Какое надувательство! - Джонатан Коу 4 стр.


— А чего туда в такую рань приезжать? Нам некуда спешить.

— Поимей в виду — эта колымага начнет дребезжать, если разгонится до сорока пяти. А нам хочется доехать живыми и невредимыми. Хотя смотри, осторожнее — кажется, тот велосипед вдет на обгон.

— Гляди, Майкл, коровы! — сказала мама, чтобы как-то отвлечь меня.

— Где?

— В поле.

— Мальчик уже видел коров, — сказал дед. — Оставь его в покое. Кто-нибудь слышит лязг?

Лязга никто не слышал.

— А я уверен, что лязгает. Похоже, фитинг или что-то разболталось. — Он повернулся к отцу. — А ты какую часть этой машины проектировал, Тед? Пепельницы?

— Рулевую колонку, — ответил отец.

— Смотри, Майкл, овцы!

Мы оставили машину у самой набережной. Клочья облаков, пятнавшие небо, навели меня на мысли о сахарной вате, а та неизбежно направила поток сознания к киоску возле пирса, где бабка и дед купили мне огромный розовый ком клейкой амброзии и леденец на палочке, который я приберег на потом. Обычно отец как-то высказывался о пагубных последствиях подобных милостей для меня — как стоматологических, так и психологических, — но поскольку то был мой день рождения, он посмотрел сквозь пальцы. Я сидел на низком парапете у самого моря и поглощал сахарную вату, наслаждаясь восхитительным напряжением между ее немыслимой сладостью и слегка колючим строением, пока не уничтожил примерно три четверти комка и меня не затошнило. На набережной все было спокойно. Убаюканный собственным счастьем, я не обращал внимания на прохожих, но смутно припоминаю прогуливавшиеся рука об руку респектабельные парочки и несколько человек постарше, что двигались более целеустремленно, одетые как в церковь.

— Надеюсь, мы не совершили ошибку, — прошептала мама, — приехав сюда в воскресенье. Будет ужасно, если все закрыто.

Дед удостоил отца одним из своих наиболее красноречивых взглядов и подмигнул: комбинация злорадного сочувствия и развлечения, оттого что ситуация более чем знакома.

— Похоже, она тебя опять втравила в историю? — сказал он.

— Ну что, именинник, — произнесла мама, вытирая мне губы платочком. — С чего ты хочешь начать?

Сначала мы отправились в аквариум. Наверное, то был очень хороший аквариум, но у меня от него остались только самые бледные воспоминания; странно думать, что семейство мое так тщательно планировало все эти развлечения, однако к памяти, словно мухи к клейкой бумаге, прилипли только нечаянные фразы взрослых, их бездумные жесты и интонации. Точно помню одно: небо действительно уже затягивалось тучами, когда мы вышли из аквариума, и бодрый ветер с моря не давал маме насладиться пикником, который мы устроили на Прибрежных Лужайках, поставив шезлонги полукругом. Я до сих пор вижу, как она гоняется за улетающими бумажными пакетами и пытается раздать всем бутерброды, сражаясь со злонамеренно трепыхающейся вощеной бумагой. Еды после пикника осталось много, и мы в конце концов предложили остатки человеку, подошедшему к нашим шезлонгам попросить денег. (Как и все люди их поколения, родители мои обладали даром вступать в разговоры с совершенно незнакомыми людьми без видимых трудностей. Я предполагал, что однажды тоже дорасту до такой способности — вероятно, когда оставлю позади всю робость детства и отрочества, — но этого так и не произошло, и теперь я понимаю: такая легкая общительность, которой, похоже, наслаждались мои родители, скорее имеет отношение к эпохе, нежели к особенностям зрелости или темперамента.)

— А хорошая у вас ветчина, — сказал человек, откусив от бутерброда в порядке эксперимента. — Я-то люблю, если горчицы побольше.

— Мы тоже, — ответил дед. — Но его сиятельство есть не захотели.

— Она его балует, — сказала бабушка, улыбнувшись в мою сторону. — Балует так, что стыдно смотреть.

Я сделал вид, что не слышу, и пристально уставился на последний кусок маминого шоколадного тортика, который она протянула мне без единого слова, лишь подчеркнуто заговорщицки приложив палец к губам. Это был третий кусок. В свои тортики она никогда не добавляла обычный шоколад для тортиков — только настоящий молочный.

Я уже дошел до той стадии, когда обещанного купанья ждать больше не мог, но мама сказала, что еда в желудке сначала должна утрястись. Надеясь развеять мое нетерпение, отец повел меня к морю: отлив обнажил чуть не до самого горизонта серую равнину грязного песка, по которой на привязи выгуливали нескольких карапузов — начинающих исследователей с сачком в одной руке и упирающимся родителем в другой. Около получаса мы бесцельно побродили, а затем нам разрешили наконец пойти в бассейн. Народу там было не очень много. Несколько человек сидели или лежали в шезлонгах и на топчанах у воды; меньшинство, рискнувшее искупаться, делало это весьма живо, плещась и визжа. В воздухе мешалась разная музыка. Оркестровые миниатюры для водных процедур, сочившиеся из динамиков, состязались с транзисторными приемниками, игравшими все на свете — от Клиффа Ричарда до Кенни Болла и его „Джазменов“[5]. Вода в бассейне мерцала и поблескивала неотразимо. Я не мог понять, почему публика предпочитает плющиться на спине и слушать радио, когда перед ними открываются такие просторы жидкого счастья. Мы с отцом вышли из раздевальных кабинок вместе: мне казалось, что в тот день у бассейна он, бесспорно, самый сильный и красивый мужчина; однако теперь моему мысленному взору наши тощие белые тела кажутся в равной мере детскими и тщедушными. Я обогнал его и остановился у края воды, затягивая крохотный, но такой бесценный миг ожидания. Потом — прыгнул; а потом — заорал.

Бассейн не подогревался. С чего мы вообще взяли, что он должен быть с подогревом? Меня насквозь пробило ледяной молнией, и я сразу же онемел от шока, но первой моей реакцией — не только на физическое ощущение, но и на муку более высокого порядка: предвкушаемого, но не сбывшегося наслаждения, — было разреветься. Сколько я рыдал — не знаю. Отец, должно быть, вытащил меня из воды; мама, должно быть, опрометью кинулась к нам с галереи для зрителей, где они устроились с бабушкой и дедом. Меня обхватили ее руки, меня ощупывали чужие взгляды, но я был безутешен. Потом мне рассказывали, что я, казалось, не успокоюсь никогда. Но меня все же как-то переодели в сухое и вывели наружу, в мир, к тому времени уже потемневший от собиравшегося ливня.

— Позор какой, — говорила бабушка. Она высказала одному из служителей бассейна все, что по этому поводу думала, а такого я бы не пожелал никому. — Следовало повесить объявление. Или таблицу с температурой воды. Нужно написать письмо кому следует.

— Бедненький ягненочек, — говорила мама. Я по-прежнему хлюпал носом. — Тед, ты бы сбегал к машине, принес зонтики. Иначе мы все простудимся насмерть. Мы тебя тут подождем.

„Тут“ оказалось навесом автобусной остановки на набережной. Вчетвером мы уселись на лавки и стали слушать, как по стеклянной крыше барабанят капли. Дед пробормотал: „Сердечко еще бьется“, и с этими словами — верным признаком того, что, по его оценке, день безнадежно загублен, — я, как по команде, взвыл снова — с удвоенной энергией. Когда вернулся отец, неся два зонтика и туго скатанную целлофановую накидку, мама бросила на него панический взгляд, но он, очевидно, уже обдумал ситуацию и изобретательно предложил:

— Может, в кино что-нибудь идет?

Ближайшим и самым крупным кинотеатром был „Одеон“ — там показывали фильм под названием „Обнаженное лезвие“ с Гэри Купером и Деборой Керр[6]. Родители мои кинули один-единственный взгляд на афишу и поспешили дальше, а я в томлении притормозил, уловив экзотический аромат запретных наслаждений, таившихся в самом названии, и заинтригованный картонкой, выставленной управляющим кинотеатра на видном месте под афишей: НИКТО, НИ ЕДИНЫЙ ЧЕЛОВЕК НЕ БУДЕТ ДОПУСКАТЬСЯ В ЗРИТЕЛЬНЫЙ ЗАЛ В ТЕЧЕНИЕ ПОСЛЕДНИХ ТРИНАДЦАТИ МИНУТ ДЕМОНСТРАЦИИ ЭТОГО ФИЛЬМА. ОБ ЭТОМ ВАС ПРЕДУПРЕДЯТ ВСПЫШКИ КРАСНОГО ФОНАРЯ. Дед грубо схватил меня за руку и оттащил от афиши.

— А что тут? — спросил отец.

Мы стояли перед маленьким и менее импозантным зданием, извещавшим, что оно — „Единственный Независимый Кинотеатр Вестона“. Мама с бабушкой нагнулись к витрине и пристально всмотрелись в рекламные открытки. Бабушкины губы скептически сжались, а мамин лоб пересекла легкая морщинка.

— Думаешь, это подойдет?

— Сид Джеймс и Кеннет Коннор. Должно быть смешно.

Это произнес дед, но все его внимание, как я заметил, привлекала фотография красивой блондинки — актрисы по имени Ширли Итон[7], которая играла в фильме третью главную роль.

— Свидетельство „У“[8],— показал отец.

И тут я заорал:

— Мам! Мам!

Ее взгляд проследовал за моим пальцем. Я обнаружил объявление: в киножурнале перед сеансом рассказывается история русской космической программы, и называется он „С Гагариным к звездам“. Более того, извещение это хвастливо заявляло, что киножурнал — „в ЦВЕТЕ“, хотя мне дополнительные приманки и не требовались. С вытаращенными глазами я пустился изображать пантомиму мольбы, но, едва начав, понял, что стараться не обязательно: родители уже все решили. Мы встали в очередь за билетами. Кассирша взглянула на меня из своего возвышенного укрытия с сомнением, и моя рука тревожно вцепилась в отцовскую. Женщина спросила:

И тут я заорал:

— Мам! Мам!

Ее взгляд проследовал за моим пальцем. Я обнаружил объявление: в киножурнале перед сеансом рассказывается история русской космической программы, и называется он „С Гагариным к звездам“. Более того, извещение это хвастливо заявляло, что киножурнал — „в ЦВЕТЕ“, хотя мне дополнительные приманки и не требовались. С вытаращенными глазами я пустился изображать пантомиму мольбы, но, едва начав, понял, что стараться не обязательно: родители уже все решили. Мы встали в очередь за билетами. Кассирша взглянула на меня из своего возвышенного укрытия с сомнением, и моя рука тревожно вцепилась в отцовскую. Женщина спросила:

— Вы уверены, что он достаточно взрослый?

И я вдруг пережил то же стремительно пикирующее отчаяние, туже эмоциональную тошноту, которую испытал в миг, когда прыгнул в неподогретый бассейн.

Но деда на кривой козе не объедешь.

— Продавайте нам билеты, женщина, — сказал он, — и следите за своим носом.

В очереди за нами кто-то хихикнул. И вот мы цепочкой вошли в темный затхлый зрительный зал, и я уже все глубже и глубже вжимался в кресло на небесах блаженства, и бабушка сидела слева от меня, а отец — справа.

Через шесть лет Юрий погибнет, „МиГ-15“ необъяснимо вынырнет из низкой облачности и разобьется при заходе на посадку. К тому времени я уже достаточно повзрослел, чтобы пропитаться недоверием ко всему русскому и замечать зловещие шепотки о КГБ и о том недовольстве, которое мог возбудить мой герой у себя на родине, настолько обаяв ликующих жителей Запада. Наверное, Юрий и в самом деле подписал себе смертный приговор в тот день, когда пожимал руки детишкам в Эрлз-Корте; однако смерти я в тот день желал им, а не ему.

Как бы то ни было, теперь я уже не могу припомнить и даже вообразить восторг собственной невинности, с которым тогда высидел неумелую и громоподобную дань его подвигу. Хотел бы — но не могу. Лучше б ему остаться предметом безмозглого обожания, а не превращаться в еще одну двусмысленную и неразрешимую загадку взрослой жизни — в историю без надлежащего конца. Загадок мне и без того скоро хватит.


* * *

ВОСКРЕСЕНЬЕ, 17 СЕНТЯБРЯ, И ВСЮ НЕДЕЛЮ

Дети до 16 лет. по воскресеньям допускаются только в сопровождении взрослых

В воскресенье допуск в зал — с 16:15, по будним дням — с 13:30

Сидни ДЖЕЙМС Ширли ИТОН Кеннет КОННОР

в фильме

КАКОЕ НАДУВАТЕЛЬСТВО![9]

Сеансы по будним дням в: 15:00–17:53 — 20:45 („У“)

— а также —

С ГАГАРИНЫМ К ЗВЕЗДАМ

Официальная русская документальная кинолента в ЦВЕТЕ,

с комментариями БОБАДЭНВЕРСА-УОКЕРА

Сеансы по будним дням в: 13:40–16:30 — 17:25 („У“)


* * *

Едва свет в зале стал гаснуть вторично и на экране, объявляя о начале основного фильма, появился сертификат цензора, мама перегнулась и зашептала поверх моей макушки:

— Тед, уже почти шесть часов.

— И что с того?

— А сколько эта картина идти будет?

— Не знаю. Часа полтора, наверное.

— Нам же еще столько обратно ехать. Когда приедем, ему спать давно пора будет.

— Один раз-то можно и попозже лечь. У него ж сегодня день рождения.

Начались титры, и глаза мои прилипли к экрану. Фильм был черно-белый, а музыка, хоть и не без некоторой шутливости, почему-то наполнила меня тревожным предчувствием.

— А ужин? — не успокаивалась мама. — Как же мы с ужином будем?

— Ох, откуда я знаю. Остановимся где-нибудь по дороге и поедим.

— Но так мы еще больше задержимся.

— Сиди и смотри кино, ладно?

Но и следующие несколько минут я замечал, как мама то и дело нагибается к свету и посматривает на часы. А потом я даже не знаю, что она делала, поскольку целиком погрузился в фильм.

Кино было про какого-то нервного и вежливого дяденьку (его играл Кеннет Коннор). Однажды вечером к нему домой заявился зловещий адвокат и до смерти его перепугал. Адвокат пришел сообщить, что недавно у Коннора умер дядя, и ему теперь нужно немедленно ехать в Йоркшир, где в их семейном особняке Блэкшоу-Тауэрс будут оглашать завещание. Кеннет садится на йоркширский поезд вместе со своим другом, тертым букмекером (которого играет Сидни Джеймс), а приехав, понимает, что Блэкшоу-Тауэрс стоит на дальнем краю вересковых пустошей и до ближайшего жилья очень далеко. Друзья никак не могут найти такси, а потому соглашаются доехать до особняка на катафалке. И тот ко всему высаживает их посреди болот в густом тумане.

Когда они наконец добираются до дома, то слышат вдали протяжный собачий вой.

Сидни: „Не очень похоже на воскресный лагерь, а?“

Кеннет: „В этом месте есть что-то жуткое“.

Весь остальной зал, видимо, счел это очень смешным — я же к тому моменту был соответствующим образом напуган. Раньше меня никогда ни на что подобное не водили: хотя в строгом смысле картина не была фильмом ужасов, все детали были весьма убедительны, а мрачная атмосфера, драматичная музыка и неотступное чувство, что сейчас произойдет что-то кошмарное, пытали меня странной смесью страха и возбуждения. Какой-то части во мне больше всего на свете хотелось выскочить из кинотеатра на свет божий — вернее, туда, где от него еще что-то осталось, — но другая часть была полна решимости смотреть, пока не станет ясно, к чему все идет.

Кеннет и Сидни тихонько вступают в вестибюль особняка Блэкшоу-Тауэрс и видят, что внутри дом — такой же жуткий, как и снаружи. Их встречает мрачный и суровый дворецкий по имени Фиск — он ведет их наверх и показывает комнаты. К своему немалому смятению, Кеннет понимает, что его не только разлучили с другом и ведут в Восточное крыло, но и спать ему придется в той комнате, где скончался дядюшка. В холле тихо и тревожно играет орган. Они снова спускаются вниз, их знакомят с прочими членами семейства Кеннета: его двоюродными братьями и сестрами — Гаем, Дженет и Малколмом, дядей Эдвардом и сумасшедшей тетушкой Эмили, для которой время замерло на Первой мировой войне. Адвокат не успевает приступить к чтению завещания, как появляется еще одна женщина: молодая и красивая блондинка — ее играет Ширли Итон. Здесь она потому, что ухаживала за дядюшкой Кеннета во время его смертельной болезни. Стульев за столом на всех не хватает, поэтому Кеннету приходится сидеть чуть ли не на коленях у Ширли. Кажется, он этим вполне доволен.

Оглашают завещание, и выясняется, что никому из родственников ничего не досталось: все они пали жертвами розыгрыша. Расходясь по комнатам перед сном, они жутко ссорятся. И тут в доме неожиданно гаснет свет. За окнами уже вовсю бушует страшная буря, и Фиск предполагает, что, наверное, сломался генератор. Кеннет и Сидни вызываются сходить с ним и проверить. Зайдя в сарай, где стоит генератор, они видят, что механизм этот вдребезги разбит. По пути к дому они с изумлением видят, что посреди лужайки под проливным дождем в шезлонге сидит дядя Эдвард.

Сидни: „Чего он там сидит?“

Кеннет (смеется)'. „Невероятно. Он же простудится и умрет от… умрет от…“

Он оглушительно чихает, и дядя Эдвард одеревенело падает с шезлонга. Он уже мертв.

Кеннет: „Сид… он?..“

Сидни: „Ну, если нет, то он очень крепко спит“.

Раздается кошмарный удар грома — тут мама снова перегнулась к отцу и прошептала:

— Тед, вставай, пошли.

Отец в голос хохотал.

— Зачем?

— Это не годится ребенку.

Кеннет: „То есть, я имею в виду, что мы не можем его тут оставить, правда? Слушайте, давайте перенесем его в амбар, где готовят консервы, — должно быть, это где-то там“.

В зале снова захохотали, когда Кеннет, Сид и дворецкий попробовали приподнять дородное тело дяди Эдварда.

Сидни: „Погодите, гораздо проще будет амбар сюда перетащить“.

Над этим засмеялась даже бабушка. Мама же снова посмотрела на часы; отец, вероятно, решив, что я могу испугаться, взъерошил мне волосы, а руку оставил рядом с моей, чтобы я мог за нее схватиться и прижаться к нему, если захочу.

Кеннет и Сид заходят в дом и сообщают остальному семейству, что дядю Эдварда убили. Сид пытается позвонить в полицию, но понимает, что телефонная линия оборвана. Кеннет говорит, что он едет домой, но адвокат замечает, что в такую погоду все пустоши затопило, проехать невозможно, а если он все равно уедет, то полиция заподозрит его первым. Он рекомендует всем немедленно разойтись по комнатам и запереть двери.

Фиск: „Это только начало. За первым последует и второй, помяните мои слова“.

Сидни: „Спокойной ночи, хохотунчик“.

Кеннет и Сидни уходят наверх вместе, но, оставшись один, Кеннет понимает, что заблудился в лабиринтах старого особняка. Он открывает одну дверь, думая, что попал к себе, но находит в комнате Ширли — на ней только комбинация, и она собирается переодеться в ночную сорочку.

Назад Дальше