Заседание открылось заявлением Веретьева и Кирсанова, что принятые ими меры к отысканию японцев были безуспешны. Японцы действительно прибыли, и они даже напали на их след, но, как ни старались, ни разу не застали их дома. Сколько могли они понять из объяснений прислуги, японские делегаты сами с утра до вечера находятся в тщетных поисках за конгрессом; стало быть, остается только констатировать эту бесплодную игру в жмурки, производимую во имя науки, и присовокупить, что она представляет один из прискорбнейших фактов нашей современности.
Определено: записать о сем в журнал и еще раз выразить искреннейшее сожаление, что страна столь могущественная, дружественная и притом неуклонно стремящаяся к возрождению не имела на конгрессе своего представителя.
Затем, не теряя времени, мы приступили к голосованию параграфов "Положения о постоянной статистической комиссии", редактированного Прокопом, по соглашению с Кеттле.
– Mais il me semble, messieurs, que nous ne sommes pas en riombre![162] – заметил Левассер, указывая на простертые по диванам тела наших соконгрессистов.
– Ну, чего еще тут "en nombre!".[163] Пожалуйста, Карл Иваныч, не вмешивайся ты, ради Христа!
Откуда узнал Прокоп имя и отечество Левассера! каким образом и когда сошелся он с ним на "ты"! Изумительно!
– Господа! терять времени нечего! а то наши проспятся и загалдят! Параграф премье. "Для наблюдения за работами гг. статистиков, в отношении к их успешности и правильности, учреждается постоянная статистическая комиссия, с теми же правами, которые присвоены международному статистическому конгрессу на время его собраний…" Ладно, что ли?
– Прекрасно! – задалось со всех сторон.
– Параграф сегон. "Постоянная сия комиссия имеет местопребывание в столичном городе С. – Петербурге, в Малоярославском оного трактире…"
– Против этого параграфа я имею сделать возражение! – заявил Кирсанов.
– Покороче, сделай милость!
– Я буду краток: кушанье в Малоярославском трактире обходится так дорого…
– Да где же ты в другом месте таких поросят найдешь?
– Я не говорю, что поросята дурны; но я утверждаю, что в случае необходимости можно удовольствоваться и не столь жирными поросятами. Вспомните, господа, что членами комиссии могут быть люди семейные, для которых далеко не безразлично, платить ли за порцию восемь гривен или тридцать копеек. А между тем я знаю на углу Садовой и Вознесенского трактирчик госпожи Васильевой, где, во-первых, помещение очень приличное, во-вторых, кушанье подается недорогое и вкусное, и в-третьих, прислуге строго воспрещено произносить при гостях ругательные слова! Поэтому я полагал бы…
– Ну, к Васильевой так к Васильевой – не мне придется дохлятину-то есть! Я, брат, завтра взял шапку, да и был таков! Параграф троазием, господа: "В состав комиссии входят по одному представителю от каждой из пяти первостепенных держав с жалованьем по шести тысяч рублей в год; второстепенные державы посылают в складчину по одному представителю от каждых двух государств, с жалованьем по мере средств. На канцелярские расходы ассигнуется по десяти тысяч рублей в год, каковой расход относится на счет патентного сбора с вольнопрактикующих статистиков…"
Корренти встал и довольно нагло потребовал принять Италию в число первостепенных государств. "С тех пор, – говорил он, – как Рим сделался нашей столицей, непростительно даже сомневаться, что Италия призвана быть решительницей судеб мира". Но Прокоп сразу осадил дерзкого пришельца.
– Ну, брат, это еще "Улита едет, когда-то будет"! – сказал он ему, и этим метким замечанием увлек за собой все собрание. Параграф 3-й был принят огромным большинством.
– Параграф катрием е дернье: "Постоянная комиссия имеет главный надзор за статистикой во всех странах мира. Она поощряет прилежных и исправных статистиков, нерадивых же подвергает надлежащим взысканиям. Сверх того, высшим местам и учреждениям она пишет доношения и рапорты, с равными местами сносится посредством отношений; статистикам, получающим от казны содержание, дает предложения; статистикам вольнопрактикующим посылает указы и предписания".
Но не успели мы приступить к голосованию последнего параграфа, как случилось нечто поразительное. На лестнице послышался сильный шум, и в залу заседаний вбежал совершенно бледный и растерявшийся половой. Увидев его, Кеттлер с, быстротою молнии ухватил первую попавшуюся под руки шапку и улизнул. Его примеру хотели последовать и прочие иностранные гости (как после оказалось – притворно), но было уже поздно: в комнате заседаний стоял господин в полицейском мундире, а из-за дверей выглядывали головы городовых, Левассер с какою-то отчаянною решимостью отвернулся к окну и произнес: "Alea jacta est!"[164]
– Господин отставной корнет Шалопутов! – провозгласил между тем господин в полицейском мундире.
– Здесь! – отозвался Левассер, отдаваясь в руки правосудия.
Мы так и ахнули.
IXИтак, этот статистический конгресс, на который мы возлагали столько надежд, оказался лишь фальшивою декорацией, за которою скрывалась самая низкая подпольная интрига! Он был лишь средством для занесения наших имен в списки сочувствующих, а оттуда – кто знает! – быть может, и в книгу живота!
Можно себе представить, каково было удивление мое и Прокопа, когда мы узнали, что чуть-чуть не сделались членами интернационалки!
Вечер этого дня я провел у Менандра, и мы оба долго и горько плакали. Чтоб утешить меня, он начал читать корреспонденцию из Екатеринославля, в которой чертами, можно сказать, огненными описывались производимые сусликами опустошения, но чтение это еще более расстроило нас.
– Неужели же нет никаких мер против этих негодяев? – воскликнул я, сам, впрочем, хорошенько не сознавая, о чем я говорю.
– К сожалению, должно признаться, что таких мер не существует, хотя, с другой стороны, нельзя не сознаться, что если б земские управы взялись за дело энергически, то суслики давно были бы уничтожены! Я намерен посвятить этой мысли не менее десяти передовых статей.
Сказав это, он так глубокомысленно взглянул на меня, что я поскорее взял шапку и побежал куда глаза глядят.
Всю дорогу я бежал без всякой мысли. То есть, коли хотите, и была мысль, которая неотступно стучала мне в голову, не мысль самая странная, а именно: к сожалению, должно признаться, хотя, с другой стороны, нельзя не сознаться – и больше ничего. Это был своего рода дурацкий итальянский мотив, который иногда по целым часам преследует человека без всякого участия со стороны его сознания. Идет ли человек по тротуару, сидит ли в обществе пенкоснимателей, читает ли корреспонденцию из Пирятина – вдруг гаркнет: odiarti![165] – и сам не может дать себе отчета, зачем и почему. Даже когда я лег в постель, то и тут последнею мыслью моею было: к сожалению, должно признаться, хотя, с другой стороны, нельзя не сознаться…
Ночь я провел беспокойно, почти бурно. Во сне я припомнил, что программа этого дня осталась невыполненною и что нам следовало еще ехать с иностранными гостями в воронийские бани. Поэтому я тотчас же перенесся фантазией в бани и, увидев себя и иностранных гостей обнаженными, почему-то сконфузился. Но в то самое время, как я обдумывал, как бы устроить, чтоб нагота моя была как можно меньше заметна, Левассер благим матом и на чистейшем российском диалекте завопил: пару! ради Христа, еще пару! Тут только я понял гнусный обман, которого были жертвою мы, простодушные провинциальные кадыки, и уже бросился с веником, чтоб наказать наглого интригана, как вдруг передо мной словно из-под земли вырос Менандр. Он был тоже совершенно голый, но в руках его, вместо веника, торчала кипа корреспонденции, из которых на каждой огненными буквами были начертаны слова: "к сожалению, должно признаться…" Меня бросило в пот, и что было после того – я ничего не помню…
Утром, едва успел я опомниться от страшного сна, как Прокоп уже стоял передо мной.
– Ты пойми, – сказал он мне, – ведь мы должны будем фигюрировать в этом деле в качестве дураков… то бишь свидетелей!
– Надеюсь, однако, что мы не виноваты? – рискнул я возразить, сам, впрочем, не вполне уверенный, виноват я или не виноват.
– Дожидайся, будут тебя спрашивать, виноват ты или не виноват! Был с ними – и дело с концом!
Тут я вспомнил мой разговор с Левассером на Марсовом поле и чуть не поседел от ужаса. Припомнит он или не припомнит? Ах, дай-то господи, чтоб не припомнил! Потому что ежели он припомнит… Господи! ежели он припомнит! Это нужды нет, что я ничего не говорил и даже убеждал его оставить заблуждения, но ведь, пожалуй, он припомнит, что он говорил, и тогда…
– Да ты не наболтал ли чего-нибудь? – спросил Прокоп,, заметив мое смущение.
– Ей-богу, я ничего не говорил! Но я… но мне…
– Ну, брат, плохое твое дело, коли так. Он припомнит. Я, брат, сам однажды Энгеля пьяного домой на извозчике подвозил, так и то вчера целый вечер в законах рылся: какому за сие наказанию подлежу! Потому, припомнит это верно!
– Ей-богу, я ничего не говорил! Но я… но мне…
– Ну, брат, плохое твое дело, коли так. Он припомнит. Я, брат, сам однажды Энгеля пьяного домой на извозчике подвозил, так и то вчера целый вечер в законах рылся: какому за сие наказанию подлежу! Потому, припомнит это верно!
– Но позволь, душа моя, ведь ты же всю эту историю затеял! Ты с ними меня свел! Ты приглашение мне принес! Ты заседания устраивал! За что же я должен терпеть?
– Мало чего нет! А ты вспомни, что ты еще прежде про статистику-то говорил! Вспомни, как ты перебирал: и того у нас нельзя, и то невозможно, и за это в кутузку… Нет, брат, шалишь! Коли уж припоминать, так все припоминать! Пущай начальство видит!
– Позволь… но ведь не в этом дело!
– Нет, брат, уж припоминать так припоминать! Карту-то насчет трактирных заведений кто составлял? а? Ан карта-то, брат, – вот она! (Прокоп хлопнул рукой по боковому карману сюртука.)
– Но карта… что же она означает!
– Там, брат, уж разберут. Там всему место найдут. Нет, это уж не резон. Это, брат, не по-товарищески!
– Но, пожалуйста, ты не думай, чтоб я…
– Нечего тут "не думай"! Я и то не думаю. А по-моему: вместе блудили, вместе и отвечать следует, а не отлынивать! Я виноват! скажите на милость! А кто меня на эти дела натравливал! Кто меня на дорогу-то на эту поставил! Нет, брат, я сам с усам! Карта-то – вот она!
Словом сказать, гонимые страхами, мы вдруг уподобились тем рыцарям современной русской журналистики, которые, не имея возможности проникнуть в "храм удовлетворения", накидываются друг на друга и начинают грызться: "нет, ты!", "ан ты!"
Раз вступивши на скользкий путь сплетен и припоминаний, бог знает до чего бы мы могли дойти, но, к счастью, мы не успели еще пустить друг другу в лицо ни "хамами", ни "клопами", ни одним из тех эпитетов, которыми так богата "многоуважаемая" редакция "Старейшей Русской Пенкоснимательницы", как в мой нумер влетел Веретьев.
– Берут! – ревел он, весело потирая руки.
Я побледнел; Прокоп положительно упал духом.
– Кого?!
– Волохова, Рудина и Берсенева уж взяли… Кирсанов на волоске! – Но чему же вы радуетесь, Веретьев?
– Я чему радуюсь? Я? чему я радуюсь? "Затишье"! Астахов! Маша! "Человек он был" – а теперь что! Что я такое, спрашиваю я вас! Утонула! Черта с два… вышла замуж за Чертопханова! За Чертопханова – понимаете! "Башмаков еще не износила"… Зачем жить! Зачем мне жить, спрашиваю я вас! Сибирь… каторга… по холодку! Вот тут! – закончил он, ударяя себя в грудь, – тут!
Я знал, что Веретьев получил воспитание в Белобородовском полку, и потому паясничества его никогда не удивляли меня. Иногда, вследствие общего неприхотливого уровня вкуса, они казались почти забавными, а в глазах очень многих служили даже признаком несомненной талантливости. Но в эту минуту, признаюсь, мне было досадно глядеть на его кривлянья.
– Неужели вы хоть один раз в жизни не можете быть серьезным, Веретьев? – укорил я его.
– Тебе, Веретьев, когда ты в компании, – цены нет! – присовокупил с своей стороны Прокоп, – мухой ли прожужжать, сверчком ли прокричать – на все ты молодец! Ну, а теперь, брат, извини! теперь, брат, следовало бы и остепениться крошечку!
– Что ж! можно и остепениться! Ну, спрашивайте! глазом не моргну!
Сказавши это, Веретьев вдруг зажужжал на манер пчелы, но зажужжал так натурально, что мы с Прокопом инстинктивно начали отмахиваться.
– Ах, черт подери! Это все ты, шут гороховый! – обозлился Прокоп, – и охота нам с отчаянным связываться! Да говори толком, оглашенный, что такое случилось?
Быть может, Веретьев и еще откинул бы несколько фарсов, прежде нежели объяснить, в чем дело, но, к счастью для нас, в эту минуту пришел Кирсанов. Он был видимо расстроен; чистенькое и бледное лицо его приняло желтоватые тоны, тонкие губы сжались; новенький вицмундирчик вздрагивал на его плечах.
– Господа! вы видите меня в величайшем недоумении, – начал он раздраженным голосом, – не говоря уже о том, что я целую неделю, неизвестно по чьей милости, был действующим лицом в какой-то странной комедии, но – что важнее всего – в настоящую минуту заподозрена даже моя политическая благонадежность.
Аркаша остановился и окинул нас взглядом, которому он, по мере сил своих, старался придать олимпический характер. Но Прокопа этот взгляд, по-видимому, нимало не смутил, так как он ответил в упор:
– Твоя благонадежность! Велика штука – твоя благонадежность! И мы заподозрены, и все заподозрены! Его благонадежность! Есть об чем толковать!
– Да… но ведь я… – заикнулся Кирсанов.
– И я… и ты… ну да! Ну, и ты! Ты вспомни-ка, что ты с Базаровым, лежа на траве, разговаривал!
Бледное лицо Кирсанова моментально вспыхнуло.
– Конечно, – сказал он, – и я был молод, и я заблуждался, но кто же из нас не был молод, кто не заблуждался! Мне кажется, что в смысле политической благонадежности те люди даже полезнее, которые когда-нибудь заблуждались, но потом оставили свои заблуждения. Эти люди, во-первых, понимают, в чем заключаются так называемые заблуждения; и, во-вторых, знают сладость раскаянья. Поэтому мне более нежели странно, что меня упрекают прошлым, от которого я сам отвернулся с тех пор, как произошла эта история с Феничкой!
Но Прокоп был неумолим.
– Толкуй, брат, по пятницам! – отрезал он, – уж коли в ком раз эта проказа засела, так никакими раскаяньями оттоле ее не выкуришь! Ты на конгрессе-то нашем что проповедовал?
– Я всего один раз говорил, и то лишь для того, чтобы указать на трактир госпожи Васильевой как на самое удобное место для заседаний постоянной комиссии!
– Ну, хорошо! ну, положим! Действительно, на конгрессе ты вел себя скромно! А как ты во время эмансипации себя вел?! Ты посредником был скажи, как ты себя вел? а?
– Но мне кажется, что в видах общих интересов…
– Нет, ты не отлынивай, а отвечай прямо: как ты себя вел! Вот они (Прокоп указал на Веретьева и на меня) – никогда ничего об них не скажу! Вели себя, как дворяне, – а потому и благодарность им от всех (Прокоп прикоснулся рукою земле). Ну, а ты, брат… нет, ты с душком! Как ты к дворянину-то выходил? в какой виде? а? Как ты дворян-то на очные ставки с хамами ставил? а? "Вы, говорит, не имели права, на основании… а он, говорит, имеет право, на основании…" – а? Ан вот оно и отозвалось! вон оно когда отозвалось-то!
– Но позвольте! ежели я и увлекался, то цели, которые при этом одушевляли меня…
– Не говори ты мне, ради Христа! Я ведь помню! я все помню! Помню я, как ты меня с Прошкой-то кучером судил! Ведь я со стыда за тебя сгорел! Вот ты как судил!
Кирсанов слегка поник головой, как бы сознавая, что перед трибуналом Прокопа для него нет оправданий. Тогда я выступил вперед, в качестве миротворца.
– Позвольте, господа, позволь, мой друг! – сказал я, мягко устраняя рукой Прокопа, который начинал уже подпрыгивать по направлению к Кирсанову, – дело не в пререканиях и не в том, чтобы воскрешать прошлое. Аркадий Павлыч увлекался – он сам сознает это. Но это сознание и соединенное с ним раскаяние он подтвердил целым рядом действий, характер которых не может подлежать никакому сомнению. Если б не быстрота, с которою он вызвал воинскую команду в деревню Проплеванную, то бог знает, имел ли бы я удовольствие беседовать теперь с вами. Стало быть, оставим речь о прошлом. В прошлом, конечно, были грешки, но были и достославные действия. Обратимтесь, господа, к настоящему! В чем дело, Аркадий Павлыч?
– А вот, не угодно ли посмотреть!
И Кирсанов подал бумагу, в которой мы прочли: "комиссия по делу об эмиссарах: отставном корнете Шалопутове, пензенском помещике Капканчикове с товарищи, вызывает титулярного советника Аркадия Павлова Кирсанова для дачи ответов против показаний неслужащего дворянина Берсенева".
– Ну, попался! – воскликнул Прокоп, и как-то особенно при этом свистнул.
– Ну что же я сделал? И что мог, наконец, Берсенев…
– Там, брат, разберут… а что попался – так это верно!
– Но почему же вы так тревожитесь, Аркадий Павлыч? Ведь вы сознаете себя невинным?
– Клянусь, что я…
– Охотно вам верю. Но, может быть, вы что-нибудь говорили? Может быть, вы говорили… ну, что бы такое?.. ну, хоть бы, например, что необходимо Семипалатинской области дать особенное, самостоятельное устройство?
Кирсанов задумался на минуту, как бы припоминая.
– Да… об этом, кажется, была речь, – наконец произнес он тихо.
– Ну, и пропал! Пиши письма к родным!
– Но позвольте, господа! Положим, что я говорил глупости, но неужели же нельзя… даже в частном разговоре… даже глупости…
Но оправдание это было так слабо, что Прокоп опроверг его моментально.
– Говорить глупости ты можешь, – сказал он, – да не такие. Вы заберетесь куда-нибудь в Фонарный переулок да будете отечество раздроблять, а на вас смотри! Один Семипалатинскую область оторвет, другой в Полтавскую губернию лапу засунет… нельзя, сударь, нельзя!