Стеллочка пошатнулась.
— Потому что за детьми смотреть надо, — посоветовала дерзкая санитарка, — не все на домработницу спихивать!
Гинеколог Чернецкий сердито закашлялся:
— Зоя, там вас, кажется, спрашивали в шестой палате…
Золотоволосая Зоя Николавна хмыкнула и вылетела, стукнув дверью. Маленькая Чернецкая твердо решила не просыпаться, но мать ее Стеллочка громко сказала:
— Наташа, мы с папой должны знать, как это случилось. Ты же не спишь, я вижу.
Измученная Чернецкая оборотила на родителей удивленные глаза.
— Я ничего не знаю.
— Я все равно найду, кто это сделал, — мрачно вмешался отец и содрогнулся: увидел, наверное, мысленным своим родительским взором, как дочь его только что лежала перед ним на столе, окровавленная…
«О-о-осподи-и-и!» — опять-таки заорала бы Марь Иванна, доведись ей пережить то, что он только что пережил.
— Если это твой одноклассник, мы скроем то, что случилось, — сказала Стеллочка. — И никакого суда не будет… В общем, тогда мы все это спрячем. Но если это взрослый человек, Наталия, и ты была… по неопытности своей… ну, тогда этого оставить нельзя. Ты лучше скажи нам с папой правду.
— А если это в классе, — всхлипнула Чернецкая, — вы точно не станете?
Чернецкие переглянулись.
— Точно, — с отвращением сказал отец. — Но только если ты скажешь правду.
Маленькая Чернецкая опять сомкнула мокрые ресницы. За дверью между тем послышалась возня, сердитые голоса, топот чьих-то располневших ног, и тут же на пороге двери появилась воспаленная, с обезумевшим взором Марь Иванна, которая при виде своей бледненькой, до самого подбородка накрытой белой простыней Наташечки так и рухнула на пол как подкошенная.
— Кто ее пропустил? — заорал заведующий, в гневе выскакивая за дверь. — Я, кажется, просил, чтобы никто в эту палату…
— Да Леонид Михалыч, да как ее не пустить-то… да она прям напролом, да хоть милицию вызывай, пусти, кричит, и всё, она у нас всех рожениц распугала, Господи помилуй, да что ж можно было поделать, когда такая ненормальная…
— Дитенышка-а-а ты моя, — сухими губами зашевелила Марь Иванна, — натерпелися мы, я ему, сволоте, за тебя…
— Так, — стиснула зубы Стеллочка. — Ты слышишь, да? Она все знала. Имя!
— Нет, нет, нет! — закричала Чернецкая и сделала было движение приподняться, но тут же боль в низу живота остановила ее, и лобик покрылся бисером мелкого пота.
— Геннадий это, — твердо ответила Марь Иванна и переползла с пола на стул. — Орлов Геннадий. Мужик здоровущий. Его дела.
— Ну что же, — Стеллочка стукнула левым маникюром о правый и страшные, размазанные слезами испанские глаза оборотила на неподвижного мужа. — Теперь мы знаем, как нам поступить.
Отец Валентин Микитин только что отслужил панихиду и собрался было идти домой, как в полупустой церкви, сладко заволоченной кадильным дымом, в центре которой возвышался гроб с приникшей к нему старухой в черном платочке (отец Валентин подошел и благословил старуху, которая поймала заплаканными горячими губами его породистую руку и поцеловала ее, густо окропив слезами), в полупустой этой церкви, которую кадильный дым словно бы прятал ото всего мира, раздался вдруг стук каблучков, и на пороге выросла статная, в белом городском костюме, с гордо расправленными плечами женщина лет сорока. Отец Валентин замешкался, снял облачение и посмотрел на нее внимательно. Женщина торопливо перекрестилась на икону Богородицы. Отец Валентин увидел, какие исступленные и жадные у нее глаза.
— Я к вам, батюшка, — низким и сочным, как спелая груша, голосом сказала незнакомая. — Вы мне очень необходимы.
— Вы по личному какому-то делу? — догадался отец Валентин, невольно взяв светский тон. — Нуждаетесь, может быть, в совете?
— Я Бога ищу, батюшка, — сказала она, но при этом так сверкнула зрачками на шею отца Валентина, что, кажется, еще немного — и покатилась бы его гордая черноволосая голова по церковному, свечным воском закапанному полу.
— Крещены ли вы? — задрожав внутренне и чувствуя отвратительно быстро расползающийся по телу огонь, пробормотал отец Валентин.
— Крещена, я крещена, — низко опустив ресницы, ответила она, — но я поговорить с вами хочу, совета мне вашего нужно.
— В чем именно? — теперь уже желая, чтобы она опять подняла притянувшие его глаза, хрипнул отец Валентин.
— В монастырь я хочу уйти, батюшка, все мне опротивело. Муж у меня… такой…
— Какой? — быстро, по-мужски отозвался батюшка. — Не любит вас?
— Любит, может, — задумчиво усмехнулась она и подняла наконец на него глаза.
Молния ударила в тело отца Валентина, как ударяет она, слепая и неистовая, в телеса тихих деревьев и пробивает их до самого нутра, оставляя груду сухой черноты. Без дна и без совести, безо всякой человечьей неловкости были эти медленно поднявшиеся глаза и такие, словно выплыли они со дна морского, покачиваясь и усмехаясь, ничего не подозревая о стыдливой земной жизни. Из глубокой мутной воды они поднялись, где живому человеку нечем дышать, где голубоватые цветы цветут и белые пески стелются, как перины, под улизнувшими с земли счастливчиками.
«Опять! — вспыхнуло в голове отца Валентина. — Опять этот омут мой!»
На исходе ночи — а соловьи гремели так, что ветви на березах похрустывали, — выпустил отец Валентин из горячей своей постели черноволосую незнакомку, вернулся на кухню, выпил кружку самодельного кваса, подпер голову руками и глубоко задумался.
«Точно ведь как та! — подумал он. — Та-то, первая моя, совсем ведь как русалка была. Ведь она же меня посреди реки соблазнила! И за нее меня Бог по сей день карает! За водяную эту! Но не за Катю, нет! Катя — статья особая!»
Странность многолетнего союза отца Валентина с матерью мальчика Орлова заключалась в том, что все эти годы лукавый отец Валентин темнил, уверяя себя, что Сам Бог послал им такую глубокую, все сметающую любовь и что не через бесовское искушение проходят они с матерью этого рано повзрослевшего мальчика, а через чистый небесный костер, через такую вот божественную огненную закалку, потому что, если бы разбудил его кто ночью вопросом: «Примешь ли ты сейчас смерть за соблазненную тобой Катерину?» — он бы, глазом не моргнув, ответил утвердительно. А раз так, то и грех этот плотский — не такой уж и грех. Бог-то все видит. И прежде всего то, что отец Валентин изменил вчера Катерине ровно настолько, насколько любящий муж изменяет жене, оказавшись, скажем, в командировке. В каком-нибудь там, скажем, гостиничном номере или — еще того слаще — в купейном вагоне тощего, громыхающего заржавленными своими костями поезда, когда гаснет свет и остается только тусклый синий ночник, в сиянии которого лежит свободный командировочный человек, напившись крепкого чаю с шоколадной конфетой, и не спит, потому что слышит, как тяжело и заманчиво вздыхает на соседней полке случайная соседка, тоже, может, командировочная, — полная, моложавая, только что переодевшаяся в свежевыглаженный цветастый халатик, вдоль и поперек смазанная кремами, ландышевыми духами надушенная…
Легко ли свободному командировочному человеку не протянуть руку? Не дотронуться до свесившейся в проход полураспущенной косы? Очень нелегко. Потому что Бог сделал командировочного человека несчастным рабом жалкой его плоти, такой жалкой во всех ее торопливых желаниях, такой жадной и боязливой перед старостью и смертью, что как осудить такое вот краткосрочное существо за то, что оно жаждет себе радости и забвения? А где они, радость-то эта с забвением, как не в чужом милом теле, столь же торопливом и краткосрочном? Ох, как понимал это отец Валентин, как он чувствовал всей своей кожей, каждой жилочкой жуткий и греховный путь человеческий!
Что еще было тяжело с Катериной, так это ее прямота и беспощадное понимание всего, что у отца Валентина внутри накопилось.
— Ты, Валя, — говорила она ему, сидя на их большой и скрипучей, от матушки-попадьи доставшейся кровати, — зря себя успокаиваешь. Оба мы перед Богом грешники. Но тебя только то оправдывает, что вообще не нужно было тебе в священники идти, обет на себя накладывать, не годишься ты для этого. Я тебя знаешь кем представляю? Доктором, например, в больнице или учителем, потому что людям ты нравишься, людьми не брезгуешь, и они к тебе тянутся. Но ты — человек для жизни, Валя, а не для служения Господу. Это твоя матушка большую ошибку сделала, когда тебя по духовному пути повела.
— Если бы не ты, — отвечал ей с горечью отец Валентин, — не эти твои вот губы, не руки твои, не вся эта отрава твоя, может, и не был бы я так грешен перед Господом. Не ввела бы ты меня в искушение…
— Да тебя, батюшка, кто угодно в искушение бы ввел, разве во мне дело! — смеялась Катерина и прижималась к нему. — Ну, давай я тебя, бедного, пожалею! Тошно ведь тебе, бедному!
Сто раз была права Катя, двести раз. Ну что вот, например, сейчас? Почему он не удержался, когда появилась перед ним эта незнакомая, в белом своем городском костюмчике, расправила статные плечи, подняла бессовестные глаза? Как теперь с ней быть? Не прогонишь ведь с глаз долой, сам во всем виноват! А как задрожал, как повел-то к себе! Пригибаясь, голову собственную, виноватую, в подмышку пряча! Огородами, огородами! Через лопухи да подсолнухи! Как вошли в сени, оба красные, огненные, адским желанием своим распаленные, да как бросились друг к другу, да… Ох, Катя! Слава Богу, что хоть этого-то она не видела!
Новую тем временем звали Людмилой Анатольевной, она была замужем за кем-то ответственным, но с мужем давно не жила, хотя по заграницам вместе ездили, потому что за границу неженатых не пустят. И — правду сказала Людмила Анатольевна — все ей опостылело, а пуще всего муж. Бывает. Отпросилась она на все лето пожить где-нибудь подальше, в тишине и покое, пособирать ягоды. Сняла комнатку в деревеньке, неподалеку от отца Валентина, стала исправно посещать церковь, а так ничего особенного больше не делала, валялась на лоскутном хозяйском одеяле под подгнившей яблоней, читала журнал «Юность», где Аксенов с Гладилиным, апельсины из Марокко, геологи да коллеги с бочкотарами… Короче говоря, с утра пораньше ожидала Людмила Анатольевна любовного свидания, а там уж, как в песне поется, «была бы только ночка, да ночка потемне-е-ей!»
Второго июля отец Валентин справлял свой день рождения. Как всякий любящий пожить человек, он хотел, чтобы в этот день собирались к нему гости, для которых он сам варил, сам накрывал на стол, и гости всегда бывали одни и те же, местная интеллигенция — доктор с докторшей, фельдшер с фельдшерицей, ну и, конечно, любимая подруга Катюша. Иногда еще приезжал из Владимира чудесный музыкант Миша Ласточкин, играл собравшимся на скрипке. Катюша при этом зорко посматривала, как бы батюшка не хватанул лишнего, не опозорился бы перед людьми. Непростая у нее была жизнь с любовью к духовному лицу, но страсть не ослабевала, бороться с ней было бесполезно, только сын вот так внезапно подрос, что ужас охватывал Катерину Константиновну при одной только мысли о том, что умный ее мальчик рано или поздно до всего докопается.
Накануне Людмила Анатольевна сообщила отцу Валентину, что она тоже придет. И непременно что-нибудь приготовит. Например, сациви. У нее и грецкие орехи есть, и приправы. Все с собой из Москвы привезла, как чувствовала. Отец Валентин не посмел отказать, но весь поджался, как нашкодивший котенок. Катя не была у него с конца мая и, стало быть, про Людмилу Анатольевну, только в двадцатых числах июня появившуюся, знать ничего не знала, слышать не слышала. Приехала на автобусе. Отец Валентин так и задрожал весь, когда она дверь отворила. Блузка в горошек, светлые волосы опять остригла коротко. Постарела, конечно, побледнела, а все хороша. На шее бусы гранатовые. Он ее обнял. Катерина Константиновна подняла к нему лицо, поцеловала отца Валентина в подбородок и нахмурилась.
— Что ж ты, батюшка, выпил опять, гостей не дождался?
Она его всегда останавливала с выпивкой. Да он и сам понимал, что слабость у него к алкоголю. Особенно когда зима наваливается и снег идет с громыхающим ветром. Ничего нет страшнее русского ветра, ничего. Смерть им прикрывается. Это ведь она воет, шарит по дворам, слабую человеческую жизнь прошаривает. Отец Валентин смерти боялся. Как только ветры эти бешеные с серым льдом начинаются, так горло перехватывает, впору самому завыть громче соседской собаки, старой, с погасшими глазами суки, занесенной метелью в развалившейся будке. Она тоже, судя по всему, смерть среди снега чувствует, морду свою ослепшую ветрам подставляет. А воет-то ведь как покорно! Бери, мол, меня, вот я, поскорей бери, не мучай только!
Вечером второго июля похолодало вдруг так, что хоть печь топи. Отец Валентин с Катериной Константиновной накрыли на стол, всего наготовили. Он ее предупредил, в глаза не глядя, что еще одна гостья будет, новая прихожанка. Людмила Анатольевна пришла последней. В белом открытом платье с наброшенной на плечи чернобуркой. Фельдшер Николай Петрович как открыл рот, так и забыл закрыть. Черно-бурая извинилась за опоздание, поставила на стол блюдо с сациви, которого никто здесь и не пробовал. Села прямо напротив Катерины Константиновны, уставилась на отца Валентина страшными своими, с морского дна, глазищами. Начали гулять. Доктор рассказал парочку неприличных анекдотов, докторша смутилась. Катя сидела бледная, гранаты на шее полыхали, гостей не угощала, и такое у нее было лицо, что еще немного — поднимется и уйдет под дождь. Отец Валентин выпил от стыда за происходящее и захмелел. К мясу уже нагрянул Миша Ласточкин из Владимира, жадно наелся, достал свою скрипочку, заиграл вариации на тему. Людмила Анатольевна приоткрыла чудесные губы, выпила полный бокал розового вина, раскраснелась, сбросила чернобурку. Плечи открылись смуглые, круглые. Слева на шее три родинки. Отец Валентин сквозь хмель вспомнил, какие они на вкус. Сквозь набежавшие слезы посмотрел на свою Катерину. Ничего не разглядел, словно ее смыло.
«Ладно, — задрожало в нем сердце, — пусть так».
В полночь гости поднялись. Дождь бушевал за окнами, тьма египетская. Миша Ласточкин напросился ночевать к доктору. Людмила Анатольевна, пунцовая от выпитого, натянула на шею пышного зверя, прикрыла родинки мертвой лисьей мордочкой.
— Как же вы доберетесь? — спросил остолбеневший фельдшер.
— Как-нибудь, — звонко засмеялась она, не отрывая взгляда от пьяного отца Валентина, — мне тут два шага.
Раскрыла золотистый заграничный зонтик, наступила длинным каблуком в пузырящуюся лужу за порогом. Отец Валентин шумно сглотнул слюну. Ушли гости. Катерина Константиновна молча опустилась на диван. Отец Валентин пробормотал что-то и, свалившись на пол возле ее ног, поцеловал колено мокрыми пьяными губами. Она вскочила, будто ее ужалили, убежала на кухню.
— Брось, — попросил отец Валентин, — завтра приберем. Пойдем спать.
Катерина Константиновна обернулась к нему своими черными гранатами.
— Иди, — прошипела она и кивнула головой на бушующее окно. — Догоняй.
Отец Валентин сузил пьяные глаза.
— Идешь ты спать со мной или нет?
Катерина Константиновна отрицательно закачала бусами.
— Ну и ладно! — не помня себя, возопил он. Бросился под дождь на улицу. Постучался в кривую дверь. Старуха хозяйка давно спала. Людмила Анатольевна вышла к нему в прозрачной ночной сорочке, чернобурку свою мокрую намотала на руку. Зубы блестели так, словно она собиралась отца Валентина всего искусать.
— Пришел все-таки? — спросила она, и больше ни один из них не произнес ни слова.
Когда он, весь мокрый, с блестящей растрепанной бородой, с которой текла вода, вернулся домой, оказалось, что Катерина по-прежнему сидит на диване, только уже не в праздничной блузке, а в болоньевом плаще и косынке.
— Я завтра уеду с пятичасовым, — тихо, спокойно сказала она. — Ты где был?
Отец Валентин неопределенно помахал рукой.
— Погулять ходил. Хмель продуть.
— А, — спокойно сказала она. — А это откуда?
Сняла с простенка небольшое зеркальце, поднесла к нему. Весь воротник наполовину расстегнутой, несвежей рубахи был перепачкан помадой. Отец Валентин помедлил и наконец громоздко и неуклюже встал на колени.
— Не по чину, батюшка, — шепнула Катерина Константиновна, — священник перед любовницей на коленках стоит. Увидят — засмеют. Вставай.
— Не встану, — мучаясь, прохрипел он.
— Встанешь, — отмахнулась она. — Как миленький встанешь…
— Прости, — пробормотал он.
— Не прощу, — раздувая ноздри, сказала Катерина Константиновна, — что мне тебя прощать? Тебе не со мной разбираться надо, а с Ним, — и подняла вверх белую тонкую руку, — а я давно должна была с тобой попрощаться, нас с тобой ничего, кроме греха, не связывало.
Она содрогнулась всем телом и, стройненькая, упрямая, в мятой своей болонье, поднялась с дивана.
— Сиди, — отец Валентин заскрипел зубами. — Я тебе сейчас что покажу.
— Ой, не пугай, — усмехнулась Катерина Константиновна, — что ты мне покажешь, чего я не видела…
Пошатываясь, он встал с колен, снял с себя нательный крест на прочном кожаном ремешке, потертом от времени. Широко раскрыл заросший густыми каштановыми волосами рот, нащупал сбоку почерневший зуб, обмотал его ремешком. Крест повис над его мокрой, блеснувшей под лампой ключицей.
— Смотри, — приказал отец Валентин.
Защемил ремешок дверью и изо всей силы рванул ее на себя. Кровь хлынула на рубашку, вырванный с мясом зуб упал на пол. Отец Валентин зажал крест ладонями.
— Вот как нам расставаться, — сказал он Катерине Константиновне, ловя воздух своим свежеокровавленным ртом. — Видала?