— Ну почему, ради всего святого, мы должны здесь жить? Какая глупость.
— А кто еще унаследует его, когда Лоренса не станет? Наследников у него нет, а ты теперь — его единственный брат.
Мортимер раздраженно хохотнул: ясно, что ему хотелось оставить эту тему в покое.
— Я очень сомневаюсь, что переживу Лоренса. У него впереди еще очень и очень много лет.
— Возможно, ты и прав, — помедлив, произнесла Ребекка. Она в последний раз окинула пустоши долгим взглядом, взяла с трюмо жемчужное ожерелье и тщательно застегнула его на шее. Собаки выли на улице, требуя ужина.
* * *
Остановившись в проеме дверей и маленькой ручкой крепко ухватившись за локоть Мортимера, Ребекка оглядывала весь Большой зал, заполненный членами семейства Уиншоу. Их было не больше дюжины, но собрание показалось ей огромным, бессчетным, их резкие и пронзительные голоса сливались в один неразборчивый гомон. Через секунду в них с Мортимером вцепились, толпа растащила их и поглотила — их похлопывали, касались, целовали, приветствовали и поздравляли, совали в руки бокалы, вытягивали новости, осведомлялись о здоровье. Ребекка не узнавала и половины лиц; временами даже не знала, с кем разговаривает, а ее воспоминания о тех беседах навсегда останутся туманными и расплывчатыми.
Со своей же стороны мы обязаны воспользоваться случаем, представившимся благодаря этому торжеству, и поближе познакомиться с четырьмя основными членами семейства.
* * *
Вот, к примеру, Томас Уиншоу: тридцать семь лет, не женат, до сих пор вынужден оправдываться перед своей матерью Оливией — в ее глазах весь его блистательный успех в мире финансов не стоит и ломаного гроша перед кардинальной неспособностью завести семью. И теперь она слушает, плотно сжав губы, пока он пытается представить ей в выгодном свете новый поворот в своей карьере, который ей явно представляется фривольнее остальных.
— Мама, из инвестиций в кинематограф можно получить крайне высокие прибыли. Нужно лишь заняться какой-нибудь одной сенсационной картиной, понимаешь, — и огрести себе целое состояние. Которого хватит, чтобы компенсировать тысячу провалов.
— Если б ты занялся этим только из-за денег — получил бы мое благословение, сам знаешь, — говорит Оливия. Йоркширский акцент у нее сильнее, чем у брата и сестры, но уголки рта также сурово опущены вниз, — Бог свидетель, ты показал, что достаточно умен в том, что касается денег. Но Генри сообщил мне твои истинные мотивы, не вздумай отрицать. Актриски. Вот к чему ты стремишься. Тебе нравится рассказывать, что ты им можешь дать работу в кино.
— Ты в самом деле иногда несешь полную чепуху, мама. Послушала бы себя.
— Я просто не хочу, чтобы член нашей семьи выставлял себя ослом, вот и все. Большинство этих женщин — ничем не лучше блудниц, и ты от них только подхватишь какую-нибудь гадость.
Но Томас, испытывающий к матери те же самые чувства — не более и не менее, — что и к остальным людям, а именно такое презрение, что редко считает нужным опускаться до споров, только улыбается в ответ. Но что-то в ее последнем замечании Томаса, похоже, развлекает, и глаза холодно стекленеют от некоего глубоко личного воспоминания. На самом деле он думает, что его мамаша изрядно промахнулась, ибо его интерес к актрисам, каким бы сильным он ни был, не распространяется на физические контакты. В действительности Томас больше любит смотреть, а не трогать, поэтому главное преимущество его новообретенной роли в кино-индустрии — возможность посещать студии, когда ему заблагорассудится. Таким образом, он волен появляться на съемках тех сцен, которые на экране лишь невинно щекочут воображение, а в производстве предоставляют изумительные возможности для вдумчивого вуайериста. Сцены в спальнях; под душем; солнечные ванны; сцены, в которых теряются купальники, исчезает мыльная пена и спадают полотенца. У него среди актеров и кинооператоров есть друзья, шпионы, сообщники, которые предупреждают его заблаговременно, когда будет сниматься такая сцена. Он даже смог убедить монтажеров, и те предоставляют ему доступ к отбракованному материалу — эпизодам, оказавшимся слитком откровенными для включения в окончательный вариант. (Ибо Томас начал с инвестиций в комедии со скромным бюджетом — надежно популярное развлечение, если там снимаются Сид Джеймс, Кеннет Коннор, Джимми Эдвардс и Уилфрид Хайд-Уайт[2].) Из таких эпизодов ему нравится вырезать любимые кадры и делать слайды, которые он поздней ночью проецирует на стену своего кабинета в Чипсайде, когда все служащие давно разошлись по домам. Так гораздо чище, гораздо интимнее и не столь рискованно, нежели приглашать актрис домой, давать им абсурдные обещания, возиться с ними и принуждать их. Генри, следовательно, злит Томаса не столько тем, что выболтал его секреты матери, а тем, что дал понять, будто его мотивы могут оказаться столь банальными и унизительными.
— Не стоит всерьез относиться ко всему, что тебе может наговорить Генри, знаешь ли, — говорит Томас матери с ледяной улыбкой. — Он же, в конце концов, политик.
* * *
А вот Генри, младший брат Томаса, уже признанный одним из самых амбициозных в своем поколении членов парламента от Лейбористской партии. Их отношения с братом выходят за рамки обычных родственных уз и простираются на некоторое количество общих деловых интересов, ибо Генри заседает в правлениях нескольких компаний, щедро поддерживаемых банком Томаса. А если кому-то вздумается безрассудно намекнуть на несоответствие подобной деятельности социалистическим идеалам, которые Генри так громко проповедует в палате общин, у него найдется арсенал хорошо отрепетированных ответов. Он привык иметь дело с наивными вопросами — именно поэтому так беззаботно хохочет, когда его юный кузен Марк, дерзко поглядывая на него, осведомляется:
— Так я понимаю, завтра утром ты первым делом отправишься в Лондон, чтобы успеть к демонстрации? Мы же все знаем, что твои лейбористы сговорились с Движением за ядерное разоружение.
— Некоторые мои коллеги, несомненно, примут участие. Меня же там ты не найдешь. Во-первых, от ядерного вопроса не дождешься голосов. Большинство людей в этой стране считают поборников одностороннего разоружения тем, кем они и являются: горсткой чудаков. — Генри делает паузу, пока один из лакеев наполняет бокал шампанским. — Знаешь лучшую новость этого месяца?
— Бертран Расселл загремел на неделю в каталажку?[3]
— Должен признаться: узнав об этом, я улыбнулся, да. Но я имел в виду Хрущева. Ты, видимо, слыхал, что он снова начал испытания водородной бомбы — в Арктике или где-то еще?
— В самом деле?
— Спроси у Томаса, что стало с акциями оборонных компаний через пару дней после этого известия. У них просто крышу снесло. Снесло всю их чертову крышу. За день мы сделали несколько сотен тысяч. Говорю тебе — в начале года, когда сюда приехал Гагарин и все заговорили о какой-то оттепели, всё стало выглядеть очень и очень шатко. Мне это совершенно не понравилось. Слава богу, оказалось осечкой. Сначала ставят Стену, потом русские опять устраивают небольшой фейерверк. Похоже, опять можно вести дела. — Он допивает бокал и нежно похлопывает кузена по руке. — Разумеется, я могу с тобой об этом разговаривать, потому что ты член семьи.
* * *
Марк Уиншоу переваривает полученную информацию молча. Скорее всего, потому, что собственного отца Годфри он никогда не знал, а к двоюродным братьям относился по-сыновнему и всегда искал у них совета. (Мать, конечно, тоже пыталась давать ему советы, внушать собственные ценности и правила поведения, но он с самого нежного возраста положил себе за правило не обращать на нее внимания.) У Томаса и Генри он уже многому научился — как зарабатывать деньги, эксплуатировать к собственной выгоде разногласия и конфликты между менее значительными и более слабовольными людьми. Через несколько недель он отправится в Оксфорд, а все минувшее лето проработал на небольшой административной должности у Томаса в банке, в Чипсайде.
— Так мило с твоей стороны, что ты дал ему эту работу, — говорит теперь Милдред Томасу. — Я очень надеюсь, он не доставлял тебе хлопот.
На лице Марка вспыхивает неприкрытая ненависть, но взгляд его остается незамеченным, и он не произносит ни слова.
— Вовсе нет, — отвечает Томас. — Он оказался весьма полезен. В действительности он даже произвел впечатление на моих коллег. Довольно сильное впечатление.
— В самом деле? Каким же образом?
Томас принимается рассказывать о дискуссии между старшими партнерами банка, завязавшейся как-то в пятницу за ланчем в Сити. На лат пригласили и Марка. Разговор коснулся недавней отставки одного партнера — из-за той роли, которую взял на себя банк в кувейтском кризисе. Томас чувствует необходимость разъяснить Милдред подробности кризиса, предполагая, что, будучи женщиной, она ничего о таком не знает. Поэтому он рассказывает, как в июне Кувейт провозгласили независимым эмиратом, а неделю спустя бригадный генерал Кассем заявил о намерении присоединить его к своей стране, утверждая, что в соответствии с историческим прецедентом Кувейт всегда был „неотъемлемой частью Ирака“. Томас напоминает Милдред, что Кувейт обратился к британскому правительству за вооруженной поддержкой, которая и была обещана как министром иностранных дел лордом Хоумом, так и лордом-хранителем малой печати Эдвардом Хитом; с первой недели июля британские части численностью свыше шести тысяч человек передислоцировались из Кении, Адена, Кипра, Соединенного Королевства и Германии в Кувейт, установили шестидесятимильную оборонительную зону всего в пяти милях от границы и теперь готовы отразить иракское вторжение.
— Все дело в том, — говорит Томас, — что этот наш младший партнер, Пембертон-Оукс, не смог пережить того факта, что мы продолжаем ссужать огромные суммы иракцам на содержание их армии. Говорил, что они теперь — враги, что мы с ними так или иначе в состоянии войны и не должны оказывать никакой помощи. Говорил, что стоять на стороне Кувейта для нас — дело принципа (мне кажется, именно так он и выразился), несмотря на то что их требования займов довольно невыгодны и банк в конечном итоге много от этого не выиграет. И вот мы все сидим, со всех сторон летят реплики, высказываются альтернативные точки зрения, и тут кому-то в голову приходит блестящая мысль спросить, что по этому поводу думает Марк.
— И что он по этому поводу думал? — покорно спрашивает Милдред.
Томас хмыкает:
— Он сказал, что для него все довольно-таки очевидно. Мы, дескать, должны ссужать деньги обеим сторонам, разумеется, а если разразится настоящая война — ссужать даже больше, чтобы они как можно дольше воевали друг с другом, использовали все больше техники, теряли все больше солдат и все глубже погрязали в долгах. Видела бы ты их лица! Вероятно, о том же самом думали все, понимаешь, но у него единственного хватило наглости взять и все высказать открыто. — Томас поворачивается к Марку, чье лицо по ходу разговора оставалось совершенно бесстрастным. — Тебе еще многому нужно учиться в банковском деле, старина. Очень и очень многому.
Марк улыбается:
— О, мне кажется, банковское дело не для меня, сказать по правде. Я намереваюсь окунуться глубже в гущу событий. Но все равно — спасибо за предоставленную возможность. Паре-другой вещей я определенно научился.
Он поворачивается и уходит в другой конец зала, затылком чувствуя, что материнский взгляд ни на секунду его не оставляет.
* * *
Вот Мортимер подходит к Дороти Уиншоу, флегматичной краснолицей дочери Лоренса и Беатрис, — она стоит в одиночестве в углу зала, по обыкновению сложив губы недовольно и свирепо.
— Так-так-так, — произносит Мортимер, изо всех сил стараясь, чтобы голос его прозвучал бодро. — А как поживает моя любимая племянница? — (Дороти, кстати сказать, — его единственная племянница, поэтому эпитет выглядит ненатурально.) — Уже недолго до счастливого события. В воздухе искрится возбуждение или как?
— Видимо, — отвечает Дороти — как угодно, только без искр возбуждения.
Мортимер имеет в виду тот факт, что уже очень скоро, в возрасте двадцати пяти лет, она выйдет замуж за Джорджа Бранвина, одного из самых преуспевающих и популярных фермеров графства.
— Ох, да ладно тебе, — говорит Мортимер. — Ты же должна ощущать хоть чуточку… ну…
— Я ощущаю ровно то, — перебивает его Дороти, — чего можно ожидать от любой женщины, которой известно, что она выходит замуж за одного из величайших болванов на свете.
Мортимер озирается, ища взглядом ее суженого, которого тоже пригласили на торжество: не услышал ли этого замечания он. Самой же Дороти на это, похоже, наплевать.
— О чем ты вообще говоришь?
— О том, что, если он немедленно не повзрослеет и не войдет вместе со всеми нами в двадцатый век, у нас с ним через пять лет не останется ни пенни.
— Но ферма Бранвина — одна из самых процветающих на много миль вокруг. Это все знают.
Дороти презрительно фыркает:
— То, что двадцать лет назад Джордж ходил в сельскохозяйственный колледж, не означает, что он хоть что-то понимает в современном мире. Да господи, он даже не знает, что такое коэффициент преобразования.
— Коэффициент преобразования?
— Это соотношение, — терпеливо, точно батраку-недоумку, объясняет Дороти, — количества корма, даваемого скоту, и того, что получаешь на выходе в виде мяса. Стоит прочесть всего несколько номеров „Фермерского экспресса“, и все станет яснее ясного. Ты ведь слышал о Генри Сальо, правда?
— Политик, не так ли?
— Генри Сальо — американский птицевод, пообещавший британским домохозяйкам манну небесную. Ему удалось вывести новую породу бройлеров, которая за девять недель достигает веса три с половиной фунта с коэффициентом преобразования корма 2,3. Он пользуется самыми современными и интенсивными методами. — Дороти оживляется — да так, как Мортимер не видел никогда в жизни: у нее вспыхивают глаза. — А Джордж, чертов дурень, до сих пор выпускает цыплят рыться в земле на открытом воздухе, точно они его домашние любимцы. Не говоря о мясных телятах — он дает им спать на соломе и гоняет их сильнее, наверное, чем своих проклятых собак. А потом удивляется, почему они не дают хорошего белого мяса!
— Ну, я не знаю… — произносит Мортимер. — Наверное, он думает о чем-то другом. О других приоритетах.
— О других приоритетах?
— Ну, понимаешь, о… благополучии животных. О духе фермы.
— Духе?
— Иногда в жизни встречаются вещи поважнее выгоды, Дороти.
Она пристально смотрит на него. Вероятно, Дороти в ярости от того, что с ней снова говорят тоном, который она хорошо помнит, — так взрослый разговаривает с доверчивым ребенком, — а это провоцирует дерзкий ответ:
— Знаешь, папа всегда говорил, что вы с тетей Табитой в нашей семье — самые странные.
Она ставит бокал, протискивается мимо дяди и быстро вклинивается в разговор, идущий в другом конце зала.
* * *
Тем временем в детской — еще двое Уиншоу, которым предстоит сыграть свою роль в семейной истории. Родди и Хилари, соответственно девяти и семи лет, уже устали от коня-качалки, модели железной дороги, настольного тенниса, кукол и марионеток. Они устали даже от попыток пробудить к жизни медсестру Бэклан, щекоча ей под носом перышком. (Упомянутое перышко ранее принадлежало воробью, которого Родди сегодня подстрелил из своего пневматического ружья.) Они уже готовы покинуть детскую и спуститься подслушивать, о чем говорят взрослые на торжестве, — хотя, сказать по правде, их несколько пугает мысль о необходимости идти по всем этим длинным и тускло освещенным коридорам и лестницам, — и тут Родди озаряет вдохновение.
— Я знаю! — говорит он, хватаясь за маленькую педальную машину и с трудом протискиваясь на место водителя. — Я буду Юрий Гагарин, это мой космический корабль, и я только что приземлился на Марс.
Ибо, подобно любому другому мальчишке его возраста, Родди преклоняется перед молодым космонавтом. В начале года его даже взяли на встречу с героем, когда тот приезжал на выставку в Эрлз-Корт, и Мортимер держал сына на весу, чтобы тот смог пожать руку человеку, долетевшему до звезд. Теперь же, неловко втиснувшись на сиденье слишком маленькой машинки, Родди старательно крутит педали, урча, как настоящий космический двигатель.
— Гагарин центру управления полетом. Гагарин центру управления полетом. Как слышите меня?
— А я тогда кем буду? — спрашивает Хилари.
— А ты будешь Лайкой, русской собакой-космонавтом.
— Но она же умерла. Она умерла в своей ракете. Мне дядя Генри говорил.
— Ну это ж понарошку.
Поэтому Хилари начинает скакать на четвереньках, заливаясь лаем, обнюхивая марсианские скалы и разбрасывая лапами пыль. Ее хватает примерно на две минуты.
— Скучно.
— Заткнись. Майор Гагарин вызывает центр управления полетом. Я благополучно приземлился на Марсе и теперь ищу признаки разумной жизни. Пока же я вижу только… эй, а это еще что?
Его внимание привлекает блестящий предмет на полу детской, и он крутит к нему педали изо всех сил; но Хилари добегает первой.
— Полкроны!
Она накрывает монету ладошкой, и глаза у нее победно сияют. Из космического корабля выходит майор Гагарин и нависает над ней.
— Я первый увидел. Отдай.
— Ни за что.
Медленно, однако целенаправленно Родди ставит Хилари на руку правую ногу и начинает давить.
— Отдай!
— Нет!
Ее крик становится визгом, когда Родди усиливает нажим, а затем раздается треск — треск ломающихся и крошащихся косточек. Хилари воет, а ее брат снимает с руки ногу и со спокойным удовлетворением подбирает монету. На полудетской — кровь. Хилари видит ее, вопли становятся еще пронзительнее и неудержимее, пока наконец не выдергивают медсестру Бэклан из ступора, вызванного поглощенным какао.
* * *
А внизу парадный ужин в полном разгаре. Гости раззадорили свой аппетит легким супом (стилтон и распаренная тыква) и немного потрудились над форелью (отваренной на медленном огне в сухом мартини и крапивном соусе). Ожидая, когда подадут третье блюдо, Лоренс, сидящий во главе стола, просит прощения и выходит из столовой. Вернувшись, он останавливается рядом с Мортимером — почетным гостем, сидящим в центре. Лоренс намеревается ненавязчиво осведомиться о состоянии их сестры.