Лично же для меня трепет перед печатным словом усложняется еще воспоминанием о том, что я и сам когда-то собирался сослужить ему службу. Экземпляр "Маланьи", отлично переписанный и великолепно переплетенный, и доднесь хранится у меня, и по временам – надо ли в том сознаться? – я втихомолку кой-что из него почитываю. Иногда я до того упиваюсь красотами моего произведения, что в голове моей вдруг мелькнет дерзкая мысль: а не махнуть ли в типографию? Но не успеет эта мысль зародиться, как мне уже делается вполне ясною вся ее несостоятельность. Увы! время "Маланий" прошло безвозвратно! Никто теперь так не пишет, никто так не мыслит, и уж, конечно, никто не переписывает своих "Маланий" набело и не переплетает их! Очевидно, что вход в литературу закрыт для меня навсегда и что мне остается только скитаться по берегу вечно кипящего моря печатного слова и лишь издали любоваться, как более счастливые пловцы борются с волнами его!
"Маланья" написана неуклюже и формой своей напоминает старинные топорной работы помещичьи экипажи. В ней затискано множество подробностей и отступлений, которые положительно загромождают архитектуру повести. И кузов выпятился безобразно назад, и козлы построены такие, что ни влезть, ни слезть, и мешочков понавешено множество, а подножек чуть не четыре этажа. С первого взгляда трудно даже определить, что это такое: дом, корабль или экипаж. Что-то тут и звенит, и громыхает, что-то грозит перекувырнуться вверх дном, но что именно – хоть целый день ломай голову, не отыщешь. Все это я сознаю совершенно ясно, но тем не менее утверждаю, что ежели сравнение с экипажем тут уместно, то это был все-таки свой собственный экипаж, а не извозчичий.
Нынче, даже в литературе, пошли на Руси в ход экипажи извозчичьи. Почистили сбрую, покрасили подержанные экипажи с графскими гербами, завели приобретенных по случаю, после отъезжающих кокоток, кровных рысаков: ваше сиятельство! прокачу! И вот вы мчитесь, мчитесь во все лопатки, и нигде вас не тряхнет, ничем не потревожит, не шелохнет. Молодец-лихач ни обо что не зацепится, держит в руках вожжи бодро и самоуверенно, и примчит к вожделенной цели так легко, что вы и не заметите. Мысли у него коротенькие, фразы коротенькие; даже главы имеют вид куплетов. Так и кажется, что он спешит поскорее сделать конец, потому что его ждет другой седок, которого тоже нужно на славу прокатить. Слышно: пади! поберегись! – и ничего больше. Через две-три минуты – приехали.
Ну, куда же тут соваться с "Маланьей"!
Взирая на этих людей, с такою легкостью мчащихся по улице мостовой, я ощущаю невольную робость. Вот люди, мнится мне, которые не зарыли своих талантов в землю, но, имея за душой грош, сумели, с помощью одних быстрых оборотцев, преобразить его в двугривенный! Правда, что это все-таки только двугривенный, но ведь и двугривенный… воля ваша, а для гроша и это неслыханный успех! И кто же может предвидеть, что станется с этим двугривенным в будущем! Вглядитесь в него хорошенько: ведь он и теперь чуть ли не выглядит уж рублем!
И когда я подумаю, что если бы меня в свое время не обескуражили цензора, то и я, постепенно оборачиваясь, мог бы в настоящую минуту быть обладателем целого литературного двугривенного, – мной овладевает какая-то положительно дурная зависть. И я бы мчался теперь неведомо куда, мчался бы на подержанных графских дрожках, блестя почищенною сбруей на купленном по случаю кокоткином рысаке! Но мне на первом же шагу закричали: стой! и тем, так сказать, навсегда прекратили мое теченье. Оскорбленный, я изнемогал с тех пор или в деревне, или под сению рязанско-тамбовско-саратовского клуба, и все упивался воспоминаниями о "Маланье". О, "Маланья!" о, юнейшее из юнейших, о, горячейшее из горячейших произведений, одно воспоминание о котором может извлечь токи слез из глаз его автора! А время между тем шло, не внося в мои взгляды никаких усовершенствований. Появились коротенькие фразы, изобретены коротенькие мысли, а я все упорно оставался при четырехэтажных периодах и хитросплетенных силлогизмах. Собственные экипажи давно заброшены, проданы в лом… а я и до сего дня ношусь с своею "Маланьей" да с воспоминаниями о неизмеримом пьянстве и бесконечных спорах в трактире "Британия"!
Понятно, стало быть, почему я, литератор неудавшийся, литератор с длинными, запутанными фразами, с мыслями, сделавшимися сбивчивыми и темными, вследствие усилий высказать их как можно яснее, робею и стушевываюсь перед краткословными и краткомысленными представителями новейшей русской литературы. Мысль, что любой из этих господ может кого угодно, с помощью самой коротенькой фразы, и осчастливить и сконфузить, – преследует меня. А так как коротенькие фразы, в сущности, даже усилий никаких не требуют, то представьте себе, сколько тут можно разбросать двугривенных, нимало не трогая самого капитала, который так и останется навсегда неразменным двугривенным! О Бутков! о Достоевский! о Аполлон Григорьев! О вы, немазано-колеснейшие, о вы, скрипяще-мыслящие прорицатели сороковых годов! как бы стушевались, сконфузились вы перед лобанчиками[95] современной русской литературы!
От Прелестнова пахло публицистикой, просонками и головною болью. Так как он редижировал отдел "Нам пишут" и, следовательно, постоянно находился под угрозой мысли: а что, если и завтра опять сообщат, что в Шемахе произошло землетрясение? – то лицо его приняло какое-то уныло-озабоченное выражение. Две фразы были совершенно ясно написаны на этом лице: первая "о чем бишь я хотел сказать?" и вторая "ах, не забыть бы, что из Иркутска пишут!" Тем не менее, когда Прелестнов увидел меня входящего, то лицо его на мгновение просветлело.
– "Британия"! – воскликнул он, простирая ко мне руки.
– Санковская! Мочалов! "Башмаков еще не износила"! – отозвался я с не меньшим увлечением.
– Давно ли? И не побывать? не грех ли? Помнишь "Maланью"?
Мы долгое время стояли рука в руку и смотрели друг на друга светящимися глазами. Наконец рукам нашим стало тепло, и мы бросились обнимать друг друга и целоваться.
– Хорошее было это время! – говорил он, сжимая меня в объятиях. – Еще бы! Ты писал диссертацию "Гомер, как поэт, человек и гражданин", я…
– А ты… ты вдохновлялся "Маланьей"! Ты был поэт! О! это было время святого искусства!.. А впрочем, ведь и те-* перь… ведь не оскудела же русская земля деятелями! не правда ли? ведь не оскудела?
– Где же, голубчик, оскудеть! возьми: ведь больше семидесяти миллионов жителей, и ежели на каждый миллион хоть по одному Ломоносову…
– Не правда ли? вот и я постоянно твержу: не оскудеет она, говорю! Так ли?
– Помилуй! как оскудеть! – Полководцев, говорят, нет, – будут, говорю!
– Будут!
– Администраторов, говорят, подлинных нет, – будут, говорю!
– Будут!
– Денег, говорят, нет, – будут, говорю!
– Еще бы! и пословица говорит: нет денег – перед деньгами!
– Перед нами времени-то сколько?
– Мало ли перед нами времени! Мы поцеловались опять.
– Только вот голова болит! – продолжал он, – постоянно болит! Корреспонденции эти, что ли… а впрочем, какой это бодрый, крепкий народ корреспонденты!
– Коренники!
– У нас есть один екатеринославский корреспондент – ну, просто можно зачитаться его корреспонденциями!
– Что и говорить! екатеринославцы – они молодцы!
В наше время ярославцы молодцами слыли… помнишь, половыер – ведь все были ярославцы! И все один к одному! Мяса какие у них были – не уколупнешь!
– Ну, екатеринославцы… те по части публицистики!
– Да, брат, везде прогресс! не прежнее нынче время! Поди-ка ты нынче в половые – кто на тебя как на деятеля взглянет! Нет! нынче вот земство, суды, свобода книгопечатания… вон оно куда пошло!
Под влиянием воспоминаний я так разгулялся, что даже совсем позабыл, что еще час тому назад меня волновали жестокие сомнения насчет тех самых предметов, которые теперь возбуждали во мне такой безграничный энтузиазм. Я ходил рядом с Прелестновым по комнате, потрясал руками и, как-то нелепо захлебываясь, восклицал: "Вон оно куда пошло! вон мы куда метнули!"
– Не правда ли? – вторил, в свою очередь, Прелестнов, – не правда ли, как легко дышится!
– Уж чего легче надо!
– И как светло живется!
– Уж чего же…
– Банки, ссудо-сберегательные кассы, артельные сыроварни… а сколько в одном Ледовитом океане богатств скрыто… о, черт побери!
Мы поцеловались еще раз.
– Только, брат, расплываться не надо – вот что! – прибавил он с некоторою таинственностью, – не надо лезть в задор! Тише! Тише!
– То есть как же это: не расплываться?
– Ну да; вот, например, ежели взялся писать о ссудо-сберегательных кассах – об них и пиши! Чтоб ни о социализме, ни об интернационалке… упаси бог!
– Это вследствие свободы печати, что ли?
– Ну да, и свобода печати, да и вообще… расплываться не следует!
Лицо Прелестнова приняло строгое выражение, как будто он вдруг получил из Екатеринославля совершенно верное известие, что я имею намерение расплываться. Мне, с своей стороны, показалось это до крайности обидным.
– Это вследствие свободы печати, что ли?
– Ну да, и свобода печати, да и вообще… расплываться не следует!
Лицо Прелестнова приняло строгое выражение, как будто он вдруг получил из Екатеринославля совершенно верное известие, что я имею намерение расплываться. Мне, с своей стороны, показалось это до крайности обидным.
– Да я разве… расплываюсь? – спросил я, смотря на него изумленными глазами.
– То-то! то-то! время "Маланий", брат, нынче прошло! Ну да, впрочем, не в том дело. Я очень рад тебя видеть, но теперь некогда: надо корреспонденцию разбирать. Кстати: из Кишинева пишут, что там в продолжение целого часа было видимо северное сияние… каков фактец!
– Да… фактец – ничего!
– Ну-с, так вот что: приходи ты ко мне завтра вечером, и тогда…
Лицо Прелестнова из строгого вдруг сделалось таинственным. Видно было, что он хотел нечто сообщить мне, но некоторое время не решался.
– Впрочем, от тебя скрываться нечего, – наконец сказал он, – с некоторого времени здесь образовалось общество, под названием "Союз Пенкоснимателей"… но ради бога, чтоб это осталось между нами!
Он произнес это так тихо, что я даже побледнел.
– И это общество… запрещенное? – спросил я.
– То есть как тебе сказать… оно, конечно… Цели нашего общества самые благонамеренные… Ведем мы себя, даже можно сказать, примернейшим образом… Но – странное дело! – для правительства все как будто неясно, что от пенкоснимателей никакого вреда не может быть!
– Гм… и завтра у тебя сборище?
– Ну да, ты увидишь тут всех.
– Отлично. А у меня кстати несколько вопросов есть.
– Прекрасно. Стало быть, до завтра. Завтра мы все порешим. Только, чур, не расплываться! Помни, что время "Маланий" прошло! А покуда вот тебе писаный устав нашего общества.
Мы опять обнялись, поцеловались и, смотря друг на друга светящимися глазами, простояли рука в руку до тех пор, пока нам не сделалось тепло.
Наконец, однако ж, я вышел. Но когда я уже был внизу лестницы, Прелестнов, должно быть, не выдержал, выбежал на площадку и сверху закричал мне:
– Смотри же! не расплываться! "Маланью" нужно оставить! Оставить "Маланью" нужно!
* * *Я не шел домой, а бежал.
"Тайное общество! – думалось мне, – и какое еще тайное общество! Общество, цель которого формулируется словами: "не расплываться" и "снимать пенки"! Великий боже! в какие мы времена, однако ж, живем!"
А ведь какой был прекраснейший малый, этот Прелестнов, в то незабвенное время, когда он писал свою диссертацию "Гомер, как поэт, как человек и как гражданин"! Совсем даже и не похож был на заговорщика! А теперь вот заговорщик, хитрец, почти даже государственный преступник! Какое горькое сплетение обстоятельств нужно было, чтоб произвести эту метаморфозу!
Я как сейчас помню некоторые выдержки из его достопамятной диссертации.
"Гомер! кто не испытывал высокого наслаждения, читая бессмертную "Илиаду"? Гомер – это море, или, лучше сказать, целый океан, как он же безбрежный, как он же глубокий, а быть может, даже бездонный!"
Далее:
"Но Гомер безбрежен не только как поэт, но и как человек. Ежели мы хотим представить себе идеал человека, то, конечно, не найдем ничего лучшего, как остановиться на величественном образе благодушного старца, в котором, как в море, отразилась седая древность времен".
И еще далее:
"Но Гомер был в то же время и гражданин. Он не скрывает своего сочувствия к оскорбленному Менелаю, что же касается до его патриотизма, то это вопрос настолько решенный, что всякое сомнение в нем может возбудить лишь гомерический хохот".
И проч. и проч.
И этот человек – заговорщик! Этот человек не настолько свободен, чтобы ясно сказать, что в городе имярек исправник ездит на казенных лошадях! Этот человек, защитник Гомера, как человека, поэта и гражданина, – один из деятельных членов разбойнической банды "Пенкоснимателей"!
И что это за банда такая?! настоящая ли разбойничья, или так, вроде оффенбаховской, при которой Менандр разыгрывает роль Фальзакаппы?!
О, Менандр! что же таится в душе твоей? что кроется в этом тихо дремлющем заливе, в котором так весело смотрится "наш екатеринославский корреспондент"? Снятся ли ей сны о подкопах, или просто закипает неясный наплыв неясных чувств? О, Менандр!!
Прибежав домой, я с лихорадочною поспешностью вынул из кармана данную мне Прелестновым рукописную тетрадку и на заглавном листе ее прочитал:
Устав Вольного Союза Пенкоснимателей
Но в глазах у меня рябило, дух занимало, и я некоторое время не мог прийти в себя. Однако ж две-три рюмки водки – и я был уже в состоянии продолжать.
"Устав" разделен на семь параграфов, в свою очередь подразделенных на статьи. Каждая статья снабжена объяснением, в котором подробно указываются мотивы, послужившие для статьи основанием.
"Устав" гласил следующее:
1. Цель учреждения Союза и его организация
Ст. 1. За отсутствием настоящего дела и в видах безобидного препровождения времени, учреждается учено-литературное общество под названием "Вольного Союза Пенкоснимателей".
Объяснение. В журнале "Вестник Пенкоснимания", в статье "Вольный Союз Пенкоснимателей перед судом общественной совести", сказано: "В сих печальных обстоятельствах какой исход предстоял для русской литературы? – По нашему посильному убеждению, таких исходов было два: во-первых, принять добровольную смерть, и во-вторых, развиться в "Вольный Союз Пенкоснимателей". Она предпочла последнее решение, и, смеем думать, поступила в этом случае не только разумно, но и вполне согласно с чувством собственного достоинства. Зачем умирать, когда в виду еще имеется обширное и плодотворное поприще пенкоснимания?"
Ст. 2. Никакой организации Союз не имеет. Нет в нем ни президентов, ни секретарей, ни даже совокупного обсуждения общих всем пенкоснимателям интересов, по той простой причине, что из столь невинного занятия, каково пенкоснимание, никаких интересов проистечь не может.
Союз сей – вольный по преимуществу. Каждому предоставляется снимать пенки с чего угодно и как угодно, и эта уступка делается тем охотнее, что в подобном занятии никаких твердых правил установить невозможно.
Объяснение. В той же статье далее говорится: "Что же такое этот "Вольный Союз Пенкоснимателей", который, едва явившись на свет, уже задал такую работу близнецам "Московских ведомостей"? Имеет ли он в виду проведение каких-либо разрушительных начал? Или же представляет собой, как уверяют некоторые доброжелатели нашей прессы, хотя и невинное, но все-таки недозволенное законом тайное общество? Мы смело можем ответить на эти вопросы: ни того, ни другого предположить нельзя. Пенкоснимательство составляет в настоящее время единственный живой общественный элемент; а ежели оно господствует в обществе, то весьма естественно его господство и в литературе. Пенкосниматели всюду играют видную роль, и литература обязана была раскрыть им свои двери сколь возможно шире. И она сделала это тем бестрепетнее, что пенкосниматели суть вполне вольные люди, приходящие в литературный вертоград с одним чистым сердцем и вполне свободные от какой бы то ни было мысли. Поэтому говорить о какой-то организации, о каких-то тайных намерениях – просто смешно. Этим чистым людям самая мысль об организации должна быть противна".
2. О членах Союза
Ст. 1-я. В члены Союза Пенкоснимателей имеет право вступить всякий, кто может безобидным образом излагать смутность испытываемых им ощущений. Ни познаний, ни тем менее так называемых идей не требуется. Но ежели бы кто, видя, как извозчик истязует лошадь, почел бы за нужное, рядом фактов, взятых из древности или и в истории развития современных государств, доказать вред такого обычая, то сие не токмо не возбраняется, но именно и составляет тот высший вид пенкоснимательства, который в современной литературе известен под именем "науки".
Объяснение. Там же: "Чувство, одушевляющее пенкоснимателя, есть чувство наивной непосредственности. А так как чувство это доступно всякому, то можно себе представить, как громадно должно быть число пенкоснимателей! Но само собою разумеется, что в тех случаях, когда это чувство является во всеоружии знания и ищет применений в науке, оно приобретает еще большую цену. Хорош пенкосниматель-простец, но ученый пенкосниматель – еще того лучше. Появление сих последних на арене нашей литературы есть признак утешительный и, смеем думать, даже здоровый. Пора наконец убедиться, что наше время – не время широких задач и что тот, кто, подобно автору почтенного рассуждения: "Русский романс: Чижик! чижик! где ты был? – перед судом здравой критики", сумел прийти к разрешению своей скромной задачи – тот сделал гораздо более, нежели все совокупно взятые утописты-мечтатели, которые постановкой "широких" задач самонадеянно волнуют мир, не удовлетворяя оного".
Ст. 2-я. Отметчики и газетные репортеры, то есть все те, кои наблюдают, дабы полуда на посуде в трактирных заведениях всегда находилась в исправности, могут вступать в Союз даже в том случае, если не имеют вполне твердых познаний в грамматике.