Хуй– спаситель, хуй СОСИТЕ,
Ждите церкви к четвергаааааааааааааам!
Ждите церкви к четвергаааааааааааааам!
Но что– то было не так. «Ждите церкви к четвергам»? Чем громче Билко подпевал брутально звучащей абсурдной строке, тем абсурдней она звучала. Внезапно картинка разбомбленной церкви еще раз мелькнула на экране телевизора в заключительной сводке главных событий дня, и до Билко дошло, чего же на самом деле требовал Варгстром:
Жгите церкви к всем чертям!
Жгите церкви к всем чертям!
Жгите церкви к всем чертям!
Жгите церкви к всем чертям!
Неожиданно успокоенный сим откровением, Билко поставил песню еще раз, потом протопал на кухню – проверить кастрюлю – и ради эксперимента по пути присосался к бычку. Опять, блядь, потух. Он прикурил от горелки и выключил газ. Должно быть, готовчинский. Спустив рукава, он накрыл кастрюлю какой-то уж слишком не подходящей крышкой, а затем, с косяком во рту, со слезящимися от дыма глазами, он вылил в раковину грязную от дезинфектора воду. Она была цвета куриного супа и пахла больничным сортиром, но ебать всех чертей, подумал он, заглянувши в кастрюлю, когда пар рассеялся – трюк-то в натуре охуительно удался!
***
Дэб и вся ее кодла тоже смотрели телик. Похмелье ее как рукой сняло, и она учинила бурную активность, вспомнив, КАКИЕ фотокопии она наделала вчера в колледже. Она спиздила книжку об Остине Османе Спэре из тамошней библиотеки, так как решила, что его зарисовки автоматических духов были охуенно круты. Она увеличила один из них во много раз на библиотечном фотокопере, так что наружу вылезло около пятидесяти листов бумаги – будто гигантская ебаная мозаика – и они с Тиш потеряли примерно час жизни на то, чтоб их склеить и повесить а стену; это был пиздец какой медленный процесс. Картина была похожа на безликого монстра, восстающего из Геенны, и надо сказать, очень круто смотрелась, оттеняя софу. Когда они кончили маяться этой дурью, Тиш пошла в магазин, Сэл пошла в ванну, а Дэб пошла докурить последнюю штуку «Черного Собрания».
– Ебаный в рот! Смотри, чо творится, – сказала Сэл, войдя в комнату и одной рукой грубо ткнув в телевизор, а другой рукой нежно гладя свой свежевыстиранный ирокез. Она заржала, надевая свои охуенные бусы из странных рунических четок с черепом птицы посередине, которые обнаружила в прошлом году, собирая грибы:
– Ни хуя это ни лоялисты-раскольники! Это ж просто «Псы Тора» какие-то, да?
– Да уж, блядь, – захихикала Дэб. Только она собралась скорчить морду в духе Влада Варгстрома, как дверь открылась.
– Чо за хуйня? – спросила Тиш, входя внутрь с какой-то растворимой лапшой.
Сэл издала особый замученный вздох, означавший обычно «подруга-сука-не-тормози»:
– Северная, ебать ее в рот, Ирландия, вот чо…
– Не… – ответила Тиш, – в смысле я это, чо, ну я знаю чо там такое. Не. В смысле это вот чо за хуйня? На пороге валяется, чуть не запнулась.
Она положила на стол картонную коробку. Та была вся обмотана скотчем, а на крышке красным маркером было написано: «ДЭБ – ОТ ЕЕ ОБОЖАТЕЛЯ».
– У нас, блядь, вроде не Валентинов день, а? – пробормотала Дэб, – Чо ж там такое, в натуре?
Она прильнула к окну, чтоб проверить – может тот, кто это принес, все еще там ошивается. На долю секунды ей показалось, что какая-то тень улепетывает вдаль по аллее на заднем дворе, но было слишком темно.
– Ну, блядь, открывай уже, Дэб! – в фальшивом изнеможении спели Сэл и Тиш хором.
– Ну, блядь, а почему бы и нет?
Она содрала весь скотч и чуть-чуть повозившись, справилась с крышкой. На мгновение она отпрянула в ужасе, но потом снова взглянула на странно изящный предмет внутри.
– Ебать всех чертей, ну разве ж не красота? – закричала она, доставая предмет из коробки.
– Ааааааааа! – завизжала Тиш, – он чо, настоящий, а?
– Йо! Как мило! – промурлыкала Дэб, – Эт, должно быть, от Пита. Эти, как их, ну, «Сестры» его – у них все песни про такую херню. Чо, как считаете, может нам поставить его на эту, блядь, как ее, на каминную полку?
– Круто, – сказали Тиш и Сэл в унисон. – Йо, это круто, йо. – И они слегка нервно пронаблюдали за тем, как Дэб смела в сторону всякую херь, чтоб очистить место, и аккуратно поставила череп над самым камином.
IV
Реджинальд С. Феллоуз был вдумчивым и слегка озабоченным преподобным отцом в духе благородной традиции вдумчивых и слегка озабоченных преподобных отцов, которую на протяженье столетий воспроизводила старая добрая Англиканская Церковь. Его красноватая физиономия и клочковатые волосы говорили о слишком, пожалуй, уж сильной любви к старой доброй Крови Христовой для человека его положения, и, может быть, думал он, запирая дверь ризницы в старом огромном Соборе, бывшем его обиталищем добрых лет тридцать, именно эта любовь и заставила так его вляпаться в это дерьмо. Он никак не мог взять в толк, почему вчера так ужасно отклонился от темы речи, заранее им сочиненной для ежегодного Епископского Обеда, разве что вправду вину нужно было валить на ослабшее с возрастом и чудовищным литражом сопротивление Бахусовым соблазнам.
И теперь, точно зная, что банда жующих гамбургеры газетных фотографов заняла дислокацию на лужайке перед входом в его домик рядом с Собором, он счел надежным убежищем сам Собор и прятался там. Они не дерзнуть войти сюда, он знал это. А учитывая, что дети его давным-давно выросли, а жена его жила во грехе с каким-то полным счастья и триппера баптистским священником Бог-знает-где, было весьма непохоже, что назойливые и шумные папарацци смогут здесь кого-либо серьезно обеспокоить.
Его собратья-священники оказали ему единодушную поддержку, и это чертовски много значило для Реджинальда С. Феллоуза.
Было, однако, странновато и жутко думать обо всех тех обычных преступниках, что точно так же искали убежища в стенах Собора за всю его тысячелетнюю историю. О грабителях и бандитах, хватавших здоровый медный дверной молоток, долбивших в двери Западного Крыла и требовавших своего Богом данного права на посещенье святилища; две недели бесстыдного объедания и обпивания Церкви, вытворение соответствующих их призванию гнусностей и, наконец, побег во Францию на каком-нибудь судне – все это входило в свое время в их обязательную программу. Господи Боже! – сказал сам себе Феллоуз, – как ужасно-то времена поменялись, раз теперь здесь вынужден прятаться Я. В заморских странах такое, конечно, случалось – в Восточной Европе до паденья Берлинской Стены, или в какой-нибудь из тех Богом проклятых адовых ям Латинской Америки – но ему никак не удавалось припомнить хоть одного английского епископа, который бы прятался в собственном Соборе с тех пор, как Томас Беккет однажды не попробовал провернуть это дело в Кентербери и не потерпел сокрушительное фиаско.
Феллоуз решил обратиться за помощью к тому единственному человеку, чьи советы спасали его на протяжении почти что всей жизни. Человеку, который всегда был готов оказать поддержку, и на мудрость которого в вопросах как великих, та и незначительных можно был полагаться, как ни на чью другую. Но когда он поднял в ризнице телефонную трубку и набрал номер чеширского дома престарелых, где его мать постепенно кончалась в тумане старческого маразма и довоенной поп-музыки, линия оказалась занятой. Чертово невезенье!
Он печально спустился по нефу, в который раз поражаясь царственной грации древних норманнских колонн, и бормоча под нос те слова, что навеки скрепили смертный приговор Томасу Беккету: «О кто меня избавит от сего святоши-баламута?»
– О Боже! – возопил он, воздевая руки к превосходным и заслуженно прославленным соборным витражам, – неужто я – еще один святоша-баламут? Терния, впившаяся в плоть… простите, нудная помеха, от которой нужно поскорей избавиться? Блоха, которую раздавят прямо на хребте сего мирского общества, не дав ей и шанса на искупление, да?
Он вздрогнул от неожиданности, когда резкий голос с оттенком веселья громогласно ответил ему, раскатившись эхом по элегантным готическим зенитным фонарям:
– ДА!
Феллоуз обернулся, уставившись на роскошный барочный свод в вышине, который тут же пришел во вращение, будто после особо тяжелого состязания со старым добрым соком, способствующим единению душ.
– К-кто з-здесь? – робко спросил он.
Внезапно величественный орган времен династии Тюдоров ожил, и, озираясь в полном замешательстве, Феллоуз узрел некую стройную юную особу с белокурыми волосами, сидящую, как на жердочке, высоко над покрытой изящной резьбой ширмой для хора, сделанной во времена короля Якова I-го, и, без сомнения, исполняющую с невиданным блеском один из его, Феллоуза, самых любимых гимнов. Будучи слишком старомодным с точки зрения большинства его коллег, гимн этот, однако, всегда казался Реджинальду С. Феллоузу воистину пророческим. Но на сей раз пророчество, похоже, собиралось сбыться.
– Жатва началась, жатва началась, – грохотал на весь Собор самый изысканный баритон, который Феллоуз мог припомнить. Он еще раз осмотрелся и с облегчением увидел фигуру священника, входящую в неф из викторианско-готического уродства, официально известного как «Мемориальная Часовня Рабочих Железной Дороги», но которую сам он всегда несколько презрительно называл «Станцией Святого Панкрата».
Жатва началась, жатва началась…
Таинственный священник продолжал распевать. У него в самом деле был на удивление сильный и берущий за душу голос. И когда священник свернул в гранитное великолепие нефа, Феллоуз увидел, что он несет перед собою свой жезл. Значит, епископ. Но голоса он не узнал. Он бы точно узнал этот голос, однажды услышав. Голос просто невероятный, подумал Феллоуз, подлинный дар, и мысль сия заставила его тихо возблагодарить Господа за его чудесные деяния.
Жатва началась, жатва началась…
Приближаясь, неведомый «епископ» вдруг вступил в огромную лужу золотого сияния, образованную посреди пола солнечными лучами, прошедшими сквозь Окно Благодати в восточном конце трансепта. Феллоуз никогда не мог уразуметь, почему открытки с фотографией этого окна всегда лучше всего раскупались в «Сувенирной лавке» Собора, хотя оно, вне всяких сомнений, изливало почти что магический свет в такие роскошные осенние вечера, как сегодня.
Он еще раз глянул на обладателя баритона и довольно громко с удивлением ахнул. Человек этот был с головы до пят облачен в одежды чистейшего белого цвета; мало того, его кожа и волосы также прямо-таки сверкали от белизны. Единственным мазком цвета в фигуре были глаза, лучистые розовые глаза, которые будто бы прожигали Феллоуза насквозь, чтобы заглянуть в самые недра его души и проклясть без всякого сожаления за увиденное внутри. На мгновение Феллоуз, обнадежась, решил, что это какое-то привидение. Но когда Белый Валлиец приблизился и вновь начал петь, все волосы на затылке Феллоуза встали на дыбы, и, полузадушенно ахнув еще раз, он сорвался с места и драпанул мимо алтаря вдоль восточной стороны нефа.
Он бежал под древними каменными сводами, подпиравшими в свое время норманнские зенитные фонари, и наконец забился в Часовню Пресвятой Девы рядом с огромной Восточной Дверью. Он всю свою жизнь недоумевал, почему такой странный рудимент папства до сих пор никто не убрал из его протестантского собора, но теперь все сомнения были забыты, и он фанатично взмолился Пресвятой Богородице Деве Марии, как перепуганный насмерть мальчик-хорист, которого в первый раз ебет в жопу Отец-настоятель.
Но все было без толку – грохочущий голос, казавшийся ныне воплощением ужаса, а не красоты, раздавался все ближе и ближе, все громче и громче.
Жатва началась, жатва началась…
И шаги белого, как сама смерть, обладателя баритона приближались тоже.
Феллоуз, стоя на коленях, оглянулся через плечо и с ужасом понял, что таинственный священник держит в руках вовсе не ординарный церемониальный епископский жезл; он нес с собой самую настоящую косу и методично косил ею воздух, как мускулистый французский фермер, которого Феллоуз как-то видел в музее Курбе в Париже, а может, и не в Курбе, в конце концов в данный момент он ни за что в жизни не вспомнил бы, что это был за музей…
Жатва началась, жатва началась…
– Ч-что вам угодно? – пролепетал Феллоуз своему белолицему палачу, – К-кто вы?
Белый Валлиец не снизошел до ответа на эти вопросы.
– А также не смеешь ты приносить сию мерзость в свой дом, иначе ты будешь проклят, как и она, – пророкотал Иеремия Джонс, – но ты воистину должен возненавидеть ее, и ты воистину должен отвергнуть ее, ибо проклята мерзость сия.
– О, ради Бога, – сказал Феллоуз, постаравшись придать своему голосу самые увещевательные интонации, – как я уже объяснял Архиепископу, мои замечания были напрочь вырваны из контекста… Я просто хотел указать на то, что…
– Еще до первых петухов ты трижды отречешься от меня! – пророкотал в ответ Иеремия Джонс.
Феллоуз потерял дар речи. Что это, черт возьми, за насмешка над Богом? Этот тип точно не имел никакого отношения к старой доброй Англиканской Церкви.
– Осмелишься ли ты быть крещенным точно так, как Иисус Христос был крещен в священных водах реки Иордан?
Феллоуз задохнулся от ужаса и был не в силах оказать сопротивления, когда Белый Валлиец резко поднес косу к его шее. С некоторым облегчением, впрочем, он осознал, что широкое лезвие только слегка касается его горла. Но он, безусловно, не был готов к тому, что случилось потом.
– О Господи, нет! – завопил он, когда подлый падре извлек на свет божий, как мощный хлыст, жезл своей жизни.
– Омой себя, о грешник, священными водами реки Иордан! – приказал Джонс, направляя свой белоснежный хуй на падшего раба Божьего и извергая водопад святой воды прямо в открытый рот перепугавшегося насмерть Епископа.
Но Феллоуз отнюдь не собирался сдаваться. Внезапно налившись благородным негодованием, он рывком приподнялся, выставив вперед руки, чем застал Валлийца врасплох – и тот повалился навзничь, дернулся вбок, и тут рукоятка косы вошла ему прямо в солнечное сплетение. Феллоуз тут же воспользовался шансом на спасенье, вскарабкался на статую Девы Марии, лапая ее где попало, и перелез на высоченный алтарь, стоявший за нею. Но вероломный викарий уже вскочил на ноги и с диким видом махал косой, стараясь достать его ноги; Феллоуз принялся прыгать и почти потерял равновесие. Он в отчаянье огляделся и внезапно увидел путь, ведущий к спасению. Ну же, трус! – подумал он, прыгая на дорогую занавесь синего бархата, которая драпировала всю верхнюю часть стен Часовни Пресвятой Девы, – Если б я только…
Но Иеремия Джонс обладал невероятной реакцией и ударил своим смертоносным орудием, опередив Феллоуза, и окровавил косу о его ногу, прорубив ее до кости.
– Замахнись же серпом своим и пожинай! – пророкотал он с триумфом, – Ибо время пришло тебе пожинать; ибо созрел урожай земли твоей!
Феллоуз крикнул от жгучей боли, соскользнул с бархата и неуклюже сорвался, случайно запутавшись в роскошном золоченом шнуре, коим была украшена занавесь. Крик ужаса тут же застрял у него горле, так как изысканно украшенная серебристыми кисточками петля захлестнулась вокруг его шеи. Он тут же отцепился от бархата и скончался, успев дернуться два-три раза, повиснув над алтарем; пятно молофьи моментально начало расползаться по переду его рясы.
Джонс посмотрел на свою работу, и увидел он, что это хорошо. Но он моментально сорвался с места, развернулся и побежал, когда занавесь синего бархата порвалась надвое под воздействием мощного веса болтающегося тела епископа, которое рухнуло на алтарь с тошнотворным хлюпаньем. А в вышине, медная рейка в виде пики, на которую была натянута завесь, сперва неуверенно заскользила, а потом сорвалась с крепления. Падая наземь, за секунду до того, как пробить насквозь труп фиолетоволицего экс-епископа, огромная медная пика сбила чудовищных размеров серебряный канделябр, украшавший алтарь со времен гражданской войны, и когда он, в свою очередь, перевернулся, древний и напрочь высохший бархат мгновенно охватили мстящие языки огня.
V
Билко давал себе поджопники. Он проклинал себя за то, что не остался прошлой ночью посмотреть, как Дэб выражает благодарность и любовь мужчине, который, как она, несомненно, знала, был ее единственным настоящим поклонником. Единственным, кто ее по-настоящему понимал.
Ему следовало забраться на самый верх мусорных баков, стоявших на заднем дворе ее дома, и подсмотреть в окно гостиной, как Дэб открывает его подарок. Хотя… Билко немного напряг мозги и вспомнил, почему так не сделал. Баки были под завязку полны кубышками скисшего молока и гнойной мутью всех разновидностей. Из одного из пластиковых мешков выскочила здоровая крыса, а он, скажем так, не собирался видеться с крысами чаще, чем то было необходимо. Не то, чтобы тухлые яйца и грызуны были чем-то противным до рвоты. По крайней мере, не для него. Они полностью меркли в сравненье с его эскападами третьего дня, то есть третьей ночи.
И что это, блядь, на него нашло? Он потряс головой и ради эксперимента присосался к бычку. Надыбав коробку сучков люцифера, он снова привел его в дымящее состояние. Он просто-напросто не мог вспомнить, что творилось тогда у него в башке. Что за дьявол вселился в него и заставил сделать то, что он сделал? По правде сказать, все, что было после того, как он снюхал всю скорость, маячило неким смутным пятном. Воспоминания его, казалось, полностью состояли из совершенно не связанных между собой осколков. Разговор с Роном о тибетских трубах из берцовых костей. Зрелище Дэб, уболтанной этими неудачниками. Вылет из клуба после короткой схватки с вышибалами в ирокезах. Прогулка по мертвым улицам – лишь изредка до него доносился хохот, а порой – чей-то пьяный крик. Он точно помнил, что никакой блестящей идеи в его башке тогда не было.