— Кто старший дозора? Почему один?
— Так это… — сказал Ефиминюк. — Я это…
— Кто старший? — повысил голос Иван.
Ефиминюк замялся, начал прятать глаза.
— Сазонов набольший, — признался наконец. — Ты уж звиняй, командир, за пулемет. Да я ж не со зла. А Сазонов, он здесь был… тильки его позвалы на полминуты.
Так. Сазонов, значит.
— Кто позвал?! — резко спросил Иван.
— Да я шо, крайний? Не знаю.
— Распоясались, — сказал Иван. — Ничего, я с вами разберусь.
Он отодвинул Ефиминюка в сторону, перелез через мешки с песком. Пошёл к свету. Василеостровская станция закрытого типа, поэтому на ночь все двери запирались, кроме двух — одна ведет на левый путь, другая — на правый. Иногда выставляли дозор и на служебную платформу, которая находится дальше в сторону Приморской — но не всегда. Это когда в Заливе начинался «сезон цветения» — и всякая хрень лезла из туннеля только успевай нажимать на спуск.
Сегодня же обычный дозор, контролирующий туннель, облажался. Это называется Феномен Бо — на жаргоне диггеров. Когда косяк допускает тот, от кого этого никак не ожидаешь. Ошибка резидента.
Сазонов — ты же битый волчара, ты-то как умудрился? Расслабились, блин.
* * *Василеостровская никогда не относилась к очень красивым станциям, как, например, та же Площадь Восстания, где высокий свод, тяжёлые бронзовые светильники, колонны с лепниной и роскошная, «сталинская» отделка зала. «Васька», как называют станцию фамильярные соседи с Адмиралтейской и Невского — станция аскетичная и суровая, готовая выдержать голод, холод, атаку тварей и спермотоксикоз защитников. Чисто питерская станция-крепость.
Иван поднялся на платформу через единственную открытую дверь. Остальные на ночь закрывались — во избежание. Ещё на подходе к станции он услышал гул вентиляции. Это гудели фильтры, нагнетавшие воздух с поверхности. Василеостровская давно утратила центральное освещение (таких станций в метро осталось то ли три, то ли вообще одна), но системы фильтрации воздуха и насосы откачки грунтовых вод здесь всё ещё работают. Хотя и стоит это недёшево.
«Мазуты» с Техноложки дорого берут за свои услуги.
А куда денешься?
Зато туннели почти сухие. И есть чем дышать даже на закрытой на ночь станции.
Неяркий свет дежурных лампочек с непривычки заставил Ивана зажмуриться. Теперь, куда бы он не посмотрел, всюду скакали цветные пятна.
На станции была ночь. Основные светильники, которые питались от дизель-генератора, стоящего в отдельной дизельной, на ночь выключались. Работали лишь лампочки дежурного освещения, запитаные от аккумуляторов — китайские елочные гирлянды, протянутые над дверными проёмами. Поэтому ночью станция становилась уютней. Хорошее время.
Кашель, храп взрослых, сонное дыхание малышни — и красные, синие, жёлтые мелкие лампочки.
Иван прошёл по узкому проходу между палатками, закрывавшими большую часть станции. Это была центральная улица Василеостровской, её Невский проспект, существовавший только ночью. Днем палатки убирали, сворачивали, чтобы освободить место для работы, а по выходным и праздникам: для развлечений. В южном торце станции, за железной решеткой, возвышались видимые даже отсюда ряды клеток — мясная ферма. Иногда оттуда доносился резкий звериный запах.
В отдельной палатке спали дети, начиная с четырех лет. Детский сад.
Иван шёл мимо вылинявших, залатанных палаток, слышал дыхание, кашель, хрипы, иногда кто-то начинал бормотать во сне, потом поворачивался на бок. Старая добрая Василеостровская.
Завтра освободят всю платформу и поставят столы. Завтра станция будет гулять. И осталось до этого — Иван повернулся и посмотрел на станционные часы, висевшие над выходом к эскалаторам… Красные цифры переключились на четыре двадцать три. Ещё три часа.
Долго он провозился. Иван шагал и иногда ему мерещилось, что он проваливается вглубь гранитного серого пола. Он поднимал голову и просыпался.
Спать.
Но для начала следует сдать снаряжение и умыться.
— Где ты был? — Катя, заведующая снаряжением и медчастью Василеостровской, сузила глаза.
— Хороший вопрос. А что, не видно? — поинтересовался Иван, расстегивая «алладин». Костюм химической и радиационной защиты Л-1 штука ценная, без неё в некоторых местах не сделаешь и шагу. Особенно, если тебе хоть немного дорого то, что у тебя ниже пояса.
— Ещё бы не видеть. Весь перепачкался, хуже гнильщика.
Иван закончил с «алладином», бросил его в металлический бак для санобработки. Стянул и туда же положил изгвазданные резиновые сапоги. Теперь портянки. Иван размотал их и отшатнулся. Ну и запах. Распаренные ноги на воздухе блаженно ныли, словно не могли надышаться. Иван бросил портянки в бак и поскорее закрыл его крышкой. Всё.
— Где же тебя носило? — спросила Катя, пропуская его вперёд. Невыспавшаяся и раздраженная, она была ещё красивее. Точнее, красивой она становилась всегда, когда злилась.
— А ты как думаешь?
Теперь сдать снаряжение под роспись. Часть вещей — личное имущество Ивана, остальное являлось собственностью общины. Он начал стягивать тонкий свитер через голову, охнул, схватился за правый бок. Чёртова фигня! Иван скривился, застыл от боли. Похоже, всё-таки ребра. Катя тут же бросилась на помощь, помогла снять свитер. Женщины, подумал Иван. Вы так предсказуемы…
Всё бы вам котят спасать. Или тигров.
— Ты с кем подрался? — спросила Катя, бесцеремонно ткнула пальцем в грудь, прямо в кровоподтек. Блин. Иван застонал сквозь зубы. — Что, болит? — спросила Катя с плохо скрытым садизмом в голосе.
— Нет.
— А так?
От следующего тычка Иван согнулся, воздух застрял где-то между лопаток. Он замычал, помотал головой.
— Ага, — сказала Катя. — Хорошо. Будем лечить, — она вернулась с тазиком и марлей.
Иван выпрямился, открыл рот. Катя уперла руки в бока, вскинула голову:
— Если ты сейчас скажешь это своё идиотское «бато-ончики», я тебя под башке двину… вот этим тазиком, понял?!
Когда с обработкой ран и ссадин было покончено, Катя ушла выплеснуть таз. Потом вернулась и принесла Ивану воды напиться. Он единым махом осушил граненый стакан, сразу ещё один — стало лучше. Катя уже не выглядела такой злой. Пока Иван умывался, она достала из мешка чистую смену одежды. Положила её на койку рядом с Иваном, выпрямилась, спросила небрежно, словно невзначай:
— Значит, завтра?
— Ты красивая, — сказал Иван. Катя посмотрела на него. — И очень умная. И у нас действительно могло что-то получиться.
— Но не получилось, — Катя выдохнула легко. — Обними меня напоследок, Одиссей.
Иван покачал головой.
— Не могу. Прости.
— Почему?
Он дотронулся до её волос, отвел тёмную прядь с лица. Улыбнулся одними глазами.
— Я почти женат. Наверное, это глупо, как думаешь? — он взял её за подбородок и поднял ей голову. Посмотрел в глаза. — Это глупо?
— Нет, — сказала Катя. — Ты, сукин ты сын. Ты счастливчик. Ты должен в ногах у неё валяться и бога благодарить за неё, придурок чёртов! Понял?!
— Да.
В темноте за стеной они слышали храп. Фонарики над входом переключились на другой свет — таймер сработал. Теперь палатка была залита красным светом — словно наполнена кровью.
— Ты моя царица Савская. Моя Юдифь.
— Льстец, — сказала Катя. — Ты хорошо изучил библию, я смотрю, — Катя отвернулась, начала перебирать инструменты. Взяла эластичный бинт. — Подними руку.
— Я хорошо запоминаю истории про женщин.
Катя улыбнулась против воли. Закончила перематывать его ребра, закрепила узел. Снова загремела бачком с инструментами. В палатке установилась странная, напряженная тишина.
— А она? — спросила Катя наконец.
— Что она?
Катя остановилась и посмотрела на него.
— Кто она тебе? По библии.
— Моя будущая жена, — ответил Иван просто.
Катя то ли всхлипнула, то ли подавилась — Иван толком не понял. Она отошла на секунду и вернулась с баночкой. Жёлтая застывшая мазь.
— Повезло тебе, придурок. Ну-ка, подними голову!
Он поднял голову. Увидел в Катиных зрачках белый силуэт убегающего в тоннель тигра… Моргнул. Показалось. Катя наклонилась и начала мазать ему лоб вонючей холодной мазью. От её дыхания было щекотно и смешно.
В следующее мгновение Катины губы оказались совсем близко.
— Иван, смотри, что я добыл!
Пашка ворвался в палатку. Замер. Иван с Катей отпрянули друг от друга. Пашка прошёл между ними, с грохотом поставил бочонок на стол, повернулся. Неловкая пауза. Пашка оглядел обоих и сказал:
— Что у тебя с рожей?
— Стучать надо, вообще-то! — сердито сказала Катя, — Павел блин Лександрыч.
Пашка только отмахнулся.
Пашка только отмахнулся.
Иван поднял руку и потрогал лоб. Болит. Странно, вроде маской противогаза было закрыто, а поди ж ты.
— Обжегся.
— Че, серьёзно? — Пашка смотрел на него с каким-то странным выражением на лице — Иван никак не мог сообразить, с каким. — И как это вышло?
Рассказывать целиком было долго.
— Ну… как-как. Карбидка рванула, — сказал Иван чистую правду. — Вот и обожгло.
— Серьёзно? — Пашка притворно всплеснул руками. — А-афигеть можно. Ты с ней что, целовался что ли? С карбидкой?
— Пашка! — прошипела Катя.
— А что Пашка? — изобразил тот недоумение. Иван давно заметил, что эти двое терпеть друг друга не могут — ещё с той поры, когда он с Катей закрутил роман. Интересно, что когда он познакомился с Таней, Пашка почему-то успокоился… Вообще-то, знал Иван её давно, но как-то все внимания не обращал. Идиот. А тогда, после нелепой смерти Косолапого…
К чёрту.
Иван встал, потрогал эластичный бинт, перетягивающий ребра. Бинт был жёлтый, старый, не раз стираный. Общество, блин, вторичного потребления! Так назвал это профессор Водяник? Ещё он рассказывал: раньше, в средние века, при монастырских больницах хранились бинты со следами старой крови и гноя, застиранные чуть ли не до дыр. Ими, мол, ещё святой Фома или кто-то там лечил раненых. К язвам прикладывал. М-да. А выбросить нельзя, потому что руки святого касались, бинты теперь исцеляют лучше…
Водяник говорил, что святость всё-таки передаётся хуже, чем микробы.
А то мы бы все уже в метро с нимбами ходили.
Иван встал с койки, прошёл к большому зеркалу с выщербленными краями, что стояло на столе. Оглядел себя. Синяк на груди, действительно, замечательный. И красная полоса на лбу тоже ничего. Иван повернул голову — вправо, влево. Как раз для завтрашней церемонии.
Диалог за его спиной перешёл в прямую схватку.
— Паша, к твоему сведению, — говорил Пашка язвительно. — С карбидками не целуется. Потому что у него — что?
— Что? — спрашивала Катя, злясь.
— Диод! Честный диггерский диод. А не какая-нибудь карбидка-потаскушка!
Катя замерла. Лицо бледное и чудовищно красивое. Медуза Горгона, дубль два.
— Па-ша, — сказал Иван раздельно. — Выйди, пожалуйста.
— Я что…
— Выйди.
Когда Пашка вышел, Иван вернулся к койке. Не стесняясь наготы (перед Катей? смешно), быстро сбросил штаны, что надевал под «химзу», натянул чистые. Сунул руки в рукава рубашки, начал застегивать пуговицы. Посмотрел на упрямый затылок Кати, опять загремевшей своими банками-склянками. Красивая шея. Закончив с пуговицами, Иван встал. От усталости в голове тонко звенело. Такой лёгкий оттенок поддатости, словно намахнул грамм пятьдесят спирта.
— Готов? — спросила Катя, не оглядываясь.
— Да, — сказал Иван. Подошел к ней. — Не обижайся на Пашку.
— Не буду. Он прав. Я шлюха.
— Пашка дурак, — сказал Иван. — У него все — или чёрное, или белое.
— У меня тоже. Дала, не дала, так что ли?!
Она повернулась к Ивану, вцепилась в край стола — так что побелели пальцы.
— Не так, — Иван поднял руку, дотронулся до Катиной щеки, провёл вниз. Почувствовал, как она дрожит. — Ты хорошая. Пашка тоже хороший, только дурак.
— Почему я такая невезучая, а? — она смотрела на него снизу вверх, словно действительно ждала, что Иван ответит.
Иван вздохнул. Не умею я утешать.
— Брось, — сказал он. — Ну… хватит. Твоя судьба где-то рядом, Пенелопа. Я уверен.
Она хмыкнула сквозь слезы.
— Придурок ты, Одиссей. Бабья погибель. Это я сразу поняла, как только ты на станции появился.
К чёрту правила! Иван протянул руку, обнял Катю за талию, притянул к себе. Прижал крепко, чувствуя какую-то опустошающую нежность. Это все равно остается — сколько бы времени не прошло.
— Всё. Будет. Хорошо.
— Красивый ты, — сказала Катя развязно. — А Таня твоя молодец. Другие все суетились, а она себе королевой. Молодец. Так и надо. Вот ты и попался, — она вдруг сбросила эту манеру. — Смотри. Будешь Таньке изменять — я тебе сама яйца отрежу. Вот этими самыми ножницами. Понял, Одиссей?
— Понял, — сказал Иван. Прижал её и держал крепко, чувствуя, как уходит из Катиного тела дрожь. Её груди уперлись ему в солнечное. Иван выдохнул. Женщины. Голова слегка кружилась — от усталости, наверно. Красный свет казался чересчур резким.
Всё, пора на боковую. Только…
— Знаешь, зачем я ходил… — начал Иван.
Тут в палатку вошел Пашка. Не глядя на них, угрюмо прошествовал к столу, поднял бочонок с пивом, буркнул «звиняйте, забыл». И вышел в дверь мимо остолбеневших бывших любовников.
— Ну п…ц, — сказал Иван, глядя вслед исчезнувшему за порогом другу.
Катя посмотрела на него, на его растерянное лицо и вдруг начала хохотать.
Иван вышел из медчасти, забрав только сумку и автомат. Всё остальное снаряжение осталось там — для санобработки. Иван поморщился. От сумки ощутимо воняло жженой резиной. Сейчас бы раздобыть воды, умыться, почистить автомат и спать. Впрочем, лучше бы сразу спать. В глазах резь, словно от пригорошни песка. Тяжесть в голове стала чугунной и звенящей, как крышка канализационного люка.
Впрочем, ещё одно дело.
— Пашка! — начал Иван и осекся. Рядом с палаткой уже никого не было. Обиделся, наверное.
* * *— …в некотором роде это ответ на знаменитое высказывание Достоевского: широк русский человек, широк! Я бы сузил.
Иван остановился, услышав знакомый голос.
Выглянул из-за угла. Возле искусственной елки, увешанной самодельными игрушками и даже парой настоящих стеклянных шаров, сидела компания полуночников. Дежурную гирлянду на елке не выключали — цветные диоды энергии жрали минимум, а света для ночной смены вполне хватало. И посидеть, покурить и почитать. И даже перекусить, если придётся.
— Вот что получается. Мы сузили свой мир, — говорил старый. — До этого жалкого метро, до живых — пока ещё! — станций. А ведь это конец, дорогие мои. На поверхности нам жизни нет и, боюсь, больше не будет. Так называемые «диггеры» — самая у нас опасная профессия после…
— После электрика, — подсказали из темноты.
— Совершенно верно, — сказал Водяник. — После электрика.
У профессора бессонница, поэтому Иван не удивился, застав его здесь — у елки было что-то вроде клуба, куда приходили все, кому не спалось. Бывает такое — подопрет человека. И надо бы спать, а душа неспокойна. Один выпивает тайком, другой ходит к елке, песни орет и байки слушает. Впрочем, пообщаться с Водяником в любом случае стоило. Ходила шутка, что столкнувшись с профессором по пути в туалет, можно ненароком получить среднее техническое образование.
А ещё ходила шутка, что анекдот, рассказанный Водяником, вполне тянет на небольшую атомную войну. По разрушительным и необратимым последствиям.
Профессор не умел рассказывать анекдоты, хотя почему-то очень любил это делать.
— Расскажите про Саддама, Григорий Михалыч! — попросил кто-то, Иван не рассмотрел кто. Про Саддама Великого Иван слышал. Впрочем, про него все слышали.
В самом начале, когда всё случилось, и гермозатворы были закрыты, люди впали в оцепенение. Как кролики в лучах фар. А потом кролики начали умирать — выяснилось, что открыть гермозатворы нельзя, автоматика выставлена на определенный срок. Тридцать дней. То есть, Большой П всё-таки настал. Радиации на поверхности столько, что можно жарить курицу-гриль, прогуливаясь с ней подмышкой.
Вот тут людей и накрыло.
Дядя Евпат рассказывал, что прямо у них на глазах один большой начальник, он сидел в плаще и шляпе, держа в руках портфель — дорогой, из коричневой кожи — этот большой начальник сидел-сидел молча, а потом достал из портфеля пистолет, сунул в рот и нажал спуск. Кровь, мозги — в разные стороны. А люди вокруг сидят плотно, народу много набилось, не сдвинутся. Всех вокруг забрызгало. И люди как начнут смеяться, — рассказывал дядя Евпат. — Я такого жуткого смеха в жизни не слышал. Представь, сидит мужик без половины башки, даже упасть ему некуда, а они ржут. Истерика, что ты хочешь. Вот такая комедия положений…
— Самое странное, — рассказывал Евпат дальше. — Я много смертей повидал, но эту запомнил почему-то. Помню, он спокойный был. Не нервничал, не дёргался, только на часы смотрел. Как автомат. Посмотрит сначала на часы, потом туда, где дверь «гермы» — и дальше сидит. Я вот всё думаю — чего он ждал-то?
Что это окажется учебная тревога?
Если так, он был не единственный, — сказал Евпат. — Я тоже надеялся, что это учебная тревога.
Когда прошли тридцать дней, началась депрессия и паника. Все степени, что бывают, когда пациенту объявляют смертельный диагноз, и начинается по списку: сначала отрицание, затем поиск выхода, раздражение, гнев, дальше слезы и принятие неизбежного конца. Вручную открыли аварийный выход, отправили наверх двух добровольцев. Они не вернулись. Отправили пятерых. Один вернулся и доложил: наверху ад. Счетчики зашкаливает. И помер — лучевая. Поднесли к телу дозиметр — он орет как резаный. И тогда началась стадия гнева, раздражения и слёз.