Что-то должно было случиться, молния прочертит сейчас небо и вонзится в квартиру, гром небесный последует… Но тишина, только вздрагивающие плечи Ани, лицо, уткнувшееся в ладошки. “Расстреляйте меня на рассвете!” — сквозь слезы рассмеялась она.
Что-то должно было свершиться!
И свершилось.
Взгляд Маргары был пронзительным и жгучим.
— Да помолчи ты! — прошипела она мне. Обняла сестру, поцеловала ее. Привставшего Яшу — тоже. Дернула меня за рукав. Мы еще не закрыли за собой дверь, а Яша и Аня обнялись и слились. Что-то тихо, очень тихо произнесла Маргара. Я не понял, не расслышал. Кабина лифта опускалась. Куда рвется Маргара — да наплевать мне было. Я-то сейчас же на трамвай и к электричке.
— Постой, — сказала она. Показала спину, щелкнула сумочкой, что-то сделала, повернулась — и впервые за три недели знакомства я увидел ее губы накрашенными. Вошла в кабину телефона-автомата. Поманила меня, а затем и втянула вовнутрь. Накрутила номер. Монета провалилась. В трубке послышался женский голос, но не сразу понял я, что разговор идет обо мне.
— … пристал как банный лист, давай и давай, наш институтский донжуан… хуже, казанова, сама знаешь, есть такие в каждом НИИ, перепрыгивают с одной на другую — и все довольны, никто не жалуется… Что? А то, что не хочу я с ним! Обещала, согласилась, а сейчас… Короче — выручай. Как? Да забери его себе до утра!.. Что? Ты — замужем? Вот уж не знала… Что — говорила? Не помню… Ну, извини.
Я был вытолкнут из кабины и послушно шел рядом с Маргарой, держа в руке ее сумочку, из которой она выгребла всю мелочь. Перешли на другую сторону Ленинградского проспекта и там нашли телефон. Еще одной школьной подруге предлагался товар, скромный мальчик, краснеющий при каждом нецензурном слове, тихоня и умница, коллектив в нем души не чает, а мальчику послезавтра предстоит первая брачная ночь, ничегошеньки он не знает и не понимает, что и как ему делать с возлюбленной, так не пора ли научить его этому ремеслу? Сама она, Маргара хохотнула, на меня в упор глядя, не может, поскольку, веришь не веришь, целочка, никогда не была в подобных ситуациях, бережет себя для истинно любимого человека…
Мы шли к Нижней Масловке, заходя в каждый автомат — четвертый, пятый, шестой… Иногда не слышалось щелчка опускаемой монеты, но Маргара говорила — в пустоту, с воображаемой абоненткой, так и не поднявшей трубку. Седьмой, восьмой автомат… Уже сорок минут продолжался спектакль, в котором мне отводилась одна из главных ролей, но ни единого слова я еще не вымолвил, потому что догадывался, куда неумолимо ведет меня Маргарита, своим существующим или вымышленным подругам подавая меня садистом, похотливым павианом, развратным сынком всесильного министра — да, неистощимой фантазией обладала она. Я обзывался словечками, от каких мужчины в лабораториях НИИ обычно краснеют. Но и себя не щадила, распутной девкой прикидывалась, которой приспичило вдруг.
А вела она меня к дому, где жила любовница отца, с ней тот сошелся после смерти жены, и гражданочка эта была уже как бы в их семье, тоже ездила в Ленинград хоронить, осталась там на какое-то время, ключи же, они позвякивали в сумочке, передала Маргарите — цветы поливать и так далее. Туда вели меня, на Масловку, там мне поставят жесткое условие, засидевшаяся в девках старшая сестра должна этой ночью восстановить старинный русский обычай, нарушенный непредвиденными обстоятельствами, и превратиться из старой девы в женщину. Расчет примитивный, на том основанный, что я еще не научился врать по-крупному и отвертеться от загса не сумею, Маргара мобилизует всю общественность и втащит меня в женитьбу.
План вроде бы правильный, на успех обреченный, но за ту неделю, что мы с Яшей куролесили по Москве, я сильно изменился, я почувствовал чужую судьбу, на меня дыхнуло другой жизнью, я повзрослел, мне уши царапала всякая ложь. А может, потому я стал таким черствым и трезвым, что спорхнула с меня любовь и Маргарита как бы ушла в прошлое?
Видел, слышал, кожей понимал всю дурь ее телефонного трезвона — и жалел, потому что на улице, на виду у прохожих Маргарита как бы раздевалась догола — чтоб застыдиться и поднять сброшенную одежду; она, девушка, делалась женщиной еще до вскрика, в теле своем не ощутив мужчины.
Вдруг она обмякла и заплакала, что меня ничуть не тронуло.
Мне такая жена не нужна — вот что решил я! Я вообще не намерен жениться в ближайшие три-четыре года, а уж на Маргаре тем более, потому что она оскорбляла меня; что она врушка — это я давно понял, но нынешнее бесстыдство выпирало из всех границ девичьего пустозвонства.
В десятой кабине она выдала перл.
— Машенька, ты?.. Да, я. Как живешь-то?.. (Долгая пауза, я курил, приоткрыв дверцу кабины.) Да как тебе сказать… По рукам пошла, скурвилась. Вот сейчас говорю с тобой по телефону из автомата, а хахаль мой юбку уже задирает, и я не против, но тесно в кабине, мне привычней ноги на плечи закидывать… Так как у тебя — жилплощадь позволяет?
Жилплощадь позволяла, но к Маше, понятно, ехать Маргара не собиралась и звонила-то она у самого подъезда того дома, к какому меня вела. Что последует дальше — понятно, переспать с партгрупоргом не откажусь, но на большее, милая, не рассчитывай.
Сумка у меня отобрана, ключи уже гремели, второй этаж, дверь подалась и закрылась.
— На колени! — приказала Маргара, начав процедуру раздевания. Злым и визгливым был ее голос. — На колени!
Я стоял и не двигался. Я вспоминал объяснение в любви под луной, позор свой и радовался: сейчас занавес опустится, это тебе, дражайшая Марго, не водевиль, не “Сто четыре страницы про любовь” в театре.
— Поклянись: если Анна забеременеет — ты признаешь себя отцом ее ребенка!
Колени мои надломились, я рухнул на пол и припал к твердому и холодному животику Маргариты. И поклялся — чувствуя себя последним извергом за то, что так дурно думал о ней.
— Громче! Громче произноси свое имя, отчество и фамилию! Я, такой-то и такой-то, обязуюсь ребенка, если его родит Аня, признать своим, и где бы ни спрашивали меня, отец ли я этого ребенка, кто бы ни задавал этот вопрос — отвечать буду “Да!” Со своей стороны твердо обещаю: никаких алиментов с тебя мы не потребуем, в свидетельство о рождении впишем — и можешь проваливать! Про Беговую забудь.
“Еще раз про любовь” крутилось на экранах, к сцене приближались разные “Странности любви”, а в квартире на Масловке никакой любви, конечно, и в помине не было — той любви, о которой мечталось; сама Маргара на скамейке под луной вытряхнула ее из меня, потому ни одного ласкового словечка не досталось ей, хотя дрожащая плоть в изнеженности и пыталась шепотом вымолвить что-то. Не любовь, а совокупность совокуплений. Дикие мысли вторгаются в голову, когда рядом труп, освежеванная туша или раскинутая сном по простыне голая инженерша, способная превращаться в обнаженную женщину. И среди этих мыслей такая: не ввергнись я в сумасбродство мгновенно вспыхнувшей и ослепившей меня краткосрочной любви к Маргарите, то постиг бы — с одного взгляда, там, при первой встрече у “Темпа”, — что если и пылать страстью, если и сгорать в пламени ее, то только с именем Ани.
Более двух суток пробыли мы на Масловке, питаясь консервами. Ранним воскресным утром прибрались в квартире, Маргара напихала в сумку простыни и наволочки. На Беговую не звонили, зная, что Яша сейчас уже в электричке, спешит в Солнечногорск. Посидели на дорожку и быстро пошли к проспекту. На ходу вскочили в трамвай. Было в Маргарите какое-то очарование, следы пятидесяти с чем-то часов, проведенных небезгрешно: подсушилось тело ее, глаза, кажется, цвет изменили, губы припухли. Спросил, когда вернется из Ленинграда хозяйка квартиры на Масловке, и если та задерживается, то…
Ответила она так:
— Завтра напиши заявление о переходе в 9-й отдел, там тебе дадут старшего инженера, обещаю, договорюсь… Тогда и приходи на Беговую.
И о самом существенном хотелось спросить: “А что, если и ты…”
Не спросил, ибо “если” не могло быть. Никак не могло быть! Маргарита не имела права забеременеть в один, возможно, день с Аней. И давая коленопреклоненную клятву, догадывался: на многие беды обрекал я сестер и себя — так угрожающе и чудно сплелась жизнь моя и ночи эти с их судьбами, с бытием многих людей.
Выспался, включил вечером телевизор — увидел кремлевский зал, прием в честь выпускников военных академий, и камера скользнула по Яше: в руке бокал, провозглашен тост за незыблемость границ социализма и мощь стран Варшавского договора. Кое-кто из офицеров с дамами, рядом с Яшей — никого. И Аня, конечно, смотрит сейчас на него, прощаясь с ним, кляня судьбу, которая всякий раз разлучает ее с возлюбленным.
Яша в этот же день отбывал к месту службы, в свою страну, это я знал точно, и тем же вечером зазвонил телефон, говорил Яша, несколько слов всего; он через полтора часа улетал к себе, он прощался со мной, он не назвал сестру Маргариты по имени, но речь-то шла о ней, и слова его я запомнил, только мне понятное обещание: “Я тоже по пятнадцатым числам буду в Некрасовской…”
И о самом существенном хотелось спросить: “А что, если и ты…”
Не спросил, ибо “если” не могло быть. Никак не могло быть! Маргарита не имела права забеременеть в один, возможно, день с Аней. И давая коленопреклоненную клятву, догадывался: на многие беды обрекал я сестер и себя — так угрожающе и чудно сплелась жизнь моя и ночи эти с их судьбами, с бытием многих людей.
Выспался, включил вечером телевизор — увидел кремлевский зал, прием в честь выпускников военных академий, и камера скользнула по Яше: в руке бокал, провозглашен тост за незыблемость границ социализма и мощь стран Варшавского договора. Кое-кто из офицеров с дамами, рядом с Яшей — никого. И Аня, конечно, смотрит сейчас на него, прощаясь с ним, кляня судьбу, которая всякий раз разлучает ее с возлюбленным.
Яша в этот же день отбывал к месту службы, в свою страну, это я знал точно, и тем же вечером зазвонил телефон, говорил Яша, несколько слов всего; он через полтора часа улетал к себе, он прощался со мной, он не назвал сестру Маргариты по имени, но речь-то шла о ней, и слова его я запомнил, только мне понятное обещание: “Я тоже по пятнадцатым числам буду в Некрасовской…”
В 9-й отдел я не перевелся, не хотел подчиняться Маргаре. Я вспоминал и вспоминал дни и ночи Масловки. Как-то под утро откинул там я одеяльце, кончиком пальца водил по губам и щекам спящей Маргариты, нежно притрагивался к выступу ключицы, обводил полусферы, не поднимаясь на вершины их, и терзал себя вопросами: неужто ради этих вот, всегда укрытых бюстгальтером грудей, можно влюбиться в женщину? Ямочка на животе, похожая на нору для улитки, — способна свести мужчину с ума? Коричневая пирамидка паха — забросит мужика в пропасть безумия? Эти полные, уже бабьи бедра — так уж неповторимы они и могут принадлежать одной, только одной женщине? Права ли была жестокая Маргара, учиняя мне допрос на скамейке под Луной? Никакая миленькая частность не заменит той неопределенности, ради которой пролепетались мною на кухне возвышенные слова любви. Так что же такое — вечное чувство это? И безобразный пупок, будто природою недосверленный, и свисающие крупными каплями груди, и редкие ресницы, и бедра, и пушок — все эти мелочи, ничего сейчас, в эту вот секунду, не значащие, через минуту-другую станут притягательными и особенными, как только мозг погонит мою кровь к ногам, и тогда брезгливость преобразится в умиленность, благодарные поцелуи осыплют пупок и каждый бугорок позвоночника. Мужской инстинкт становился творцом, мои, собственные желания делали мир осмысленным, и жить надо, подчиняясь только себе, а уж кто ты такой, кем или чем подсказывается тебе, что есть добро, а что зло, — да не надо думать! Только себе надо верить!
А не Маргаре, которая так и не поняла: мужчина, две ночи с нею пробывший, имеет исключительное, безусловное право на третью.
Изредка сталкивался я с нею в столовой, на Беговую не звонил, а через пять месяцев произошел дикий случай: там, в ЛТИ, Маргара вдруг накинулась на меня, она тыкала пальцем в мою физиономию, разражаясь проклятьями, она визжала, заглушая рев вытяжной вентиляции, она рыдала, и ударным номером ее представления была пощечина — мне, мертво молчавшему, влепленная. Героиня убежала со сцены, а толпа статистов, то есть десять-двенадцать инженеров, гневно зашумела, поскольку сольное выступление Маргары сводилось к обвинению меня в тягчайшем преступлении: я совратил ее невинную младшую сестру; мерзавец, мол, добился своего — и тут же в кусты. Весь в стыду, убрался я вон, забыв свой модуль, а по институту пошла гулять молва о том, как я, охмурив Аню и нагло сорвав “цветы удовольствия”, подло бросил ее.
Значит, забеременела Аня и скрывать беременность уже не могла. Я пожелал ей, мысленно, разумеется, счастливого ношения плода и счастливого разрешения от бремени, что по срокам должно произойти в апреле следующего года.
И уволился, работать рядом с Маргарой стало невмоготу. Надо бы потерпеть, институт все же давал мне койку под крышей общежития, но — уволился. Барахло мое уместилось в одном чемодане и просторной сумке с голубым костюмом да с книгами от Ани. Устроился в НИИ поскромнее, где, к счастью, ЛТИ не было, и никто в этом институте не хотел знать о моем прошлом. Тихо работал. Молчаливым стал. Жил где придется, то комнату снимал, то мать разрешала спать на кухне. Что-то со мной случилось, никуда не тянуло и ни с кем не хотелось поговорить о погоде хотя бы. Однажды, при очередном переезде, решил облегчить свою поклажу, стал читать, перед выбросом на помойку, Анины книги из библиотеки Главного разведуправления при Генштабе. Воениздат МО СССР, “для служебного пользования”, штамп о сем поставлен уже в ГРУ, с ним рядом другой штамп: “Подлежат списанию, акт №…” Догадался, почему уничтожили эту шпионскую серию: начальство ГРУ не хотело признавать, что на сей писанине готовились их кадры. Правда, попадались веселенькие книжицы. А. Веспа “Тайный агент Японии”, год издания 1936-й, проникновение в среду белоэмигрантов, Харбин, конец 20-х годов; генерал Коробов, постоянный председатель или секретарь-казначей какого-либо русского общества, неизменно восседал за столами с обильной закуской. Его авторитет в этой области был настолько велик, что когда русские судили о его политическом лице (“Фашист”? “Монархист”?), то все они сходились на одном: он — “закусист”; не пропускал ни одного банкета, кто бы ни были его организаторы.
Остальные книги — о Западной Европе, о нравах и ремесле агентуры, и я вынес горькое впечатление о величии той швали, что бегала по континентам, вынюхивая и выспрашивая: они — талантливые артисты и мошенники! Они — ряженые, балаганные шуты и притворы, базарные прохиндеи, мнящие себя властителями мира. Но были среди них и канатоходцы, исполнявшие смертельные номера без шеста, и только великое чувство (они о нем помалкивали), как бы заслонявшее пупок и бедра и обращенное к чему-то высшему, помогало им держаться над бездной. Страх, наконец, обострял в них проницательность и решимость, но, как только человек оказывался вне опасности, он начинал сочинять о себе небылицы, привирать, и сколько же лжи было в этих книжицах, сколько… Да, не зря Яша так противился уходу на Запад.
Залпом прочитал я все книги от Ани, во мне звучала ее бравада: “Расстреляйте меня на рассвете!” Считал по месяцам — когда, когда запищит младенец, и тогда я с хриплой зевотцой оповещу: “А кстати, у меня сын родился…” Нет, не оповещу, нельзя врать, лишь в крайнем случае, если в лоб спросят “инстанции”.
На Беговую не звонил, как ни хотелось, да и незачем было звонить: Маргара стольких врагов наплодила, что один из парней ее лаборатории изредка позванивал мне на работу, между охами и ахами доносил о последних злодействах своей начальницы. И позвонил за месяц до назначенного природою срока, в марте; парень уверовал в святую ложь Маргары, тревога и неловкость искажали его голос, но смысл угрожающе понятен: Ане грозят преждевременные роды с тяжелым исходом, организм ее отравлен чем-то.
Пулей пролетел я через проходную. Уже стемнело. Только в такси я сообразил: денег-то у меня — с гулькин нос. Справочное бюро роддома выдало: да, такая больная есть, в патологии, состояние средней тяжести, а вы кто ей приходитесь, будьте добры, подождите врача…
Безутешные папаши толкались в холле, один, самый догадливый, пришел со спальным мешком и разлегся на сдвоенных креслах. То ли мамаши рожениц, то ли бабушки сбились в кучку. О законности происхождения младенцев речи не заводили, кто-то с некоторой даже гордостью оповестил: дочке “влындил” один пройдоха, сейчас вот родит, и будет ребенок безотцовщиной, что, однако, его и жену не очень-то волнует, потому что, во-первых, все-таки свой, родной младенец, а во-вторых, пройдоха-то — поэт, член Союза писателей, а поэтам позволено бегать по девкам.
Вдруг из окошка справочной высунулась, как из люка боевой машины, бабья физиономия и возгласила: “Малашкин! Кто Малашкин!.. Мальчик, мальчик!” Хором стали поздравлять папашу, но не все, отдельной группой стояли — тут уж не ошибешься — сослуживцы Ани и Маргарита. Они смотрели на меня — кто с жутким презрением, кто сострадательно, а одна девица даже подмигнула. Я отвернулся, меня поразили истощенные глаза Маргариты.
Врач появился, безошибочно определил, кто я, повел в угол, глаза его блуждали, с потолка перебегая на мой лоб. Дела плохи, сказал он тоном, не предвещавшим ничего доброго; дела очень плохи, плод из утробы будет извлечен хирургически, однако процесс интоксикации организма матери уже не остановить; ее, однако, удастся спасти, если кто-либо достанет одно чрезвычайно редкое и нераспространенное в СССР лекарство.
Тут его прервали, позвали к телефону, он вернулся быстро, был мрачен. Положение матери ухудшилось, лекарство требуется, то самое, его искала сестра роженицы и сослуживцы, но не нашли, добывать придется мне, потому что я мужчина, отец, и обязан привезти это лекарство ему, сюда, не позднее завтрашнего полудня. Где-то его можно купить с рук.