Я пытаюсь покачать головой, но мешают ремни. Говорить с ним я не хочу. Я просто высунула язык, показывая, что готова принять Клеймо.
Все поражены. Дед взмахнул кулаком – не торжествуя, но в горьком гневе. Он хотел, чтобы я устояла. И раз уж я так далеко зашла, сдаваться теперь было бы нелогично. Никакой выгоды. Я чувствую, как слезы текут по щекам, но нет, я не плачу.
– Прижгите ей язык, – холодно распорядился судья и отступил на шаг. Мои родные отшатнулись от перегородки, не желая оставаться рядом с ним.
Они не могут успокоиться. Даже мистер Берри стучит в стекло, пытаясь привлечь внимание Кревана. Папа трясет стража, требует, чтобы тот вмешался, остановил это, в итоге они схватились прямо там, в камере. Никогда не видела отца в таком состоянии. Креван поворачивается и созерцает этот хаос.
– Выведите их отсюда! – вдруг кричит он.
В дверях возникает Фунар, по одному он выволакивает маму и дедушку. Мистер Берри следует за ними, на ходу что-то яростно втолковывая Фунару. Отец все еще дерется со стражем, врезал ему в челюсть, но тут Фунар вернулся – куда-то отвел остальных, в помещение для ожидания или даже в камеру, – он застал отца врасплох, вдвоем стражи скрутили отца и поволокли. Никого из зрителей не осталось.
– Господи! – шепчет где-то рядом со мной Джун.
– Ну же! – командует Креван.
Я тихонько ною, когда они раскрывают мне рот и вставляют кляп.
– Это недолго, лапочка, – говорит Тина, голос ее рвется от страха.
– Отойдите от нее! – гневно распоряжается судья.
– С вашего разрешения, сэр, я бы предпочла выполнять свои обязанности и оставаться возле нее, – возражает Тина, хоть голос ее все еще дрожит.
– Прекрасно.
Укол в язык. Язык словно растет, распухает во рту. Я задыхаюсь.
– Раз, два… Ожог.
Я не кричу. Не могу – язык не повинуется, – и я пытаюсь топать ногами, махать руками, но я крепко связана, не могу пошевелиться, только чувствую, как мое тело напрягается, словно пытаясь разорвать ремни, и слышу какой-то звук, чуть позже соображаю, что он исходит из моих уст, – хуже всякого крика, гортанный звериный вой, стон, откуда-то глубоко изнутри, боль, какой я в жизни не ведала, даже не думала, что такая бывает. Все бы отдала, чтобы никогда больше не слышать подобный звук, но он будет возвращаться вновь и вновь в страшных снах.
– Покайся, Селестина! – кричит Креван.
Я не могу ответить, язык онемел, распух, стал гигантским, но я вижу, как недоволен судья. Не вышло по его. Я не следую его плану. Я должна была попросить прощения, и меня бы избавили от последнего Клейма. Я не стану просить у него прощения, никогда.
– Судья Креван, пора отвести ее в камеру, нужно заняться ожогами, – настойчиво говорит Тина. – Обычно все проходит гораздо быстрее. Нужно сейчас же начать лечить ожоги.
Ремень, удерживающий голову, расстегнули, я оторвала затылок от подголовника и посмотрела судье прямо в глаза.
– ПОКАЙСЯ! – громче прежнего возопил он.
Яростно качаю головой. Раз уж мы прошли весь этот путь. Поставлено последнее Клеймо. Что уж теперь признаваться в своих сожалениях, даже если я страшно жалею о том, что все это затеяла.
Освобождают мои руки, лодыжки. Торопятся и ради меня, и ради самих себя, мне кажется. Помогают мне встать, Тина поддерживает с одной стороны, Джун с другой. Барк начинает прибирать, прячет свое оборудование. Хотят поскорее меня увести. Я не могу сделать ни шага, к стопе все еще не вернулась чувствительность, да и ноги дрожат. Подкатывают мне кресло на колесиках.
– Прижгите ей спину! – распоряжается вдруг Креван.
Барк медленно оборачивается:
– Прошу прощения, сэр?
Тина и Джун замерли, глядят друг на друга во все глаза.
– Ты меня слышал.
– Сэр, она же сущее дитя, – шепчет Тина, и я слышу, как дрожит ее голос, слезы уже близко.
– Шевелитесь!
– Сэр, мы никогда не ставили Клеймо на спине, – тревожится Барк.
– Потому что ни разу не попадался человек, испорченный до мозга костей, как эта девчонка. Поставьте. Клеймо. На позвоночник.
– Не могу, сэр. Извините, но сначала нужно спросить у…
– Я – глава Трибунала, и ты будешь делать, как я велю, или завтра сам предстанешь перед моим судом. Пытаешься помочь Заклейменной?
Барк оцепенел.
– Пытаешься ей помочь?
– Нет, сэр! Нет.
– Так вперед. Клеймо на спину.
– Обезболивающее закончилось.
– Обойдетесь без него.
– Сэр, закон предусматривает…
– Я – ЗАКОН! – кричит Креван. – Именем Трибунала.
– Нет! – пытаюсь вскрикнуть я, но не выходит: язык распух и от ожога, и от анестезии, чувствую вкус крови, как она затекает в глотку. Закашливаюсь. Кричать не могу, только подвывать, но звук до того омерзительный, что я предпочитаю закрыть рот. И я вижу злобу в глазах Кревана, вижу, как он наслаждается всем этим. Нет уж, дополнительного удовольствия я ему не доставлю.
Со мной сейчас это сделают – нужно приготовиться. Забыть о том насилии, что разыгралось в комнате для родственников, о несправедливости, которая творится здесь. Не подпускать к себе страх за родных, обрести внутри себя тишину.
Тина и Джун развязывают тесемки халата, обнажая спину.
– Детка дорогая, прости меня, – бормочет Джун, сжимая мне плечо. – Что же это, господи…
– Хватит болтать, – командует судья.
Тина ласково берет меня за руку – левую, нетронутую – и крепко, словно от этого зависит ее собственное спасение, сжимает. К судье Кревану она повернулась спиной, скрывая хлынувшие слезы.
Барк приближается с раскаленной кочергой, вид у него неуверенный.
– Ну же, – поторапливает его судья Креван и пристально глядит на меня. – Как только захочешь положить этому конец – просто скажи, что просишь прощения.
– Она же не может языком пошевелить, судья, – сквозь слезы возражает Тина. – Как же она это остановит?
– Остановит, если захочет, – негромко, размеренно отвечает он.
Хочет, чтобы я вскрикнула, чтобы я покаялась. Не будет этого.
Вдруг в комнату врывается Кэррик. В черных глазах стоят слезы – значит, он все слышал. Дышит он так, словно марафон пробежал, на лице кровь смешивается с потом, губа разбита, с нее кровь капает на футболку. За ним в дверях возник Фунар, нос свернут на сторону, едва стоит на ногах, сгибается пополам. Вслед за Кэрриком в камеру ворвался мистер Берри, телефон все еще у него в руках. Охранник, который прежде скрутил моего отца, тоже вбегает в камеру, бросается на Кэррика, но тот одним ударом его вырубает. Охранник падает на пол. Перед лицом превосходящих сил Фунар отступает, зажимая рукой нос, из которого хлынула кровь. Мистер Берри захлопнул дверь. Сейчас мне хорошо видно его лицо, возраст безжалостно проступил на нем. Он держит телефон высоко, снимая все, что происходит. Креван так и не заметил, что происходит у него за спиной. Ни Барк, ни Джун, ни Тина не сочли нужным его предупредить.
– Давай, – настойчиво повторяет он, аж пот на губе выступил. – Клеймо на спину!
Кэррик стоит у перегородки и напряженно смотрит на меня, удерживает мой взгляд. Ладонь положил на стекло, распластал ее, – и я отключаюсь от безумия, безумия вокруг и в моей голове, сосредоточиваюсь на тишине внутри Кэррика, на его ладони. Рука дружбы – он протягивал мне ее после суда. Он обещал найти меня потом. По крайней мере, один друг у меня есть. Я больше не сопротивляюсь. Замираю. Готова.
– Раз, два…
Раскаленное железо впивается в кожу, и я испускаю крик – мучительный, животный, душераздирающий, какой ни от кого в жизни не слышала. Крик разносится по коридорам замка, все его слышат, всем ведомо: Креван сломил «идеальную девочку» и поставил на ней Клеймо.
14
Первый день
Я дома, лежу в кровати, под спину подсунута дюжина подушек – дело рук моей мамы, которая то и дело возвращается, осматривает их, взбивает или, наоборот, уминает, словно лепит шедевр. Меня она вернуть к совершенству не может, так пусть хотя бы все вокруг будет идеально. Готовится к визиту семейного врача, доктора Смита. Осмотрев мои раны, он устраивается на стуле возле кровати и отвечает на мамины вопросы.
– Ожоги языка выглядят и заживают по-разному, в зависимости от степени поражения. При первой степени повреждается только внешняя оболочка языка, что приводит к опуханию и боли. Ожог второй степени более болезненный, поскольку поражен также и внутренний слой языка. Формируются волдыри – это мы сейчас и наблюдаем, язык сильно распух. При ожоге третьей степени страдают глубокие ткани. В таком случае мы видим белую или почерневшую, обгоревшую кожу, наблюдается онемение или сильная боль.
Или и то и другое одновременно.
Доктор Смит вздыхает, доброе дедовское лицо морщится.
– В замке ей оказали должную помощь, язык не инфицирован, волдыри постепенно сойдут. Вкусовые сосочки уничтожены…
– В замке ей оказали должную помощь, язык не инфицирован, волдыри постепенно сойдут. Вкусовые сосочки уничтожены…
– Она и есть-то ничего не ест, – вставляет мама.
– Естественно, после таких мучений. Аппетит постепенно восстановится, как и вкусовые сосочки – они регенерируют за две недели. Но острая боль, которую она сейчас испытывает, у некоторых пациентов приводит к депрессии или повышенной тревожности.
Да уж.
Мама сжимает губы, вздергивает подбородок. Они продолжают разговор, не обращая на меня внимания, словно меня тут и нет.
– Ожоги по большей части заживают за две недели, хотя иногда последствия наблюдаются и в течение шести недель.
Он печально покосился на меня, вспомнил о моем существовании.
– И вот еще что, – говорит он. – Шестой… шестое Клеймо. – Ему неловко даже упоминать об этом.
Мама вскидывается в панике. Доктор подбирает слова.
– Мы много лет знакомы, Саммер, – кротко говорит он. – Я лечил Селестину и всех детей от кори и ветрянки, делал им прививки и так далее. Мне вы можете рассказать обо всем, Саммер.
Мама кивает, но я чувствую в ней страх. Ее вывели из комнаты для наблюдателей перед тем, как я получила два последних Клейма. Никого из моих родных там не было, а я не хочу обсуждать, что случилось. Не буду. Не знаю даже, рассказал ли ей что-нибудь мистер Берри. Мама была там до того, и она догадывается, на что способен озверевший Креван, но она уважает мое нежелание говорить, хотя папа, думаю, хотел бы знать подробности. Вопросы так и вертятся у него на кончике языка всякий раз, когда он наведывается ко мне, и все же папа молчит. Возможно, винит себя за то, что побудил меня сказать правду и вот к чему это привело.
– Я зайду через несколько дней проверить повязки, но если что-то понадобится, сразу звоните.
Даже кивком я не ответила ему.
Ведь они все равно не обращают на меня внимания. Говорят обо мне так, словно меня тут и нет.
Нет меня.
Я закрываю глаза, и только что проглоченная таблетка уносит меня далеко-далеко.
Второй день
Стук в дверь, я закрываю глаза. Входит мама, я узнаю запах ее духов, идеальную, бесшумную походку, она проходит по комнате и садится, ничего не задев. Выждав, заговаривает со мной:
– Я же вижу, ты не спишь.
Все равно не открываю глаза.
– Приходила Тина. Тина из замка Хайленд. Спрашивала, как ты. Ей ведь нелегко было прийти к нам, тем более когда эти сторожат дом. Она понимает, что ты не захочешь ее видеть, она передала тебе подарок.
Я открываю глаза и вижу перед собой коробку с маленькими кексами. Розовые, лиловые, голубые, желтые. Такие вот пастельные оттенки мама подбирала мне для суда. Никогда больше не буду их носить.
– Она сказала, их испекла ее дочка. Съешь один на этой неделе, – говорит она, словно обещая неслыханное удовольствие.
Одно лакомство в неделю – все, что положено Заклейменным. Никаких излишеств, самая простая жизнь для полного очищения от порока. Основные продукты питания, без роскоши, без вкусовых добавок, только то, что сочтено необходимым для поддержания жизни. В конце каждого дня нас проверяют – каким образом, мне еще предстоит узнать.
– И вот еще она просила передать. – Мама вручает мне пакет.
Бумажный пакет из сувенирного магазина при замке. Чушь какая-то! Неужели Тина думает, что я буду рада безделушке на память о худшем испытании в моей жизни?
Коробочку из пакета мне и открывать-то не хотелось, но любопытство взяло верх. Внутри обнаружился стеклянный шар с миниатюрным за́мком. Я слегка встряхнула шар, и в нем закружила метель из ярко-красных блесток. Гадость какая. Даже мама смотрит на этот подарок с неудовольствием. Странная эта Тина, хотя, мне кажется, в такой форме она пытается проявить участие, может быть, даже извиниться. Или мне хочется так думать? Я убираю шар в коробку, коробку прячу в тумбочку у кровати. В жизни бы его не видеть.
Закрываю глаза.
Третий день
Явился посетитель. У моей постели сидит Ангелина Тиндер, с ног до головы в черном, никогда прежде она такое не носила. Выглядит как дама викторианских времен, оплакивающая усопшего супруга. Митенки скрывают Клеймо на ладони. Длинные пальцы пианистки на фоне лайковой кожи белы как снег. На улице ей запрещено надевать перчатки, но дома она может прятать рану, если ей вздумается. Однако она не у себя дома, так что она нарушает правило. Впрочем, не ради меня она надевает перчатки: от самой себя прячется. Сидит на стуле очень прямо, изредка поглядывает на меня, только чтобы убедиться, слушаю ли я.
Глаза Ангелины обведены красными кругами, словно она плакала, не переставая, с того дня, как получила Клеймо. И кончик носа красный. Такой бледной я ее еще не видела – наверное, никогда не выходит на солнышко.
– К тебе приставят стража, – говорит она. – Ту, которая была у меня. Старуха. Злобная старуха, следить будет неусыпно, больше ей заняться нечем. Она бы и добровольно в стражи пошла, даже без оплаты. Мэри Мэй. Она еще и «верующая христианка». Раньше такие ведьм на кострах сжигали. Она постарается подловить тебя, Селестина, будь к этому готова. – Снова быстрый взгляд, и снова она отворачивается. – Спуску не даст. Она считает тебя мерзкой. – Ангелина потянула носом воздух, точно и сама почуяла скверный запах. – Они ведь такие и есть. Порочные. Мы с тобой не такие, Селестина, и не позволяй им так о тебе думать. Но, бога ради, зачем ты полезла помогать этому старику? Зачем так говорила в суде? Эту запись все видели, сама понимаешь. Нет человека, кто не посмотрел бы запись из камер автобуса. – Наконец-то она смотрит на меня, лицо ее подергивается от растерянности, а пожалуй, и отвращения.
Я не отвечаю. Не могу шевелить языком. Да и не хочу.
– Всегда возвращайся домой к половине одиннадцатого. Комендантский час с одиннадцати, но она будет караулить, а мало ли что может случиться. Задержка автобуса, какая-нибудь накладка. Они могут даже попытаться нарочно тебя подставить. Все время будут тебя испытывать. Один раз я опоздала к комендантскому часу. Больше со мной никогда такое не случится, можешь быть уверена. – Призадумалась и продолжала: – Она будет проверять каждый вечер, не ешь ли ты что-то сверх положенного. И придется проходить тест на детекторе лжи, чтобы подтвердить, что ты не нарушала никаких правил. Не могут же они все время держать тебя в поле зрения, так что полагаются на анализы и детектор, хотя, наверное, скоро в их лабораториях появится что-нибудь новое. Камеры нам в голову вставят и будут видеть все, что видим мы, подслушивать наши мысли. Потому что именно этого они и добиваются, понимаешь: знать все. Залезть под кожу каждому, залезть внутрь тебя.
Она снова дергает носом, чешет себе руку. Я слежу за ее пальцами – пальцы дрожат.
Она ловит мой взгляд.
– Так все время. Играть я не могу. Пальцы словно чужие.
Она замолкает, и я готовлюсь к следующему взрыву эмоций. Неотвратимому.
– Это ужасно, Селестина! Сегодня какая-то женщина посмотрела на меня так, словно я детоубийца. Лучше бы меня сразу казнили, чем жить так.
Хорошо, что я не могу шевелить языком. Все равно ответить ей нечего.
– Удачи тебе, Селестина.
Она встала и вышла из моей комнаты.
А потом вошла мама, обнадеженная:
– Тебе теперь лучше, дорогая?
Закрываю глаза, уплываю.
Четвертый день
Я проснулась. И снова, как в три первых дня, тут же постаралась загнать себя обратно в сон. Успела только осознать, что кошмар мне не приснился, все так и есть на самом деле, и сон – мое единственное спасение, повернулась на бок – спина очень болит, – пристроила голову так, чтобы не касаться виском подушки, а еще чтобы одеяло не задевало рану на груди, и правую ладонь оставить сверху, раскрытой – впрочем, с тугим бинтом руку и не сожмешь. Только в такой позе я нахожу покой. Покой? Раньше я была точнее в употреблении слов.
Из комнаты я все три дня не отлучалась. С постели встаю только в туалет. Не видела никого, кроме доктора Смита и Ангелины Тиндер, родителей и сестры. Эвана ко мне не пускают, и это, я думаю, правильно. Мама возится со мной день и ночь, обрабатывает раны, меняет повязки, мажет всякими средствами, чтобы снять боль, не допустить заражения. Иногда, проснувшись ночью, я вижу на стуле у постели Джунипер, она сидит и смотрит куда-то в пространство, а когда я снова просыпаюсь, ее уже нет, так что, может быть, она мне всего лишь приснилась. Мы коротко поговорили, когда я вернулась домой из замка, но нам обеим было неловко. Я понимаю, что Джунипер не хотела мне зла и не имеет к этому отношения и не ее тут вина, и все же во мне кипит и булькает гнев. Она могла бы поддержать меня тогда, в автобусе, могла бы выступить в суде и сказать, что я не усаживала старика. Почему она не пришла в суд и не сказала? Теперь она чувствует себя виноватой, я это заметила сразу, как порог переступила, и обозлилась. Мне хотелось во всем винить ее. Ее, а не себя.