признавала (для этого она была в достаточной мере дочерью Филадельфии), что улицам не полагается иметь ни конца, ни края, ни даже каких-либо архитектурных украшений, на которых мог бы отдохнуть утомленный глаз.
Но ничто так не потрясло гостей, как великолепные витрины улицы Каштанов и лавки Восьмой улицы. Куда там святому Джирарду или Брод-стрит[52], куда там всем чудесам Монетного двора и славе Индепенденс-Холла, где тени наших предков все еще сидят, подписывая декларацию! Дело в том, что провинциальные родственницы приехали в Филадельфию, чтобы посетить Ежегодное Собрание[53], и едва ли светские дамы делали столько покупок и так готовились к премьере в опере, как кузины Руфи к этому религиозному событию.
— Ты пойдешь на Ежегодное Собрание, Руфь? — спросила ее одна из кузин.
— Мне нечего надеть, — осмотрительно ответила Руфь. — Но если ты хочешь поглядеть на новые шляпки, самые что ни на есть ортодоксальные по цвету и форме, советую тебе посетить Собрание на Арк-стрит. Если ты хоть в чем-нибудь отступишь от принятого там цвета и формы, это сразу будет замечено. Мама потратила уйму времени, пока нашла в магазинах материю нужного оттенка для новой шляпки. Сходи туда, обязательно сходи. Но все равно никого красивее нашей мамы ты там не увидишь.
— А ты не пойдешь?
— Зачем это мне? Я была там много раз. И уж если идти на Собрание, то я предпочитаю старую тихую молельню в Джермантауне[54], где окна всегда открыты настежь и можно смотреть на деревья и слушать шорох листвы. На Ежегодном Собрании на Арк-стрит всегда такая давка, а когда выходишь, то у обочины тротуара обычно выстраивается вереница щеголей, которые только и делают, что таращат на тебя глаза. Нет, на Арк-стрит я всегда чувствую себя не в своей тарелке.
В этот вечер, как, впрочем, и в другие вечера, Руфь допоздна сидела с отцом у камина в гостиной. Это были часы откровенных разговоров.
— Ты как будто опять получила письмо от молодого Стерлинга? — спросил Эли Боултон.
— Да. Филипп уехал на Дальний Запад.
— Как далеко?
— Он не пишет, но это где-то на самой границе. А все, что лежит западнее, помечено на карте лишь словами «индейцы» и «пустыня» и кажется таким же унылым, как молитвенное собрание в среду.
— Гм! Ему давно пора чем-нибудь заняться. Уж не собирается ли он выпускать там ежедневную газету для индейцев кикапу?[55]
— Отец, ты несправедлив к Филиппу. Он собирается вступить в дело.
— В какое же дело может вступить молодой человек без всякого капитала?
— Он подробно не пишет, — не совсем уверенно ответила Руфь. — Что-то связанное с землей и железными дорогами. Ты ведь знаешь, в тех краях состояния наживаются самыми неожиданными способами.
— Вот именно, наивный ты мой котенок. И не только в тех, а и в этих. Но Филипп — честный малый и к тому же достаточно талантливый, чтобы пробить себе дорогу, — если, конечно, он бросит бумагомаранье. А тебе надо бы подумать о себе, Руфь, и не забивать себе голову приключениями этого молодого человека, пока ты не решила определенно, чего же ты сама хочешь от жизни.
Этот превосходный совет, по-видимому, не произвел особого впечатления на Руфь, ибо она продолжала рассеянно глядеть в пространство своими задумчивыми серыми глазами, не видя ничего вокруг, что не раз бывало с ней и прежде. Наконец она воскликнула с едва сдерживаемым нетерпением:
— Как бы я хотела уехать на Запад или на Юг — куда угодно, лишь бы уехать! Женщин все время стараются уложить в футляр: смолоду подгоняют под мерку и укладывают. Если нас и везут куда-нибудь, то опять же в футляре, под вуалью, а наше бесправие связывает нас по рукам и ногам. Отец, мне хочется сломать этот порядок и вырваться на волю!
Нужно было слышать, каким наивным и вместе с тем нежным тоном произнесла она эти слова.
— Придет время, и ты будешь ломать все что захочешь, ничуть не сомневаюсь. Женщины всегда так делают. Но чего тебе сейчас не хватает?
— Мне хочется стать кем-нибудь, хочется делать что-нибудь, работать. Неужели я должна покрываться плесенью и сидеть сложа руки только потому, что родилась женщиной? Это же глупо. Что со мной будет, если вы разоритесь и умрете? Чему я научилась, как я смогу заработать на жизнь себе, маме и сестрам? И даже будь я богата — разве вы хотели бы, чтобы я вела бесполезную жизнь?
— А разве твоя мать провела бесполезную жизнь?
— Это отчасти зависит от того, стоят ли чего-нибудь ее дети, возразила находчивая спорщица. — Какая польза, отец, от нескольких поколений людей, из которых ни один не продвинулся ни на шаг вперед?
«Друг Боултон» давно уже снял квакерское одеяние и вышел из Собрания; проведя полную сомнений юность, он до сих пор не определил своего кредо и с удивлением поэтому смотрел на неукротимого орленка, выросшего на его квакерской голубятне. Но он не стал высказывать вслух своих мыслей. Вместо этого он заметил.
— А ты посоветовалась с матерью, какую профессию выбрать? Ведь ты мечтаешь о какой-нибудь профессии, не так ли?
Руфь уклонилась от прямого ответа, она лишь посетовала на то, что мать не понимает ее. На самом же деле эта умудренная жизнью, спокойная женщина понимала прелестную бунтарку лучше, чем Руфь сама понимала себя. Возможно, что и у матери в прошлом была своя история и что она тоже некогда билась молодыми крыльями о клетку традиций, предаваясь мечтам о новом общественном порядке и переживая тот пламенный период в жизни всякого мечтателя-одиночки, когда еще веришь, что силой одного только разума можно изменить весь мир.
На письмо Филиппа Руфь ответила сразу же сердечным, однако лишенным излишней сентиментальности письмом. Филиппу оно очень понравилось, — как, впрочем, нравилось все, что делала Руфь. Однако у Филиппа осталось смутное впечатление, что письмо имеет больше отношения к ней самой, чем к нему. Выйдя из «Южного» прогуляться, он взял письмо с собой и на одной из самых малолюдных улиц перечитал его. Несформировавшийся и ничем не примечательный почерк Руфи показался ему своеобразным и необычным, не похожим на почерк ни одной другой женщины.
Руфь выражала свою радость по поводу успехов Филиппа и уверенность в том, что его талант и мужество помогут ему пробиться в жизни. Она будет молиться, чтобы бог послал ему удачу и чтобы индейцы в Сент-Луисе не сняли с него скальп.
Последняя фраза несколько озадачила Филиппа, и он пожалел, что написал ей об индейцах.
ГЛАВА XV РУФЬ ИЗУЧАЕТ МЕДИЦИНУ. АНАТОМИЧЕСКИЙ ТЕАТР
Эли Боултон и раньше часто не без тревоги говорил с женой о Руфи. Из всех их детей она одна не хотела мириться с запретами и унылой рутиной «Общества Друзей», не проявляла ни малейшего желания принять «внутренний свет»[57] в качестве руководства к жизни бездеятельной и пассивной. Когда Маргарет Боултон рассказала мужу о новых планах Руфи, он удивился гораздо меньше, чем она ожидала. Более того, он сказал, что если женщина чувствует призвание к медицине, пусть она и занимается ею, почему бы нет?
— Но подумай, ведь она совсем не знает жизни, да и здоровье у нее плохое, — возражала его жена. — Разве такая слабенькая девочка сможет вынести все тяготы изучения медицины, а потом напряженную жизнь врача?
— А ты не подумала, Маргарет, каково ей будет отказаться от цели, к которой она стремится всей душой? Когда она в детстве болела, ты же сама заменяла ей учителей и знаешь, какая у нее сила воли, сколько настойчивости и решительности вкладывала она в учение. Она не успокоится, пока не испытает свои силы.
— Уж лучше бы она влюбилась и со временем вышла замуж, — заявила Маргарет с непоследовательностью, свойственной не одним только женщинам. Думаю, это излечило бы ее от некоторых идей. Может, если послать ее учиться в какой-нибудь другой город, она попадет в новую обстановку и мысли ее примут совсем другое направление?
Эли Боултон чуть не засмеялся, глядя на жену с нежностью, пронесенной им через все годы их совместной жизни.
— А ты разве не помнишь, что до нашей свадьбы, еще до того как ты вошла в Собрание, ты тоже была полна всяких идей, — сказал он. — Мне кажется, что Руфь честно идет навстречу тем стремлениям, которые ты спрятала под квакерским платьем.
Против этого Маргарет ничего не могла возразить; молчание ее говорило о том, что в своем прошлом она ищет доводы против только что высказанных ею мыслей.