Дневник провинциала в Петербурге - Салтыков-Щедрин Михаил Евграфович 13 стр.


– "Десятками тысяч!" однако это штука! Ни дай, ни вынеси за что – плати десятки тысяч!

– Позвольте, мы, кажется, продолжаем не понимать друг друга. Вы изволите говорить, что платить тут не за что, а я напротив того, придерживаюсь об этом предмете совершенно противоположного мнения. Поэтому я постараюсь вновь разъяснить вам обстоятельства настоящего дела. Итак, приступим. Несколько времени тому назад, в Петербурге, в Гороховой улице, в chambres garnies, содержимых ревельской гражданкою Либкнехт…

– Да ты видел, что ли, как я украл?

– Pardon!.. Я констатирую, что выражение "украл" никогда не было мною употреблено. Конечно, быть может, в суде… печальная обязанность… но здесь, в этой комнате, я сказал только: несколько времени тому назад, в Петербурге, в Гороховой улице, в chambres garnies…

Любопытно было видеть, с какою милою непринужденностью этот молодой и, по-видимому, даже тщедушный мышонок играл с таким старым и матерым котом, как Прокоп, и заставлял его жаться и дрожать от боли. Наконец Прокоп не выдержал.

– Стой! – зарычал он в неистовстве, – срыву? сколько надобно?

– Помилуйте… срыву! разве я дал повод предполагать?

– Да ты не мямли; сказывай, сколько?

– Ежели так, то, конечно, я буду откровенен. Прежде всего, я охотно допускаю, что исход процесса неизвестен и что, следовательно, надежды на обратное получение миллиона не могут быть названы вполне верными. Поэтому потерпевшая сторона может и даже должна удовлетвориться возмещением лишь части понесенного ею ущерба. В этих видах, а равно и в видах округления цифр, я полагал бы справедливым и достаточным… ограничить наши требования суммой в сто тысяч рублей.

– На-тко! выкуси!

Прокоп сделал при этом такой малоупотребительный жест, что даже молодой человек, несмотря на врожденную ему готовность, утратил на минуту ясность души и стал готовиться к отъезду.

– Стой! пять тысяч на бедность! Довольно? Молодой человек обиделся.

– Я решительно замечаю, – сказал он, – что мы не понимаем друг друга. Я допускаю, конечно, что вы можете желать сбавки пяти… ну, десяти процентов с рубля… Но предлагать вознаграждение до того ничтожное, и притом в такой странной форме…

– Ну, сядем… будем разговаривать. За что же я, по-вашему, вознаграждение-то должен дать?

– Я полагаю, что этот предмет нами уже исчерпан и что насчет его не может быть даже недоразумений. Дело идет вовсе не о праве на вознаграждение – это право вне всякого спора, – а лишь о размере его. Я надеюсь, что это наконец ясно.

– Ну, хорошо. Положим. Поддели вы меня – это так. Ходите вы, шатуны, по улицам и примечаете, не сблудил ли кто, – это уж хлеб такой нынче у вас завелся. Я вот тебя в глаза никогда не видал, а ты мной здесь орудуешь. Так дери же, братец, ты с меня по-божески, а не так, как разбойники на больших дорогах грабят! Не все же по семи шкур драть, а ты пожалей! Ну, согласен на десяти тысячах помириться? Сказывай! сейчас и деньги на стол выложу!

Молодого человека слегка передергивает. С минуту он колеблется, но колебание это длится именно не больше одной минуты, и твердость духа окончательно торжествует.

– Извольте, – говорит он, – для вас девяносто тысяч. Менее – ей-богу не в состоянии!

– Да ты говори по совести! Ведь десять тысяч – это какие деньги! Сколько делов на десять тысяч сделать можно? Ведь и Дашке твоей, и Машке обеим им вместе красная цена грош! Им десяти-то тысяч и не прожить! Куда им! пойми ты меня, ради Христа!

– Я все очень хорошо понимаю-с, но позвольте вам доложить: тут дело идет совсем не о каких-то неизвестных мне Машках или Дашках, а о восстановлении нарушенного права! Вот на что я хотел бы обратить ваше внимание!

– Ну да, и восстановления и упразднения – все это мы знаем! Слыхали. Сами прожекты об упразднениях писывали!

Я не стану описывать дальнейшего разговора. Это был уж не разговор, а какой-то ни с чем не сообразный сумбур, в котором ничего невозможно было разобрать, кроме: "пойми же ты!", да "слыхано ли?", да "держи карман, нашел дурака!" Я должен, впрочем, сознаться, что требования адвоката были довольно умеренны и что под конец он даже уменьшил их до восьмидесяти тысяч. Но Прокоп, как говорится, осатанел: не идет далее десяти тысяч – и баста. И при этом так неосторожно выражается, что так-таки напрямки и говорит:

– Миллион просужу, а тебе, прохвосту, копейки не дам! С тем адвокат и ушел.

Дальнейшие подробности этого замечательного сновидения представляются мне довольно смутно. Помню, что было следствие и был суд. Помню, что Прокоп то и дело таскал из копилки деньги. Помню, что сестрица Машенька и сестрица Дашенька, внимая рассказам о безумных затратах Прокопа, вздыхали и облизывались. Наконец, помню и залу суда.

Речи, то пламенные, то язвительные, неслись потоком; присяжные заседатели обливались потом; с Прокоповой женой случилась истерика; Гаврюшка, против всякого чаяния, коснеющим языком показывал:

– Ничего этого не было, и никому я этого не говорил. Я человек пьяный, слабый, а что жил я у их благородия в обер-мажордомах – это конечно, и отказу мне в вине не было – это завсегда могу сказать!

Наконец, формулированы и вопросы для присяжных…

Но какие это были странные вопросы! Именно только во сне могло представиться что-нибудь подобное!

Вопрос первый. Согласно ли с обстоятельствами дела поступил Прокоп, воспользовавшись единоличным своим присутствием при смертных минутах такого-то (имярек), дабы устранить из первоначального помещения принадлежавшие последнему ценности на сумму, приблизительно, в миллион рублей серебром?

Вопрос второй. Не поступили ли бы точно таким же образом родственницы покойного, являющиеся в настоящем деле в качестве истиц, если бы были в таких же обстоятельствах, то есть единолично присутствовали при смертных минутах миллионовладельца и имели легкую возможность секретно устранить из первоначального помещения принадлежавший ему миллион?

Душа моя так и ахнула.

Через минуту ответы уж были готовы (до такой степени присяжные заседатели были тверды в вере!).

На первый вопрос: да; строго согласно с обстоятельствами дела.

На второй вопрос: да, поступили бы, и притом не оставя даже двух акций Рыбинско-Бологовской железной дороги.

Один из заседателей простер свое усердие до того, что, не удовольствовавшись сим кратким исповеданием своих убеждений, зычным голосом воскликнул:

– Свое – да упускать! этак и по миру скоро пойдешь! Прокоп сиял; со всех сторон его обнимали, нюхали и осыпали поцелуями.

Один молодой адвокат глядел как-то томно и был как бы обескуражен; хотя же я и слышал, как он сквозь зубы процедил:

– Ну, нет, messieurs, еще роббер не весь сыгран! О, нет! сыграна еще только первая партия!

Но внутренне он, конечно, скорбел, что не примирился с Прокопом на десяти тысячах.

* * *

Я проснулся с отяжелевшею, почти разбитою головой. Тем не менее хитросплетения недавнего сна представлялись мне с такою ясностью, как будто это была самая яркая, самая несомненная действительность. Я даже бросился искать мой миллион и, нашедши в шкатулке последнее мое выкупное свидетельство, обрадовался ему, как родному отцу.

– Однако-таки оставил! – вырвалось у меня из груди.

Но через минуту я опять вспомнил о миллионе и, продолжая бредить, так сказать, наяву, предался размышлениям самого горького свойства.

"Как жить? – думалось мне, – как оградить свою собственность? как обеспечить права присных и кровных? "Согласно с обстоятельствами дела"! шутка сказать! Разве можно украсть не согласно с обстоятельствами дела? Нет, надо бежать! Непременно, куда-нибудь скрыться, затеряться, забыть! Не денег жалко – нет! Деньги – дело наживное! Вот выйду из номера, стану играть оставшимися двумя акциями Рыбинско-Бологовской железной дороги – и доиграюсь опять до миллиона! Не денег – нет! – жаль этого дорогого принципа собственности, этого, так сказать, палладиума… Но куда бежать? в провинцию? Но там Петр Иваныч Дракин, Сергей Васильич Хлобыстовский… Ведь они уже притаились… они уже стерегут! Я вижу отсюда, как они стерегут!!"

И я готов был окончательно расчувствоваться, как в комнату мою, словно буря, влетел Прокоп.

– Обложили! – кричал он неистово, – обложили!

– Кого? когда? каким образом?

– Сами себя! на этих днях! кругом… Ну, то есть, просто вплотную!

Но об этом в следующей главе.

V

Очевидно, речь шла или о подоходном налоге, или о всесословной рекрутской повинности. А может быть, и о том и о другом разом.

Прокоп был вне себя; он, как говорится, и рвал и метал. Я всегда знал, что он ругатель по природе, но и за всем тем был изумлен. Таких ругательств, какие в эту минуту расточали уста его, я, признаюсь, даже в соединенном рязанско-тамбовско-саратовско-воронежском клубе не слыхивал.

– Успокойся, душа моя! – умолял я его, – в чем дело?

– Да ты, с маймистами-то пьянствуя, видно, не слыхал, что на свете делается! Сами себя, любезный друг, обкладываем! Сами в петлю лезем! Солдатчину на детей своих накликаем! Новые налоги выдумываем! Нет, ты мне скажи – глупость-то какая!

– Да ты, с маймистами-то пьянствуя, видно, не слыхал, что на свете делается! Сами себя, любезный друг, обкладываем! Сами в петлю лезем! Солдатчину на детей своих накликаем! Новые налоги выдумываем! Нет, ты мне скажи – глупость-то какая!

– Напротив того, я вижу тут прекраснейший порыв чувств!

– Фофан ты – вот что! Везде-то у вас порыв чувств, все-то вы свысока невежничаете, а коли поближе на вас посмотреть – именно только глупость одна! Ну, где же это видано, чтобы человек тосковал о том, что с него денег не берут или в солдаты его не отдают!

– Однако, согласись, что нельзя же допускать такую неравномерность! ведь берут же деньги с других! отдают же других в солдаты!

– Да ведь других-то и порют! Порют ведь, милый ты человек! Так отчего же у тебя не явится порыва чувств попросить, чтобы и тебя заодно пороли?!

Признаюсь откровенно, вопрос этот был для меня не нов; но я как-то всегда уклонялся от его разрешения. И деньги, покуда их еще не требуют, я готов отдать с удовольствием, и в солдаты, покуда еще не зовут на службу, идти готов; но как только зайдет вопрос о всесословных поронцах (хотя бы даже только в теории), инстинктивно как-то стараешься замять его. Не лежит сердце к этому вопросу – да и полно! "Ну, там как-нибудь", или: "Будем надеяться, что дальнейшие успехи цивилизации" – вот фразы, которые обыкновенно произносят уста мои в подобных случаях, и хотя я очень хорошо понимаю, что фразы эти ничего не разъясняют, но, может быть, именно потому-то и говорю их, что действительное разъяснение этого предмета только завело бы меня в безвыходный лабиринт.

Эта боязнь взглянуть вопросу прямо в лицо всегда угнетала меня. И я тем более не могу простить ее себе, что в душе и даже на бумаге я один из самых горячих поклонников равенства. Уж если драть, так драть всех поголовно и неупустительно – нельзя сказать, чтоб я не понимал этого. Но я не имею настолько твердости в характере, чтоб быть совершенно последовательным, то есть просит! и даже требовать для самого себя права быть поротым. Иногда я иду даже далее идеи простого равенства перед драньем и формулирую свою мысль так: уж если не драть одного, то не будет ли еще подходящее не драть никого? Кажется, что может быть радикальнее! Но и тут опять овладевает мною малодушие… Да как это никого не драть? Да ведь эдак, пожалуй, мы и бога-то позабудем! И кончается дело тем, что я порешаю с моими сомнениями при помощи заранее проштудированных фраз: ну, там какнибудь… будем надеяться, что дальнейшие успехи цивилизации… с одной стороны, оно, конечно, и т. д. Так точно поступил я и теперь.

– Послушай, душа моя, – сказал я Прокопу, – какая у тебя, однако ж, странная манера! Ты всегда поставишь вопрос на такую почву, на которой просто всякий обмен мыслей делается невозможным! Ведь это нельзя!

И, говоря таким образом, я постепенно так разгорячился, что даже возвысил голос и несколько раз сряду в упор Прокопу повторил:

– Это нельзя! нет, это нельзя!

– Что нельзя-то? Ты не грозись на меня, а сказывай прямо: отчего ты не просишь, чтобы тебя, по примеру "других", пороли? Ну, говори! не виляй!

– Послушай, если я еще в сороковых годах написал "Маланью", то, мне кажется, этого достаточно… Наконец, я безвозмездно отдал крестьянам четыре десятины очень хорошей земли… Понимаешь ли – безвозмездно!!

– Ну, а я "Маланьи" не писал и никакой земли безвозмездно не отдавал, а потому, как оно там – не знаю. И поронцы похулить не хочу, потому что без этого тоже нельзя. Сечь – как не сечь; сечь нужно! Да сам-то я, друг ты мой любезный, поротым быть не желаю!

– Но я не понимаю, какое же может быть отношение между поронцами, как ты их называешь, и, например, всесословною рекрутскою повинностью?

– Где тебе понять! У тебя ведь порыв чувств! А вот как у меня два сына растут, так я понимаю!

Прокоп был в таком волнении, в каком я никогда не видал его. Он был бледен и, по-видимому, совершенно искренно расстроен.

– Я это дело так понимаю, – продолжал он, – вот как! Я сам, брат, два года взводом командовал – меня порывами-то не удивишь! Бывало, подойдешь к солдатику: ты что, такой-сякой, рот-то разинул!.. Это сыну-то моему! А! хорош сюрприз!

– Но позволь… ведь успехи цивилизации…

– Какие тут успехи цивилизации, тут убивства будут – вот что! "Что ты рот-то разинул!" – ах, черт подери! Ты понимаешь ли, как в наше время на это благородные люди отвечали!

Действительно, я вспомнил, что когда я еще был в школе, то какой-то генерал обозвал меня "щенком" за то только, что я зазевался, идя по улице, и не вытянулся перед ним во фронт. И должен сознаться, что при одном воспоминании об этом эпизоде моей жизни мне сделалось крайне неловко.

– Или опять этот подоходный налог! – продолжал Прокоп, – с чего только бесятся! с жиру, что ли? Держи карман – жирны!

При этих словах я вдруг вспомнил о своем миллионе и невольным образом начал рассчитывать, сколько должно сойти с меня налогу, если восторжествует система просто подоходная, и сколько – ежели восторжествует система подоходно-поразрядная.

– А ведь знаешь ли, – сказал я, – я сегодня во сне видел, что у меня миллион!

– Ну, разве что во сне…

– А если бы, однако ж, у тебя был миллион – что бы тогда?

– Ну, тогда, пожалуй, и подоходный и поразрядный – катай на все! Однако непоследователен же ты, душа моя!

– Да пойми же, ради Христа, ведь тогда…

Прокоп, по-видимому, хотел объяснить, что из дарового миллиона, конечно, ничего не стоит уступить сотню-другую тысяч; но вдруг опомнился и уставился на меня глазами.

– Фу, черт! – воскликнул он, – да, никак, ты еще не очнулся! о каких это ты миллионах разговариваешь?

– Нет, ты не виляй! ты ответь прямо: ежели бы…

– "Ежели бы"! Мало чего, ежели бы! Вот я каждую ночь в конце июня да в конце декабря во сне вижу, что двести тысяч выиграл, только толку-то из этих снов нет!

– А ну, как выиграешь?

– Кабы выиграть! Уж таких бы мы делов с тобою наделали!

– Я бы сейчас у Донона текущий счет открыл!

– Донон – это само собой. Я бы и в Париж скатал – это тоже само собой. Ну, а и кроме того… Вот у меня молотилка уж другой год не молотит… а там, говорят, еще жнеи да сеноворошилки какие-то есть! Это, брат, посерьезнее, чем у Донона текущий счет открыть.

– Винокуренный завод хорошо бы устроить. Про костяное удобрение тоже пишут…

– Уж как бы не хорошо! Ты пойми, ведь теперь хоть бы у меня земля… ну, какая это земля? Ведь она холодная! Ну, может ли холодная земля какой-нибудь урожай давать? Ну, а тогда бы…

Разговор как-то вдруг смяк, и мы некоторое время молча похаживали по комнате, сладко вздыхая и еще того слаще соображая и вычисляя.

– И отчего это у нас ничего не идет! – вдруг как-то нечаянно сорвалось у меня с языка, – машин накупим – не действуют; удобрения накопим видимо-невидимо – не родит земля, да и баста! Знаешь что? Я так думаю, чем машины-то покупать, лучше прямо у Донона текущий счет открыть – да и покончить на этом!

– А что ты думаешь, ведь оно, пожалуй…

Сказавши это, Прокоп опять взглянул на меня изумленными глазами, словно сейчас пробудился от сна.

– Слушай! не мути ты меня, Христа ради! – сказал он, – ведь мы уж и так наяву бредим.

– Отчего же и не повредить, душа моя! ведь прежнего не воротишь, а если не воротишь, так надо же что-нибудь на место его вообразить!

– Тоска! Тоски мы своей избыть не можем – вот что!

Я знал, что когда Прокоп заводит разговор о тоске, то, в переводе на рязанско-тамбовско-саратовский жаргон, это значит: водки и закусить! – и потому поспешил распорядиться. Через минуту мы дружелюбнейшим образом расхаживали по комнате и постепенно закусывали.

– Не понимаю я одного, – говорил я, – как ты не признаешь возможности внезапного порыва чувств!

– Кто? я-то не признаю? я, брат, даже очень хорошо понимаю, что с самой этой эмансипации мы ничем другим и не занимаемся, кроме как внезапными порывами чувств!

– Ну видишь ли! Сидим мы себе да помалчиваем; другой со стороны посмотрит: "Вот, скажет, бесчувственные!" А мы вдруг возьмем да и вскочим: бери все!

– Нам, значит, чтоб ничего!

– А зачем нам? Жить бы только припеваючи да не знать горя-заботушки чего еще нужно?

Начался разговор о сладостях беспечального жития, без крепостного права, но с подоходными и поразрядными налогами, с всесословною рекрутскою повинностью и т. д. Мало-помалу перспективы, которые при этом представились, до тоге развеселили нас, что мы долгое время стояли друг против друга и хохотали. Однако ж, постепенно, серьезное направление мыслей вновь одержало верх над смешливостью.

– А знаешь ли, что мне пришло в голову, – вдруг сказал я, – ведь, может быть, это они неспроста?

– Что такое неспроста?

– А наши-то обкладывают себя. Вот теперь они себя обкладывают, а потом и начнут… и начнут забирать!

– Да что забирать-то?

– Как что! чудак ты! Да просто возьмут да и скажут: мы, скажут, сделали удовольствие, обложили себя, что называется, вплотную, а теперь, дескать, и вы удовольствие сделайте!

Назад Дальше