Моя жизнь и время - Джером Клапка Джером 11 стр.


Ольга Брэндон жила поблизости. Она была настоящая красавица — уверенная, статная. В театре всегда играла королев, мучениц и греческих богинь, словно родилась для этих ролей. А вне сцены говорила с чудовищным простонародным выговором и ругалась как кавалерист. Она была чудесная и очень добрая. В конце концов ее постигла судьба многих. Мне запомнилась одна премьера в театре «Водевиль». В кулисах ждет своего выхода молодая актриса — ей сегодня предстоит играть свою первую большую роль. В руке у нее бокал. Стареющая Эмили Торн останавливается перед ней, загораживая дорогу.

— Дрожь пробирает, да? — спрашивает старшая актриса.

— Вот точно! — смеется молоденькая.

— А капелька бренди помогает собраться, успокоить нервы?

— Без этого, боюсь, не справлюсь, — отвечает девушка.

Эмили накрывает ее тонкую руку своей, и содержимое бокала выплескивается на пол — а большей частью на проходящего мимо рабочего сцены.

— Много я знала таких, как ты, молодых и перспективных, — произнесла Эмили, — и половина сгубили свою карьеру из-за выпивки. Кое-кого она в могилу свела. Научись обходиться без этого, деточка.

В квартире под нами жил брат драматурга Генри Артура Джонса. Он был директором театра и сам играл на сцене под псевдонимом Сильванус Дэннси.

С Марией Корелли я познакомился, когда жил в Челси. Мы часто виделись в гостях у итальянки мадам Маррас, в Принсес-Гейт. Мария была очень хорошенькая, похожая на девочку. Как выяснилось, мы были ровесниками. Иногда в той же компании появлялась миссис Гарретт Андерсон — первая в Лондоне женщина-врач. Мы играли в разные игры: «найди туфельку», кошки-мышки и музыкальные стулья. Могу похвастать, что не раз сидел на коленях у Марии Корелли, хотя и недолго. Она работала по настроению и часто задерживала рукописи позже срока, оговоренного в контракте. Жила она вместе с приемным братом, Эриком Маккеем, сыном поэта. Случалось, когда литературный агент приезжал к ним домой и принимался рвать и метать, требуя очередной выпуск, они запирали Марию в кабинете; она поначалу колотила в дверь, а потом, успокоившись, садилась за работу.

Дружить с ней было нелегко. Нужно было соглашаться со всеми ее мнениями, а было их много, самых разнообразных. Меня восхищали ее смелость и искренность. Она умерла, когда я писал эту главу.

Артур Мейчен женился на моей близкой приятельнице, мисс Хогг. Как могла такая очаровательная барышня родиться с такой неблагозвучной фамилией — одна из загадок мироздания. Она тоже была завсегдатаем премьер и входила в число основателей клуба «Театралы», опередившего свое время, поскольку туда принимали женщин. Эми Хогг и сама была нарушительницей традиций: жила одна в квартирке напротив Британского музея, посещала чайные «Эй-би-си» и рестораны, общалась с друзьями-мужчинами — все это считалось неприличным. Она продавала вино с собственного виноградника во Франции хозяину ресторана «Флоренция» на Руперт-стрит. Мы с ней там часто ужинали за ее любимым столиком у окна и распивали бутылочку. «Флоренция» в то время была уютным небольшим заведением, где можно пообедать за шиллинг с четвертью и поужинать за два шиллинга. Там часто появлялся Оскар Уайльд — они с друзьями приходили поздно и занимали стол в дальнем углу. О нем уже ходили слухи, а внешность его спутников не способствовала их опровержению. Все притворялись, будто его не видят. Мейчен в молодости имел вид интеллектуала, а с возрастом сделался добродушным седовласым джентльменом — словно один из братьев Чирибл сошел со страниц «Николаса Никльби». Не могу назвать ни одного писателя, покойного или ныне живущего, который сравнился бы с ним в умении нагнетать атмосферу неизъяснимого ужаса. Как-то я дал Конану Дойлу почитать его «Трех обманщиков». Дойл не спал всю ночь.

— Ваш приятель Мейчен — действительно гений, — сказал Дойл, — но к себе в постель я его больше не возьму.

Мне запомнилась последняя встреча с его женой. Дело было в воскресенье, под вечер. Они жили в Верулем-билдингз, Грейз-Инн, на первом этаже. Окна выходили в огромный тихий сад, где в кронах вязов кричали грачи. Она умирала. Мейчен с двумя котами под мышкой бесшумно ходил взад-вперед, ухаживая за ней. Мы почти не разговаривали. Я ушел, когда закат наполнил комнату удивительным лиловым сиянием.

В нашу первую зиму в Челси замерзла Темза. В том году в Лондоне впервые появились чайки. На улицах звенели колокольчиками сани. Излюбленная трасса шла по набережной и вокруг парка Баттерси.

Наши друзья жили в Сент-Джонс-Вуд, у них были сады, кое-кто даже выращивал розы и зеленый лук. Они так хвастались, что становилось завидно. У Ольги Нетерсоул был коттедж с настоящим крылечком и плющом. У Льюиса Уоллера — шелковичное дерево, а Огастеса Гарриса я как-то видел с ружьем. Он сказал, что купил ружье, чтобы стрелять кроликов в своей «усадебке» близ Авеню-роуд. Мы нашли себе старинный дом за высокой оградой на Альфа-плейс. Поблизости жил Брет Гарт, у каких-то сильно высокопоставленных друзей по фамилии Ван дер Вельде. Кажется, старый джентльмен был послом, а его жена-американка знала Брет Гарта еще с молодости или что-то в этом роде. Брет Гарт оставался у них до самой своей смерти. Он занимал в доме отдельные собственные комнаты. Когда мы с ним познакомились, волосы у него были золотые, а с годами побелели. Сам он был худощав, быстр в движениях, учтив и стеснителен, с мягким тихим голосом. Трудно представить его среди сентиментальных головорезов Ревущего Стана и Красного ущелья.

В Сент-Джонс-Вуд обитал и Зангвилл с семейством. Его брат Луис тоже писал книги, под псевдонимом «3. 3.». Самая известная из них на сегодняшний день — «Мир и человек». Зангвилла обзывали «новым юмористом». Он издавал юмористический журнал «Ариэль» и открыл английского «Шекспира». В то время на каждом шагу открывали Шекспиров. Театральный критик Джейкоб Томас Грейн открыл голландского Шекспира, другой критик, не желая отстать от коллеги, откопал бельгийского Шекспира… В конце концов каждой европейской стране досталось по Шекспиру, кроме Англии. Зангвилл отказывался понять, почему Англию обделили, и разыскал Шекспира в Брикстоне. Судя по опубликованным отрывкам, Шекспир был не хуже других. В то время также вовсю обсуждали тему Бэкона, и опять-таки Зангвилл сделал открытие, что пьесы Шекспира были написаны другим джентльменом с тем же именем. С миссис Зангвилл, тогда еще мисс Айртон, я познакомился на обеде. Она была дочерью профессора, и мне поручили ее развлекать. Нечасто случается задеть женщину, преуменьшив ее возраст, но в тот вечер я сильно обидел мисс Айртон. Выглядела она лет на пятнадцать, и я очень старался разговаривать с ней соответственно. В моем характере есть некоторое мальчишество, и я льстил себя надеждой, что у меня отлично получается. Вдруг она спросила, сколько мне лет. Растерявшись, я ответил.

— Тогда почему вы разговариваете, как четырнадцатилетний?

Она назвала свой возраст — видимо, считая его очень солидным. Во всяком случае, она оказалась старше, чем я подумал. После этого мы нашли множество общих интересов. Меня всегда поражало ее сходство с леди Форбс-Робертсон. Надеюсь, ни та ни другая не обидятся — тут никогда не угадаешь. Один общий друг уверял, что я ему невероятно напоминаю мистера Асквита, а потом задумался и добавил: «Только ему не говорите, что я так сказал!»

Зангвилл — яркая личность. Он или очень нравится, или его хочется как следует стукнуть по голове дубиной. Мне он всегда был симпатичен. Нас объединяет сочувствие к безнадежным затеям и к тем, кого несправедливо обижают. Он мне как-то признался, что полжизни потратил на сионизм. Я не хотел ему этого говорить, но мне всегда казалось, главная опасность для сионизма — что он может в один прекрасный день осуществиться. Иерусалим для еврейской расы всегда был прекрасной мечтой: огненный столп, направляющий их в пути через века преследований. Каждый еврей, как бы ни был он беден, загнан, презираем, лелеял в груди тайное право первородства, великое наследие, которое мог передать своим детям. А реальный захолустный городишко на боковой ветке Багдадской железной дороги — да кому он нужен? Уж точно не сионистам. Их Иерусалим должен оставаться в облаках — земля обетованная вдали, за горизонтом. Подарив Палестину евреям, британское правительство разрушило последнюю надежду Израиля. Теперь остается объявить конкурс подрядчиков для восстановления Храма.

Один раввин мне как-то сказал, что жизненный путь лондонского еврея отмечен тремя вехами: нищий Уайтчепел, зажиточный район Мэйда-Вейл и преуспевающая Парк-лейн. Еврей-бизнесмен ничем не лучше своего конкурента-христианина. Все знакомые мне художники-евреи простодушны, как дети. Многие из них сбежали из Мэйда-Вейл и поселились по ту сторону Эджвар-роуд, в Сент-Джонс-Вуд. Соломон Дж. Соломон, державший мастерскую в районе Мальборо-роуд, кажется, первым из художников стал работать при электрическом свете — весьма полезное достижение в нашем туманном Лондоне. Он начал мой портрет, когда гостил у нас в Пэнгбурне, но постоянно жаловался, что у меня слишком много лиц. По его словам, я похож то на убийцу, то на святого. Незаконченный портрет так и остался у меня.

Кого-то он мне напоминает — не знаю только кого. Та же проблема была недавно со мной у де Ласло, но он нашел выход: незаметно перевел разговор на меня, и я принялся рассказывать о себе. Мой портрет его кисти так и лучится энтузиазмом.

Композитор Фредерик Коуэн устраивал чудесные концерты в своем доме на Гамильтон-террас. Однажды весной Сара Бернар сняла дом поблизости. Она привезла с собой ручного леопарда: судя по рассказам местных торговцев, зверь был с характером. Целый день дремал в кухне у огня, и пока мальчишки-посыльные скромно передавали кухарке провизию, только поглядывал на них вполне благожелательно из-под полуопущенных век. Но стоило какому-нибудь из них вручить конверт, да еще и с намерением дожидаться ответа, леопард вскакивал с таким леденящим душу рыком, что мальчишки улепетывали со всех ног.

Впервые я увидел Сару Бернар на ужине после очередной премьеры у Ирвинга, на сцене «Лицеума»: одинокая неприметная фигурка в стороне от всех. Она не знала ни слова по-английски, и ее никто не знал. (Сборища были неформальные: вы просто показывали свою карточку и проходили на сцену.) Она ничего не ела, только взяла бокал с вином. Я хотел всем ее представить, но она, видимо, обиделась, что ее не узнали и не суетились вокруг, стала жаловаться на головную боль, и я поймал для нее кеб. Я заметил у нее на глазах слезы, когда закрывал дверцу.

У Джозефа Хаттона был на Гроув-Энд-роуд дом с огромным садом, где он устраивал приемы по воскресеньям. Там можно было встретить самых разных людей — лордов и художников, актеров и телепатов, африканских царьков, беглых заключенных, журналистов и социалистов. Там я впервые услышал пророчества о правительстве рабочих и праве голоса для женщин. Там часто бывал неистовый русский нигилист Степняк[15] с мрачным лицом и ангельской улыбкой. Как-то в воскресенье я его встретил в омнибусе. Мы вместе прошлись от Аксбридж-роуд до Бедфорд-парка — оказалось, что мы идем в один и тот же дом. Дорога вела через пустырь и пересекала железнодорожное полотно. Миновали турникет; Степняк, увлеченный разговором, не заметил приближающегося поезда. Я еле успел поймать его за рукав. Несколько секунд он стоял, растерянно глядя вслед поезду, и остаток пути был непривычно молчалив. На следующее воскресенье его сбил насмерть тот же самый поезд на том же самом переезде. Говорили, что он выдал российской полиции какую-то тайну и ему предложили выбор: самоубийство или публичное разоблачение. Правды никто не знает до сих пор.

У нас была замечательная кухарка по фамилии Айзекс; она утверждала, будто состоит в родстве с какими-то важными людьми с той же фамилией. Не знаю, насколько это соответствовало действительности. Она подбивала нас совершать безумства и устраивать многолюдные обеды. У. Ш. Гилберт был прекрасным собеседником. Позднее в нем появилась какая-то горечь или озлобленность, но в девяностых он еще был добродушен. Помню, как актриса Мэй Фортескью стала рассказывать, что у древних греков был обычай вырезать застольные речи на сиденьях. Для этих надписей было какое-то специальное название, но она его забыла и обратилась к Гилберту:

— Как они назывались?

— Задним умом, надо полагать, — ответил Гилберт.

Они с Кроссом (или с Блэкуэллом, не помню точно) вели тяжбу о праве на отстрел дичи. Гилберт начал письмо так: «Возьму на себя смелость возразить Вам, общепризнанному специалисту по сохранению природных богатств»… В другой раз он рассказывал, как обедал вместе с американским антрепренером, который недавно открыл молодого талантливого драматурга. У американца не хватало слов, чтобы описать блестящие способности своего подопечного. Наконец он воскликнул:

— Я вам скажу, что он такое! Он как мистер Барри… — Последовала выразительная пауза. — Только с чувством юмора!

Барри, пожалуй, был самым молчаливым человеком из всех, кого я знал. Он мог просидеть весь обед, не произнеся ни слова. А потом, когда гости разойдутся и останутся один или два — или вовсе ни одного, — проговорить больше часа, заложив руки за спину и расхаживая по комнате. Однажды его соседкой по столу оказалась очаровательная, но очень пугливая барышня. Когда подали камбалу на гриле, Барри нарушил молчание:

— Вы бывали в Египте?

Барышня от неожиданности растерялась и не сразу смогла ответить. В ожидании следующей перемены блюд она повернулась к Барри и произнесла:

— Нет.

Барри продолжал спокойно есть. Приканчивая жаркое, барышня не выдержала.

— А вы? — спросила она с любопытством.

В серьезных глазах Барри возникло мечтательное выражение.

— Нет, — ответил он.

После чего оба вновь погрузились в молчание.

Барри, как и моя жена, бесконечно восхищался животными и птицами. Помню, он ей рассказывал, что ягнята гораздо умнее, чем принято думать. Однажды он, присев на перелазе, стал набрасывать будущий сюжет на старом конверте. Барри в тот период почти никогда не выбрасывал конверты. Джон Хэр, распорядитель театра «Гаррик», объясняя, почему отклонил пьесу «Любовная история профессора», упомянул, что половина ее была записана на оборотной стороне старых конвертов. Вряд ли половина, но от одной восьмой до одной шестнадцатой — могу поверить. Барри в то время был никому не известным юнцом.

— Откуда я мог знать, что этот балбес — гений? — ворчал Хэр. — Конечно, я принял его за помешанного!

Но вернемся к нашим баранам.

На лугу, возле которого сидел Барри, паслись ягнята. Один отбился от матери, повернулся туда-сюда и потерялся. Он блеял так жалобно, что Барри отложил рукопись и отвел ягненка к маме. Не успел он вернуться на свой насест, как другой ягненок поднял крик. Делать нечего — Барри снова отложил работу и отвел ягненка к матери. Так оно и продолжалось, но самое удивительное, что ягнята, потерявшись, уже не пробовали искать маму, а бежали сразу к Барри. Они-то экономили время, зато Барри поработать так и не дали.

Барри был самым непритязательным человеком, хотя иногда обидчивым. Как-то раз некая высокородная дама пригласила его в свой замок. Гостей собралось много — лорды и государственные деятели, миллионеры и магнаты. Барри отвели крохотную комнатенку в башенке, ведущей к помещениям для прислуги. Возможно, у бедной леди просто не нашлось других комнат. Барри промолчал, а к утру исчез. Никто не видел, как он уходил, и входная дверь была закрыта на засов еще с вечера. Барри собрал сумку и вылез в окно.

Меня выгнали с Альфа-плейс, чтобы освободить место для новой линии Центральной железной дороги. Нынче провал зияет на том месте, где когда-то стоял уютный дом с длинной узкой столовой и просторной гостиной окнами в тихий сад. Моя жена, в то время совсем еще девочка, любила встречать гостей, стоя на верхней ступеньке лестницы, — так она казалась выше ростом. Уэллс тогда был застенчивым молодым человеком, Райдер Хаггард — довольно важным джентльменом, очень серьезно к себе относившимся. Только миссис Барри Пейн отваживалась его поддразнивать. Джордж Мур был простой и добрый, когда чувствовал себя среди своих, но те, кто не знал его близко, часто считали его позером: на людях он принимал весьма импозантный вид. Клемент Шортер и его жена, поэтесса Дора Сигерсон, Джордж Гиссинг с нервными руками и звучным голосом, Холл Кейн, Конан Дойл, Хорнунг… Список можно продолжать еще долго. Как бы не показаться слишком болтливым — лучше оставлю их до другой главы.

Из Сент-Джонс-Вуд мы переехали в Мейфэр — в маленький домик в ряду других таких же домов, в тупичке, с видом на Гайд-парк. Мне о нем рассказал Джордж Александр. Он жил в номере четвертом. Там я впервые встретил Марка Твена. Почти никто не знал, что он в Лондоне. Жил он скудно, экономил деньги, чтобы расплатиться с долгами издателям (повторялась история Вальтера Скотта). Наши дети познакомились в гимнастическом зале. Я обнаружил, что существует два разных Марка Твена: один — юморист, другой — поэт, гуманист и реформатор. И вот что любопытно: юморист был пожилым джентльменом с тусклым взором и медлительной монотонной речью, а поэт-гуманист-реформатор — азартным молодым человеком с выразительными глазами и голосом, полным нежности и страсти.

Говорят, человек всегда возвращается к своей первой любви. Я никогда не любил Вест-Энд — сытый, разряженный, скучный. А Ист-Энд с его узкими безмолвными улицами, где за каждым углом подстерегают тайны, с шумными магистралями, бурлящими пестрым разнообразием жизни, вновь стал моим излюбленным местом для прогулок. Я нашел «верфь Джона Ингерфилда» близ Старой лестницы в Уоппинге, а рядом, за железной оградой, — скромное церковное кладбище, где похоронены Джон и Анна. Однако чаще мои блуждания приводили меня к обшарпанному домику в переулке возле Бердетт-роуд, где прошло детство Пола Келвера.

Из всех моих книг работа над «Полом Келвером» доставила мне больше всего удовольствия — быть может, потому, что эта книга обо мне и о людях, которых я хорошо знал и любил.

Назад Дальше