Людмила Анисарова Одиночество
Долгие все гудки-то. Никто не подходит. И вчера так, и позавчера. А завтра-послезавтра, смотришь, и ответят. А я им что? Да ничего. Трубку положу. Не станешь же объяснять, что этот номер нашим был… Лет, наверное, двадцать. Да какие двадцать! Толи уж нет пятнадцать. А он начал сразу добиваться, как только в квартиру въехали. Да года три ждали. Так что все тридцать, считай. Ну правильно… Иринке тридцать пять… А сюда приехали, ей было год и восемь месяцев, я как раз на работу пошла. Тридцать три года в этой квартире живем.
Дата-то какая — тридцать три. Возраст Христа… Вот я думаю… Почему-то все всегда произносят это с таким энтузиазмом и никогда не добавляют: «когда его распяли». Мужчины любят, когда им столько исполняется. Чудные. Если уж на Христа равняться, то не на годы, когда он смерть принял. А на его тридцать, когда проповедовать начал. К чему это я про Бога-то? А, ну да… Вон уж сколько лет здесь живем… Весной тридцать четыре будет. Сереже нашему тридцать четыре было, когда с ним случилось… Толи уж не было. Похоронили. А через полгода — у Сережи инсульт. Кто мог подумать? Никогда ни на что не жаловался, молодой, здоровый. Медкомиссию каждый год проходил. Подводник ведь. Как отец. Только Толя демобилизовался из-за язвы капитан-лейтенантом. А Сережа до капитана третьего ранга дослужился, а дальше уж не пришлось. Толя-то мечтал, что у Сережки служба сложится. Она и складывалась. Гордились мы им очень. Ох, Господи, как он там теперь? Приехал бы тогда к нам сюда. Квартиру уж получил бы давно, а не с тещей бы жил. Нет, как же — Питер, Питер, там все друзья. Где они теперь, друзья-то? Ну, правда, Ольга еще настаивала, потому что врачи там лучше. Лучше, а вот не вылечили. Ну хоть на своих ногах. Это благодаря Ольге, она его выходила. Когда все случилось и его на вертолете из их Гремихи в Североморск отправляли, надежды, говорят, совсем не было. Четыре месяца она от него не отходила, считай, там в госпитале и жила.
Звонил Сережа на днях. Голос бодрый. Приедет, может. У него проезд бесплатный раз в год. Мне-то к ним не съездить. Где такие деньги возьмешь? Вон что натворили… Кто думал, что в Ленинград не по карману будет съездить? Не на Камчатку ведь. Тогда и не думали, отпускные получишь — хоть куда езжай, а уж в Ленинград-то… От Москвы билет на дневной поезд рублей восемь, что ли, стоил. Да электричка до Москвы, поди, рубля три. Како-о-й три! Это на «Березку» три пятьдесят, а электричкой-то простой я и не ездила никогда. В «Березку» сядешь — чистота, красота, даже чай носят. Это уж кто три пятьдесят жалел, тот на электричке ездил.
Ну наберу-ка еще. Нет, гудки длинные. Может, и не дадут наш номер никому. Легче мне так будет. Зять пришел когда, довольный, разговорчивый (выпил, вот и разговорился!), — «Мам, у нас теперь номер другой будет» — и назвал какой-то, я до сих пор не запомнила, бестолковый какой-то номер-то, — так у меня все внутри оборвалось.
— Да зачем нам новый номер? Чем тебе старый был плох?
А он:
— АТС — старая, работает плохо, подключат нас к другой. Мам, ну не надоело тебе, что связь обрубается постоянно?
Надоесть-то надоело. Только уж жалко очень. Как будто жизнь оборвалась… В какой уж раз обрывается… Сначала когда мама умерла, потом — Толя, потом Сережа заболел, потом Ирка разводилась, потом Генка человека покалечил в драке, под следствием год почти был. А теперь вот Ирка снова… Вон чего задумала.
И каждый раз как саданет, так думаешь, что уж теперь точно не выживу. А живу. Откуда силы?
Тебе, Толь, хорошо, у тебя уж давно проблем никаких. Хотя глаза на портрете — грустные (Ирка все хочет фотографии со стены поснимать… значит, и твоя пойдет в ящик стола, когда умру). Да… Улегся себе и полеживаешь. А я тут огребай: только успокоишься, только в себя придешь — получай снова, похлеще.
Вот Ирка. Тридцать пять человеку, а как ребенок. Куда кривая вывезет! Представляешь, задумала увольняться из института. Ну не дурость?
— Зачем защищалась-то? — говорю.
А она:
— Мама, ты ничего не понимаешь! У меня другое предназначение в жизни!
— Да ведь года не прошло как защитилась. Тебе ж нравилось. И предмет твой, и сам институт, и все. Теперь-то что изменилось?
— Все! Чувствую, — говорит, — что живу не свою жизнь.
— Господи, да ты же шесть лет талдычила, что нашла себя. Что тебе нравится преподавать. Что тебе нравится твоя риторика.
— Ну нравилась, — говорит, — я от своих слов не отказываюсь. Очень, — говорит, — нравилась. И теперь не могу сказать, что не нравится. Но я чувствую, что это все себя изжило. Понимаешь?
— Да что ты мелешь? Как это изжило? Что ты вбила себе в башку свою непутевую? Ты теперь кандидат наук, на доцента документы предложили подавать. Что ж это все, коту под хвост?!
— Нет, не коту под хвост, — орет, — в жизни ничего не бывает просто так! Значит, это было нужно!
— А теперь?! — кричу уж тоже благим матом.
— А теперь будет другое! — вопит еще громче.
— Да что? Что будет-то?
Это я шептала уже без голоса, сил кричать не было. А ноги — как ватные. И сердце вот-вот остановится. А она плачет, валидол мне под язык пихает и говорит:
— Не знаю.
Вот какие дела-то у нас тут…
Вот был бы ты живой. А хотя… И ты бы с ней ничего не сделал! Ты думаешь, когда она десять лет назад разводиться хотела, уговоры мои помогли? Не-е-т. Бросил ее тот-то, и она быстрее снова к Жене. Слава Богу, взял назад. Кто бы еще ее выкрутасы стал терпеть? Светочка тогда все понимала, шесть ей было. Наша-то ей объяснила все про любовь. Папа, мол, у нас очень хороший, но я полюбила другого мужчину, и мы будем с ним жить. А Света:
— А папа с кем будет жить?
— Пока один, — отвечает Ирина, — а потом кого-нибудь встретит, полюбит и женится.
А Светочка в слезы:
— Так у них же ребеночек родится, а я как же?
Во-о-т что я пережила. Идем тогда со Светочкой как-то, а она кричит:
— Смотри, бабуля, машина с каким номером поехала! Загадывай скорее желание!
Загадала я, конечно, чтоб Ирка к Жене вернулась. А Светочку спрашиваю:
— Ты что загадала?
А она:
— Нельзя, бабуль, говорить, а то не сбудется.
Не сказала. А потом, когда мать-то ей объявила, что, мол, к папе возвращаемся, она выскочила на кухню, повисла у меня на шее: «Бабулечка моя миленькая, я знала, я знала, что сбудется! Но не знала, что так быстро!» Быстро… Мне тогда те два месяца, когда это все закрутилось, годом показались. Вечностью. И проклинала я ее, и как только не называла, и жалела, глядючи, как она разрывается между двумя мужиками: и этого не бросить, и без того не жить. А уж что с ней было, когда поняла, что не выйдет ничего… Что не может тот семью-то оставить… Грех на мне, молилась я об этом день и ночь, рада была, что не сложилось у них. А что с ней было, рассказывать тебе не буду.
Своевольная она у нас росла, сам знаешь. Помнишь, ты всегда вроде как в шутку говорил: «Мы не позволим тебе делать так, как захочет твоя левая пятка!» А она только всегда так и делает. Пятка ли или еще чего, не знаю. Слов-то твоих простить не может. «Давили вы на меня всегда, — говорит, — и воспитывали. А ребенка нужно любить и баловать». Баловать. Ударение надо ставить на последнем слоге. Все кругом неправильно говорят: баловать, избалованный. И по радио, и по телевизору. Серость кругом да необразовщина. А вот еще — «убираться». И в передачах во всех, и в сериалах. Ни разу не слышала, чтоб кто-нибудь правильно сказал, без «ся». Я всегда ученикам говорила: убраться — это «выйти вон», запоминали, правильно говорили. А сейчас, наверное, никто и не учит. Всем наплевать, зарплату учителям не платят, они и работают так же. Да и сами-то говорят кое-как. Почти все в нашей школе: класс «с углубленным изучением…» Тьфу! «Мусоропровод», «свекла»… А «позвонишь»? Это ж просто бедствие какое-то!
Что это я расселась? Уж скоро все придут. Да вроде есть там на ужин-то: рис утром еще сварила, колбасы Иринка вчера купила. Ну и ладно…
Вот ты думаешь, удастся ее уговорить, чтобы она институт не бросала? Нет… На нее все мои доводы, как красная тряпка на быка, действуют. Сразу кошки в дубошки, орать начинает, чуть ли ногами не топает. Не понимаю я, мол, ничего. А она понимает. В дверь звонят. Света, наверное, из института пришла. От этой хоть пока никаких сюрпризов. Пойду открывать.
Что, ты думаешь, Ирка мне вчера заявила?
— У меня, — говорит, — патологическое отсутствие чувства долга. Я ничего из долга делать не могу и не буду!
— А долг перед детьми, перед семьей? Перед Родиной, если хочешь?
— А нет никакого долга, — говорит, — ни перед кем. И быть не должно. Есть любовь, привязанность, интерес — вот и все. И к детям, и к Родине, и к работе, и к мужу.
— Так, знаешь, до чего дойти можно? — Это я ей.
— До чего? — спрашивает и губы кривит насмешливо.
Это на нее «давили» и ее «воспитывали», а не любили и не баловали. Не «додавили», значит. Раз она такая независимая. Без тормозов. Без долга. Слава Богу, Светочка не в нее. В Женю больше. Он тоже, конечно, не подарок. Молчит и молчит. Ванна подтекает, раковина на кухне на честном слове держится, замок у входной двери барахлит. У тебя все в руках горело. Зато не пьет почти. И меня не обижает. От Иринки натерпишься больше. А он, когда выпьет, все расскажет. И с ним всегда можно поделиться. Он трезвый-то и не говорит особо, а хоть слушает. Ирка-то ничего не хочет слышать, начнешь ей про учеников ли (встретила кого или позвонил кто), про события ли в стране, а она только:
— Мама, ну неужели ты думаешь, что мне это интересно?
— А что же интересно-то?
— Все остальное, — говорит. И поскакала. Все на бегу, все на ходу: то в театр, то на концерт. Дома не удержишь. Женя-то не любитель всей этой канители, ему бы дома у телевизора полежать и чтоб никто не трогал. Он и отпускает ее одну. Что за жизнь? Мы с тобой везде вместе ходили. Может, нечасто, но всегда только вместе.
А ведь диссертацию он ей сделал. Думаешь, она бы без него защитилась? Там ведь не только ум — там сколько труда должно быть вложено. Она насочиняет… Сидела тоже, правда, много, из библиотек не вылезала и в Москву сколько ездила, в Ленинскую (или как там ее теперь называют)… Так вот. Насочиняет-насочиняет, все на разных листочках, все исчеркано.
— Жень, попечатай! — кричит с кухни. На ходу жует, в театр или еще куда собирается.
— Ты бы подиктовала. — Это он. Робко так, особо и не надеясь.
Она подлетит к нему: «Женечка, миленький, Женечка-солнышко, ты же сам прекрасно разберешься! Ну пожалуйста!» Почмокает его и побежит. Бабушка моя (царство ей небесное) сказала бы: «И-их, босомыка!» Ирка больно это слово любит, всегда вспоминает. Знает, что к ней уж очень подходит. Или вот еще бабушкино — «колотырка». Тоже про нее. И в кого она такая? Умом, разворотливостью — в тебя, а легкомыслие такое откуда взялось? Она всегда говорит: «Это звезды!» Вот и весь сказ. Начитались гороскопов, и черт им не брат. Мы тогда ничего про это не знали. Зато про долг знали и про обязанности знали. А эти… Так, пустота одна!
Телефон зазвонил. И звонок какой-то теперь не такой.
Это Клава. «Чего не звонишь?» — спрашивает. А чего звонить? Про Ирку, что ли, рассказывать? Как скажешь? Как объяснишь? Была преподаватель института, еще бы чуть-чуть — доцент. А теперь кто? Никто. И звать никак. А уж про то, что она задумала, и вовсе надо молчать. Смеется вроде. «Писательницей, — говорит, — стану». А сама ведь и вправду так думает. Вроде умной все считают. Считали. Господи… Книжки-то наших местных писателей и не покупает никто. Вон Сашка Агафонов — наш, из Озерков, помнишь? — писатель, известный. А книжки его уценяют и уценяют, хоть даром забирай. Я видела в магазине: написано было — «пять тысяч», потом зачеркнули, написали — «одна тысяча», а потом — «пятьсот рублей». Это теми еще деньгами, с тысячами. Я ей про это рассказываю. А она только хохочет:
— Я, мам, не такой писательницей буду!
— А какой же?
— Увидишь. — Чмокнула меня в щеку на ходу и, как всегда, куда-то помчалась.
Ох, и рассердиться на нее не получается. Ведь я сначала про все это и слышать не хотела. А теперь вроде и смирилась. А что сделаешь? Заявление так ведь она и подала. Вчера. Это среди года! Кто ж так делает? Ты доработай. «Не могу, — говорит, — хоть режьте!» Кто ж ее резать будет? И завкафедрой к ней хорошо относилась. И уговаривала ее как. А она всем в душу плюнула. Мне-то ничего не сказала, как все было. «Нормально», — говорит. А Жене рассказывала, я слышала. «Потоптали меня слегка», — вроде смехом сначала. А потом: «Правда, сказали, что это я их топчу». Правильно сказали. А как еще скажешь? Только свое «я» и понимает, а на всех наплевать. Одно заладила: «Не могу — и все. Могла бы — работала».
Вот так мы, Толя, и живем. Ой, ну ладно. На рынок пойду, потом обед надо успеть приготовить.
Знаешь, а я ведь вчера снова номер наш набрала. Случайно получилось. Уж к вечеру. Я и на рынок сходила, и приготовила все, и убрала. Дай-ка, думаю, Клаве позвоню. А набрала наш телефон. У Клавы-то на одну цифру отличается. Помнишь? А там отвечают. Мужской голос. Незнакомый.
Я говорю:
— Это квартира Сениных?
А мне в ответ:
— Нет, вы ошиблись.
Я:
— Это такой-то номер?
А он:
— Нет.
И называет наш, ну, в смысле, старый. Я так и обомлела. А он трубку не кладет. Я и сказала, что это наш номер был. А он: что ему вчера только подключили. И начал говорить, говорить. Один, наверное, живет. Все рассказал. Что на очереди давно стоял, уж и надежду потерял, теперь ведь все за деньги, плати — получай. И вдруг приходит ему открытка: ваша очередь подошла. И написано, платить сколько: миллион четыреста (это он старыми еще назвал). А так-то две тысячи шестьсот (это уж новыми) платят все, кто телефон без очереди хочет. Он заплатил. Подключили.
Ну вот… Говорил этот мужик, говорил — и вдруг спрашивает:
— А вас как зовут?
А мне чего выкаблучиваться?
— Татьяна Михайловна, — говорю.
А он:
— А меня Петр Григорьевич. Вот и познакомились. А вы мне еще позвоните?
И ведь, знаешь, правильно сказал: «позвоните». Хотела сказать: «Да еще чего не хватало!» Но зачем обижать человека? Сказала, что позвоню как-нибудь. По голосу и по манере видно — интеллигентный мужчина. Нашего, наверное, возраста.
Вот я всегда думаю: неправильно все, вместе умирать нужно. Лежали бы сейчас с тобой. А они тут — как хотят!
Поверишь, как в коммуналке живем. Весь день одна. Ну да это ладно — кручусь, не замечаю. А вечером — все по своим конурам. Из Светы слова не вытянешь. «Как в институте?» — спрашиваю. «Нормально», — отвечает. Поговорили. Ирина, когда дома, закроется в своей комнате, лишний раз поговорить не выйдет. А уж если появится — то обязательно с выговором: картошку не так почистила, кашу не ту сварила. Женя говорит, только когда выпьет. Генка заходит, когда что-нибудь нужно.
Вот и сижу тут одна в кресле. Телевизор надоел, все одно и то же. «Комсомолку» читать тоже уж невмоготу, сплетница — а не газета, а других они не выписывают. Книжки… Да уж начиталась в своей жизни. Быстрей бы апрель, там огород начнется. Нина с Сашей тоже ждут не дождутся. Да им и сейчас неплохо, вместе-то. Хорошо они встретились. Да… И так бывает. Нина хорошего мало видела со своим Колей. Нам-то обижаться на него не за что. Любил наших детей. Это они Нине — племянники родные, а ему — кто? А вот любил, всех троих. Пил — это да. Когда Нина его похоронила, хорошо зажила, спокойно. Но его только добром вспоминала. И никого не хотела, никого. Сколько ее пытались знакомить, а она все: да зачем мне тут какой-то мужик чужой? Слышать даже не хотела. А тут Саша… У него жена тоже умерла. Нина-то лет пять или шесть одна прожила, а он жену год как похоронил. И ведь как зажили! Душа в душу. Мы тогда и огород сразу взяли. Вместе. И сарай Саша построил на всех. Завидуют нам: дружно вы, сестры, живете. Так и не бывает, говорят. Только они-то, Нина с Сашей, вместе, а я — все равно одна. Везде — одна. И когда ты меня заберешь?
Сон видела недавно. Вроде едем в трамвае иль в троллейбусе. Вдвоем. Друг напротив друга сидим, разговариваем. И так мне хорошо. И так мне спокойно. Ехала бы и ехала. А трамвай этот (а может, троллейбус — не помню) остановился, двери открылись — ты мне и говоришь: «Иди». А я: «Да нет, с тобой поеду». Ты вышел, руку мне подал. А потом долго так посмотрел, ничего больше не сказал. Зашел снова в этот трамвай… ну и… уехал, в общем. Проснулась — плакала долго. И сейчас плачу. Плохо мне, Толя, без тебя. Так плохо, хоть волком вой. Некогда только выть-то, дел полно.
* * *Как же с Ириной тяжело. Я так и знала. Уйдет из института — мне покоя совсем не останется. Так и есть. Ходит всеми днями хмурая, не разговаривает, только глазищами на каждое слово сверкает. А вчера вечером в своей комнате на Женю как закричит, как закричит. А потом плакала, да громко как, навзрыд (это уж она умеет, с детства, ты знаешь), и все причитала: «Мне так никогда… Понимаешь… Никогда… Вот у нее поющая точка в груди (какая точка? у кого?), а у меня так тоже… но я не могу поймать. Понимаешь?!» А Женя, слышу, ее успокаивает. Потом выбежал на кухню, корвалолу накапал. Я ему: «Что случилось-то?» А он: «Потом, мам, потом». А уж ночью, когда Иринка уснула, мы с ним на кухне посидели. Хорошо так поговорили. Мучается она. Натрепалась всем, что в писательницы уходит. А не получается, говорит, у нее так, как у Виктории Токаревой. Уж что она в этой Токаревой нашла, не знаю. Мне давала читать. Не понимаю я. Фразы какие-то рубленые, толком ничего не скажет, все намеки. Я классику люблю. А эти новомодные мне как-то…
Вот видишь, страдает, а мне — ни слова. Не пойму, думает. Конечно, куда мне! Только Жене все рассказывает. Что ж я, хуже Жени? Я все-таки тоже литфак окончила, а отработала в школе сколько — не чета ей. Ко мне ребята со всем своим шли. Всех понимала. Только своих не понимаю. Это они так считают. К Генке вообще не знаешь как подступиться. Что ни скажешь — все не так. Только по шерстке всех гладь. Сейчас хоть у них с Аней все нормально. Да и то уж, ребенку третий год. Пора найти общий язык. Первый-то год жили как кошка с собакой. Мы все боялись — разведутся. Через день Генка пьяный у нас появлялся. Придет, весь никакой (это Иринка так говорит). Поругались. Оставайся ночевать, скажешь. Останется. Среди ночи вскакивает — к ней бежит. На следующий день приходят. Счастливые, друг на друга не наглядятся. А я всю ночь глаз не сомкнула. Сейчас вроде лучше, а там — кто их знает. Молюсь каждый вечер и каждое утро, чтоб все нормально у всех.