– Вот она, родная, лежит.
И мы увидели внизу под наледью вытаявшую на солнце бутылку из–под спирта, и баночка консервная была там же. Видно, Лошак где–то выпил, потом куда–то пошел, по дороге завернул добавить, и успел, а потом поскользнулся и грохнулся вниз, и вода успела залить ему валенки. Он, видно, пытался ползти, но спирт его сшиб.
– Хошь, узнаю, директор, есть ли тут дела моего брата? – спросил Мишка.
– Узнай, – сказал Рулев.
Новости в таких поселках, как наш, разносятся моментально. Все ушли, я зачем–то остался. Смотрел на лес, на тайгу. Оттуда несло смолистым запахом, там шлепался снег, шевелились кусты. За спиной кто–то всхлипнул. Это был Толя Шпиц. Он все смотрел на бутылку и, по–моему, плакал.
– Никогда я ее, проклятую, в рот не возьму. Никогда, – шептал Толя Шпиц. Пришел Поручик. Он молча и вежливо поздоровался со мной и со Шпицем и тоже стал смотреть на бутылку. По–моему, в глазах у него был ужас.
Притопал Северьян.
– Был вездеходчик, стал самовар, – громко сказал он. – И ежели бы на войне, как все, как кому по судьбе полагается. А чо видим? Видим одну пустую посуду.
Северьян развернулся и пошел обратно. Руки его болтались где–то возле колен, и сгорбленная лесорубной работой спина двигалась тяжко и прочно.
* * *
Дикая история с Лошаком как бы сняла некий грех, висевший над нашим поселком. И весна пришла. Толя Шпиц с рацией отбыл к оленьему стаду. Вездеход вел Мишка–плотник. В колхозе он был шофером, был и трактористом.
– Все на уровне третьего класса и наших дорог, – объяснил он. – Туда доеду, чтобы этого дурачка довезти с электроникой. Обратно не ручаюсь.
Перед тем как занять место в вездеходе, он зачем–то перекрестился, поглядел на синее весеннее небо и сказал:
– Эх, как там мой очаг, как мать–старушка. – Добавил с хорошей улыбкой: – После армии я ее год не понимал. Говорит: «Мишка! Ты бы рубило–то набулацил». Это значит, надо топор наточить. Ты, директор, проследи, чтобы мой старший брат деньги ей не зажиливал. С него будет.
И отбыли они. Ни шиша я в технике не понимал и не понимаю, но даже мне было ясно, что мотор стучит не так, как у Лошака, и у гусениц лязг другой.
Добирались они неделю. Рулев сильно переживал н ежедневно держал с ними связь по рации. Вначале Мишка задавал вопросы:
– Начальник, от той сопки, которая кривая, вправо брать? А может, не эта кривая? Она просто косенькая, как одна моя подруга жизни.
Но постепенно Мишка вошел во вкус и каждый сеанс заканчивал чем–нибудь вроде: «А вот моя мать, начальник. Ей девяносто годов и весу эдак килограмм тридцать. Она, если на тебя распалится, возьмет за штаны и кинет на печь или там на сеновал. А ежели возьмется тебя переругать, ты, начальник, навек ругаться отвыкнешь».
Было приятно слышать, как с каждым сеансом связи в голосе Мишки возникает лихость человека, познающего себе цену. Последнее его донесение было кратким: «Тут я, начальник. Обратно уже не быть. Все развезло. За машину не боись».
Об обратной дороге, конечно, нечего было думать. Снег на реке лежал метровой толщины водяной кашей – ни плыть, ни ехать. Да и вездеход по здешним местам летом годился разве что гонять по деревне. За околицей начинался бурелом, а если не бурелом, так топкая марь.
Саяпин сообщил, что стадо почти удвоилось и, таким образом, к осени надо думать о его разделении. Рулев ждал вертолет.
* * *
Я изменю порядок в повествовании и расскажу, как вернулся Лошак. Был он на костылях, и на ногах его по летнему времени были валенки. Привезли его с аэродрома на аэропортовской машине.
– Зачем ты его сюда? – спросил я Рулева.
– А зачем я его туда? – зло ответил Рулев, – Жену бил, матери за всю жизнь, наверное, копейки не дал, от алиментов спасался. А теперь калекой на их шею? Или, по–твоему, так надо, филолог?
– Не знаю, – сказал я.
– Удобный ты для себя человек, – сказал Рулев.
…Лошак сидел в нашей комнате. Когда он снял валенки, я увидел обмотанные бинтами, кое–где с кровью, культяпки. И такие же культяпки, только без бинтов, но все равно ярко–красные, лежали на коленях. Лицо у Лошака было белым, но не худым, просто белым, как разрезанная картошка.
Рулев куда–то ушел.
– Ты не унывай, Лошак, – сказал я.
– Был Лошак. Только кончился. Теперь Александр Андреич. – И голос у него был какой–то белый.
– Ладно. Александр Андреич.
– Можно – Сашка, – равнодушно ответил Лошак и вдруг быстро заговорил: – Хотел задавиться–повеситься. Лежал и обдумывал, как выйду, как веревку достану, как зубами петлю завяжу. Обдумал. Стал обдумывать, кому какие слова напишу на прощанье и кому это дело доверю. Без последнего слова такому, как я, из мира уйти страшно. Значит, чтобы совсем тебя не было. И вот пока обдумывал я эти слова, понял, что вешаться мне невозможно.
– Почему?
– Как я могу ему, – Лошак сказал это шепотом и мотнул головой в ту сторону, где вроде бы должен был находиться Рулев, – как я могу ему на совесть положить такой камень? Ночами, ночами обсуждал я такую мысль. Эх, ночами! Жил я последней свиньей. Он хотел из меня человека сделать. Так буду я человеком! Буду бороться так!
И Лошак поднял вверх красные свои обрубки кистей и задрал кровоточащие бинты на ногах.
– Буду бороться так! – Лошак посмотрел мне в лицо.
Что? Есть тезис, что страдание облагораживает человека. Если хотите, я этот тезис видел своими глазами. Не забыть мне взгляд Лошака.
Через неделю Рулев как–то мимоходом сказал мне:
– Вот что, филолог–юноша, лети–ка в Москву. Сопровождающим с Лошаком. Бесплатно повидаешь жену. Лошаку будут протезы делать. По последнему слову техники и науки.
– Где? Кто?
– Позаботятся без тебя.
– Жить он у меня будет?
– Отказался он у тебя жить. Он у моего брата жить будет.
– Я и не знал, что у тебя брат есть.
– А что ты обо мне знаешь, филолог? – сухо сказал Рулев.
Но я на него не обиделся. До меня добрался заветный пакетик из забытой людьми и богом деревни Походск. Добрейший старина Гаврилов, председатель Походского сельсовета, прислал мне его по первой же просьбе. В пакетике том были ученические тетради, коряво исписанные химическим карандашом. А карандаш тот держала рука самого Гаврилова, первого председателя Походского колхоза. И были там бесценные протоколы заседаний, в коих считалось число собак, тонны пойманной рыбы и доклады о поддержке Советской власти и международном положении и о том, как «раскулачивали» Гаврю Шкулева.
Постановили. 1. Объявить Гаврю Шкулева кулаком и изъять ездовых собак и запасы рыбы, а самого Шкулева выслать в центральные районы – поселок Нижние Кресты. 2. Ввиду того, что семья Шкулева останется без кормильца, а сам он хороший рыбак и может служить трудовым примером, пункт 1–й считать недействительным. 3. Однако самого Шкулева отныне считать кулаком и врагом мирового пролетариата и не разговаривать с ним до его добровольного вступления в колхоз.
Мы вылетели с Лошаком в Москву. В Москве было лето. Доктор Кляушкин до отлета привел ноги Лошака в сносный порядок, дал запас бинтов и самолично сшил из рукавов телогрейки этакие чехольчики, даже брезентовые подошвы подшил аккуратными косыми стежками. Но бинты не пригодились. Не знаю почему, Лошак меня не терпел. Раньше у нас были сносные отношения. Он отказывался, чтобы я перебинтовал ему ноги, сам ел, зажав ломоть хлеба между культяпками, и сам ходил в туалет. Не знаю, как он там управлялся.
В Москву мы прилетели глубокой ночью. Никто нас не встречал. Только теперь я сообразил, что из–за хлопот с Лошаком не дал телеграмму Лиде – жене. И как–то мельком, как–то с холодком даже вдруг подумал, что почти не вспоминал о ней. Ну, ладно.
Мы взяли такси и поехали по адресу, который дал Рулев. Было это где–то в Новых Черемушках. Нашли дом. Поднялись. Я нажал кнопку звонка. Дверь тотчас открылась, точно стояли за дверью и ждали. Перед нами стоял парень, красивый, как Жерар Филип, киноактер.
– Ну–ну, – сказал он. – Прибыли? Входите.
Парень улыбнулся, и вдруг я увидел у него на лице лучшую из улыбок Рулева и вдруг понял, что мне в ней нравилось – это же была знаменитая «дуэльная» улыбка Жерара Филипа.
– А меня брат–Володя зовут, – сказал парень. – Двоюродный я.
Комнатка у парня была пустая. Человек приходил сюда ночевать, не жил. Я подумал, что сей брат–Володя вот так и живет где–то открыто среди людей и ночует здесь редко.
Лошак позволил ему довести себя до дивана. Брат–Володя сел напротив него и спросил:
– Что, друг, прижало?
– Прижало, – сказал Лошак, и я впервые увидел, как он пусть горько, но улыбнулся.
– Займемся мы с тобой завтра. Все будет лучше, чем у людей. Деньги привез?
– В пиджаке зашиты, – сказал Лошак. – Он сам зашивал.
– Все будет лучше, чем у людей, – повторил брат–Володя. – Водки выпьешь?
– Налей немного, чтобы заснуть, – сказал Лошак. – К твари этой я теперь равнодушен. Отныне и навсегда. Заснуть надо.
Я поехал домой. Такси удалось поймать быстро. После дальних краев, откуда я прибыл, ночная Москва казалась красивым, удобным для жизни городом.
Я поднялся к себе на третий этаж, буксируя картонный ящик с рыбой для Ка Эс. Ключ у меня был, но дверь была закрыта на защелку изнутри. Стоя на площадке, я подивился тому, как быстро обветшал, загадился мой еще столь недавно чистый подъезд.
– Кто там? – спросила Лида.
– Водопроводчик с милицией, – сказал я.
– Это ты? – тихо спросила Лида.
…Все было просто, ясно и гнусно. По ее просьбе я спустился вниз и сел на лавочке. (Она проверила это из окна.) Вскоре из подъезда вышел парень и, не глянув в мою сторону, пошел по улице. Это был Боря. Это был не тот Боря, который устроил мне эту квартиру, это был другой, но все равно это был Боря. Он был в каком–то легком плащике, наверное, очень хорошем. Невдалеке от меня остановился, щелкнула зажигалка. В походке его, во всей его спине было написано простодушное, беззлобное изумление, а может, презрение к мужьям, которые отсутствуют по полгода и прилетают без телеграммы.
Ах, боже ты мой!
Я поднялся, прошел на кухню. На столе стояла початая бутылка коньяка и две рюмки. Я налил себе и, не чувствуя ни запаха, ни вкуса, выпил. Налил еще и выпил.
Пришла Лида. Она была похудевшая, причесанная, в самом строгом из своих строгих платьев. Я налил еще рюмку и выпил. Она отставила бутылку.
– Между прочим, ты пьешь из его рюмки. И коньяк принес он, – сказала она.
– А мне… с ним, – сказал я. Я впервые в жизни выпил и впервые в жизни выматерился. Такой я человек.
– Ты всегда был слизняк, – сказала она. Я повторил свой тезис.
– Однако, – сказала она. – На севере ты кое–чему обучился.
– Уйди отсюда, б… – сказал я.
Она курила и рассматривала меня, как некую картину, о которой известно, что это хорошая, известная картина, но надо понять ее внутренний смысл.
– А я все–таки стала завлитом в театре. – Она пустила дым мне в лицо, и подбородочек ее выдвинулся вперед.
– Через этого?
– Ага. Что скажешь?
– А пошла ты! – коньяк уже начинал оказывать свое действие.
– Я постелю тебе на диване, – сказала она.
– Я не буду спать дома. – Я уже решил, что поеду к своим ребятам, брату–Володе и несчастному Лошаку. Мне с ними будет жить проще и лучше.
Между прочим, у тебя отец умер, – сказала из комнаты Лида.
– Между прочим? – Меня удивил не факт, а то, как это она сказала.
– Телеграмму дали на неправильный адрес. Она шла четыре дня.
– Заткнись!
Я придвинул к себе его коньяк и налил в е г о рюмку. Я измывался над самим собой, как последний неврастенический хлюпик. Странно, но смерть отца меня нисколько не ошеломила. Со стеклянной ясностью я вдруг понял, что для меня отец умер очень давно, наверное, с тех пор, после тех лет, как он сидел у моей постели в чулане, где я лежал с поврежденной спиной и мне нельзя было шевелиться. Тогда он был мне отец и мать. А потом я ушел, сбежал от него. Убегая, ты предаешь.
Ясно и просто, как спички.
Грязь и боль, все смешалось. Может быть, поэтому сработал какой–то переключатель, и я стал думать о вещах, вовсе далеких от измены жены и смерти отца.
Лишь мелькнула мысль о том, что я собирался поехать к брату–Володе.
И еще о расписке на отцовский дом, которую я дал матери задолго до смерти отца.
И о Мельпомене. Он прилетел к нам перед самым вскрытием реки. Северьян и Поручик с утра ждали его на аэродроме. АН–2, арендованный совхозом, плюхнулся, подрулил, выскочил второй пилот, и неторопливо показался Мельпомен в коротком полушубке и коротко обрезанных резиновых сапогах.
Северьян и Поручик кинулись к нему, как малые дети, но где–то на полдороге застеснялись и чинно протянули ладошки.
– Рыбачить со мной будете? – сразу спросил Мельпомен.
– С удовольствием, – сказал Поручик.
– А то! – сказал Северьян.
– Тогда таскайте. – И Мельпомен первый полез обратно в фюзеляж. Оттуда полетели мешки с сетями, связки наплавов из пенопласта, нанизанные, как бублики, проволочные кольцевые грузила для сетей. Затем Мельпомен лично вынес два плотницких топора с калошами, надетыми на острия.
– Да ить топоры–то! Да неужто мы тут без топоров живем! – донесся возглас Северьяна.
Они перетаскали все это к аэропортовской избе и затем стали выносить пачки связанных проволокой досок. Даже я видел, что это очень хорошие, отборные доски, распиленные и просушенные надлежащим образом, что в них нет сучков, трещин, косых слоев и так далее. Северьян таскал эти пачки, как ценности. По–моему, руку мне он жал куда менее бережно. Поручик вынес замотанный в старую телогрейку подвесной мотор. Мельпомен вымел веничком оставшийся мусор, стряхнул его на аэродромное железо и сказал в пространство: «Все! Прилетел я, ребята!»
А аэродромные ребята уже щупали кольца–грузила, лезли в мешки с сетями, ковыряли пенопласт наплавов, и было видно, что в каждом из здешних сидит рыбак и они отчаянно завидуют Мельпомену – вольному человеку, который сменил мундир юриста на почтенный рыбацкий труд.
Мельпомен поздоровался с ними со всеми по–дружески, вежливо. Неожиданно появился Саяпин. Его неделю назад вывезли из стада вертолетом. Как и Мельпомен, он был в коротком полушубке и коротких резиновых сапогах. Была в них похожесть.
– А–а! Праведник объявился, – сказал Саяпин. Он как–то нехорошо улыбался.
Мельпомен вскинул голову: «И ты здесь? Ну–ну!» Саяпин отвернулся и полез наверх, к метеорологам. Пойдемте, я отведу вас в приготовленное жилье, – вежливо сказал Поручик.
– Избу уж натопили. Ждем, – бухнул Северьян. Мельпомен оглядел сети, прошелся как–то по лицам аэропортовских, поднял голову на будочку метеорологов, куда улез Саяпин, и сказал:
– Сети, грузила надо с собой прихватить. И доски. Аэропортовские рассмеялись.
– Да бери нашу машину. Вон Дядьвась идет. Дядь–вась! Подкати телегу, будешь все лето с рыбой!
Дядьвась издали оценил обстановку – бывалый северный человек – и пошел заводить грузовик.
Какая собака, когда пробежала между Саяпиным и Мельпоменой?
Что за Боря № 2 возник между мной и бывшей женой?
Что было между матерью и умершим отцом?
Не знаю. Лучше о другом.
К примеру. Я видел счастливых людей.
Я видел счастливых людей под яростным солнцем конца мая на Севере. На берегу протоки, подходившей к проселку, Мельпомен организовал свой рыбацкий стан. Тут была верфь для лодок, и колья для растягивания сетей, и котел для смолы, и тут неизменно горел костер с неизменно висящим над ним чайником.
Северьян в своем свитерке из груды лиственниц вырубал кокоры для лодочных шпангоутов, Мельпомен сортировал доски, а Поручик с цигаркой в зубах перемещался меж полотнищ сетей и штопал разные малые дырки. Не знаю, как на лесорубной работе, но здесь Поручик вовсе не походил на человека, который когда–то в Вене пил кофе со сливками. Это был небритый, худощавый малый в грязноватой рубашке, обвисших брезентовых штанах, и лишь взгляд у Поручика оставался прежним: виноватым, внимательным, ласковым и все понимающим одновременно. Он был здесь на месте. Северьян бубнил что–то нечленораздельное, крушил листвяк, по–моему, больше пальцами, чем топором, а Мельпомен с первородным изумлением говорил: «Вот доска, так это доска–а! Мы ее на борт пустим».
А однажды я увидел, что они работают вчетвером. Четвертым был Рулев. Он присоединился к Поручику и штопал сети с не меньшей сноровкой, чем тот. Они работали и изредка обменивались взглядами, и я даже возревновал Поручика, ибо раньше лишь мне Поручик выражал взглядом тайное родство и сходство наших заблудших душ.
Рулев проработал весь день и к вечеру был обгорелым от солнца, точно вернулся с Кавказа. Он сидел у окошечка нашей комнаты, смотрел в синеватый свет за окном и вдруг сказал:
– А ну бы все к черту! – И сам себе ответил: – Нельзя!
Я вжился в роль рулевского секретаря и знал, когда не надо к нему лезть с разговорами. Посему я молчал, делал себе конспектик работы.
– А Мельпомен наш с бо–ольшой заносцей мужик, – сказал Рулев добрым голосом, я чувствовал, что он улыбается. Я видел на фоне окна рулевский профиль. Я вдруг заметил, что он отяжелел со времен нашего знакомства, не было той городской обаятельной легкости. И умные залысины Рулева как–то раплылись, стали шире, и отяжелели щеки. И как бы чувствуя мои мысли, Рулев сказал сам себе, это уж точно:
– Директор! Да!
И снова передо мной поплыло солнце, и три фигуры на берегу протоки, и дым костра у воды и… наверное, тогда я и заснул.