…но и хорошо, что ничего мне не ясно до сих пор.
Быть может, куда хуже, когда создатели жизнеописаний настырно распределяют своих героев кого в рай, кого в ад.
Это не наше дело.
Борис Корнилов «Я буду жить до старости, до славы…» (СПб. : Азбука, 2012)
Такая больная тоска от этой книги. Такое болезненное приобщение к чужой судьбе – верней сказать, сразу к нескольким судьбам.
Книга состоит из нескольких разнородных частей.
Во-первых, собственно стихи замечательного поэта Корнилова, которого многие знают исключительно как автора слов песни «Нас утро встречает прохладой…», – между тем это один из самых сильных стихотворцев прошлого века.
Корнилов – поэт того же природного, корневого, духовитого, густопочвенного сплава, что Есенин и Павел Васильев, – таких детей русское крестьянство уже не рожает. Да и где оно, крестьянство…
Предваряет стихи Корнилова эссе критика Никиты Елисеева.
Вторая часть книги – дневники поэтессы Ольги Берггольц, которая была женой Корнилова в 1929–1931 годах.
Третья – переписка его второй жены, Людмилы Басовой, с матерью Корнилова.
И наконец, финальная часть книги – материалы из следственного дела поэта.
Это очень безжалостная к Корнилову книга.
Поэт и так порой раздевается до самой последней наготы в своих стихах – а тут еще две жены о нем говорят, и публикуются протоколы его допросов, где он все, все, все подписал, оговорив самого себя с головою.
Ко всему еще и Елисеев, который автор предисловия, считает возможным заявить, что «Корнилов никогда не рефлексировал, не размышлял». Обоснования для такого утверждения просты: Корнилов не оставил нам документальных подтверждений своих сомнений касательно советской власти. Вот Берггольц, например, оставила – и, значит, утверждает Елисеев, она размышляла.
Ну, быть может. Корнилов дневников не вел, а о чем он там говорил с друзьями, например, с поэтом Ярославом Смеляковым – выживший и дважды отсидевший Смеляков никому не рассказал.
Пусть с ним не размышлял Корнилов, и ладно, хотелось бы подойти к вопросу иначе.
Никита Елисеев в своем эссе пытается разобраться, сколь на самом деле сложны и подспудно трагичны были стихи Корнилова. То есть в каком-то смысле Елисеев сам же противоречит своей установке об отсутствии рефлексии у Корнилова: просто она была рассеяна в стихах.
Елисеев не без старания находит в стихах Корнилова признаки некоего разлада со временем, в котором жил поэт.
Надо сказать, что от подобных предисловий иногда веет легким абсурдом. Потому что перед автором в таких случаях всегда стоит одна достаточно прозрачная задача: доказать, что тот или иной советский литератор, несмотря на все свои советские сочинения, был втайне не совсем советским.
Спору нет, никакой серьезный художник не уляжется со всем своим барахлом и богатством в ту или иную политическую идеологию – но уж давайте все-таки не выворачивать здравый смысл наизнанку.
В том разделе, где помещены материалы из следственного дела Корнилова, есть отвратительный в своей подлости документ – литературоведческая экспертиза критика Николая Лесючевского, написанная по заказу НКВД и, по сути, послужившая одной из причин вынесения поэту смертного приговора.
В своей «экспертизе» Лесючевский (благополучно доживший, кстати, до 1978 года) выискивает выводы, которые выступают у Корнилова «между строчек: нельзя мириться с такой мрачной жизнью, с таким режимом, нужны перемены». «Корнилов, – пишет Лесючевский, – пытается замаскировать подлинный контрреволюционный смысл своих произведений, прибегая к методу “двух смыслов” – поверхностного для обмана и внутреннего, глубокого – подлинного».
Елисеев верно говорит, что Лесючевский демонстрирует «абсолютное неумение писать мало-мальски внятно или интересно» (хотя, с другой стороны, офицеры НКВД все поняли, а интерес тут дело десятое). Но – вот парадокс: и Елисеев, и Лесючевский пишут, по сути, об одном и том же. Отдельные пассажи у них вообще можно поменять местами. Просто то, что изыскивает Лесючевский и ставит Корнилову в вину, Елисеев ставит поэту в заслугу.
Даже не знаю, какие из этого делать выводы.
Тем более что стихи Корнилова, ваша правда, иногда просто зачаровывают ощущением предстоящего ужаса.
Это в 30-м году отчего-то написал.
(Причем все последующие семь лет до гибели он изо всех сил пытался нагадать себе долгую жизнь, отгоняя неизбежную и уже предсказанную беду: «Кукушка куковала позавчера мне семьдесят годов…», «Мне жить еще полвека, – ведь песня недопета…», «Я буду жить до старости, до славы…»)
Да, мы видим сгусток кошмарных предчувствий. Да, казалось бы, сложно подобное найти у правоверного советского поэта, но…
Но если будете искать, то найдете наверняка у любого из них.
К тому же: а что, есть какие-то правоверные поэты, писавшие исключительно монархистские стихи? Или существуют поэты либеральных взглядов, что никогда не помышляют о смерти или вопиющей подлости и ужасе мира? Елисеев сам пишет: «Настоящий поэт – всегда настоящая трагедия».
Вот и трактовать историю литературы прошлого века как историю борьбы писателей с советской властью – хоть и увлекательное занятие, но на какой-то стадии становящееся несколько навязчивым.
Что до «широкого читателя», то в рассматриваемой книге наиболее любопытным разделом станут для него, что греха таить, даже нередкие и неизданные стихи Корнилова, а отрывки из дневника Берггольц.
Не только потому, что кто теперь читает хорошие стихи – того же Корнилова переиздали в 2011 году, а до этого лет пятнадцать его книг не выходило, – а потому, что записки Берггольц действительно интересны.
Молодая (и, судя по фотографиям, помещенным в книге, очень красивая) женщина – да что там, девушка! – двадцати лет описывает свою жизнь с мужем, которого то любит, то не любит, который пьет, не ночует дома, переписывается со своей первой юношеской любовью и к тому же обладает неуемной потенцией, чем доводит Берггольц до приступов почти уже отчаяния.
По-настоящему страдая от возможной – кстати, душевной, а не плотской! – неверности своего мужа, Берггольц описывает, как сама она заигрывает сначала с поэтом Николаем Тихоновым (женатым), потом с писателем Юрием Либединским (который «…целует меня, я обороняюсь от поцелуев и ласк его, так как хочу их и боюсь»), а потом еще с кем-то, и еще, и еще.
Наверное, этого всего не стоило бы публиковать? Или об этом не стоит читать? Или все-таки стоит?
Берггольц не уничтожила этот дневник, а могла бы. Знала ведь почти наверняка, что опубликуют. То есть даже рассчитывала на публикацию.
В общем, ничем нас, взрослых людей, уже не удивишь. Поэтому мы читаем и по-взрослому удивляемся, насколько велик был разброс эмоций в дневнике Берггольц, зачастую в пределах всего нескольких дней.
С одной стороны: «…Борис, которого я обманываю, который меня любит, которого и я люблю…»
С другой – тут же, о Либединском: «Юрий приедет скоро. Наверное, в пятницу увижу его… Я хочу, чтоб он полюбил меня так, как говорит, как умеет любить».
И ниже, снова о Корнилове: «Нет, я люблю его… Исключение Бориса из комсомола, его безыдейность – должны были бы оттолкнуть меня от него, не говоря уже о других свойствах его… Его чрезмерная нежность и потенция раздражают меня. Неужели же я не люблю его…»
«Люблю его… не люблю его». Ох, дела наши тяжкие.
Но, грубо говоря, стихи Корнилова сейчас могут заставить перечесть только такие вот дневники.
А кончилось все, как вы уже догадываетесь, плохо: Корнилов и Берггольц развелись, их ребенок – дочь Ирина – умерла от болезни в семилетнем возрасте.
Корнилов был арестован 20 марта 1937 года. В книге приведено свидетельство: «Когда к Корнилову пришли – он читал. Все время обыска так и не обернулся – сидел, уткнувшись в книгу и не обращая внимания на чекистов».
Его продержали без малого год за решеткой. Он признался, что подвергал контрреволюционной критике мероприятия партии и правительства и выражал сожаление о ликвидации кулачества.
Его продержали без малого год за решеткой. Он признался, что подвергал контрреволюционной критике мероприятия партии и правительства и выражал сожаление о ликвидации кулачества.
13 февраля пом. нач. 10 отд. IV отдела лейтенант госбезопасности Резник и лейтенант Гантман составили обвинительное заключение об участии поэта в «троцкистско-зиновьевской террористической организации», а капитан Карпов заключение завизировал.
20 февраля Военная коллегия Верховного суда СССР в составе Матулевича, Мазюка и Ждана приговорила Корнилова Бориса Петровича к высшей мере уголовного наказания – расстрелу. Заседание заняло двадцать минут. Приговор привели в исполнение в тот же день.
Время пожрало своего певца.
Близкие ничего о его смерти не знали.
У Корнилова тогда была уже другая жена – еще одна, судя по фотографиям, красавица, Люся Борнштейн, в шестнадцать лет убежавшая от родителей к полунищему поэту. В момент ареста Люся была на третьем месяце беременности. Корнилов успел попросить Люсю: если родится девочка – назовите Ирой, а если мальчик – Сашей. В своем единственном письме, пришедшем из тюрьмы, поэт просил «беречь Сашу» – не знал, что родилась дочь.
Ее действительно назвали Ириной – то есть у Корнилова были две дочери, и обе Ирины.
Вторая дочь, чьи заметки тоже есть в этом сборнике, долгое время не знала, кто был ее отец.
А мать поэта, Таисия Михайловна Корнилова, до середины пятидесятых все ждала возвращения Бориса из тюрьмы. Ни одно министерство не могло признаться матери, что ее сына убили давным-давно.
Но что еще хочется заметить напоследок.
Мне показался удивительным странный по нашим временам идеализм этих безусловно советских (поздравляют друг друга в письмах с 40-летием Октября!) и изуродованных советским же временем людей.
Вот Корнилова начинают публиковать. Стихи в те времена оплачивались весомо – к примеру, за первый сборник, вышедший в 1957 году, была начислена сумма 86 тысяч рублей. Ольга Берггольц, ставшая составителем этой книги, тут же заявила, что основная наследница – мать поэта, а она вообще ни при чем. Мать поэта переписывается со второй женой, Людмилой, воспитывающей дочь Корнилова, – и Людмила, неустанно занимавшаяся разнообразной деятельностью по возвращению поэту честного имени (хотя сама была смертельно больна!) – тоже сразу отказывается от наследственных прав.
Но тут уже мать самочинно переводит половину гонорара за первую книжку дочери Корнилова – то есть своей внучке.
В наши дни глотки иные жены друг другу перегрызли бы, решая наследственные дела.
Вместе с бесчеловечным временем ушла куда-то и человечность?
Максим Чертанов Хемингуэй (М. : Молодая гвардия, 2010)
Давненько мы не встречали таких увлекательных сочинений. Возле моего дивана обычно лежат штук десять разнообразных книжиц и томиков, но тут все девять так и остались пылиться, дожидаясь, пока я проглочу расчудесную чертановскую работу.
Самого Чертанова я не знаю, но по мере изучения его труда узнавал все больше.
В конце концов набрал редактора серии «ЖЗЛ» в «Молодой гвардии» и прямо спросил:
– Максим Чертанов – это баба?
– Женщина, – ответили мне.
Я мог бы и не звонить и не спрашивать. Текст буквально вопиет об этом: написано женской рукою и продиктовано женским сердцем.
Так что далее, с вашего позволения, я буду называть автора не Чертанов, а Чертанова – исключительно для простоты подачи.
Можно сказать, что у Чертановой к Хэму что-то личное, но это будет не совсем верно. Что-то личное у Чертановой к мужчинам вообще (и это нормально, она ведь женщина) – а Хэм, как нам думается, к несчастью для себя, всего лишь совместил в своем характере ряд наиболее неприятных автору черт.
Иногда – иногда! – возникает ощущение, что Чертанова описывает кого-то вроде своего бывшего друга, которого поклялась вывести на чистую воду.
Собственно, Чертанова выкладывает козыри в первом же абзаце, объявляя, что за маской бородатого мудрого Хэма спрятан «неврастеник, позер, патологический лжец, под фальшивой брутальностью скрывающий массу комплексов…»
И далее, по всему повествованию, Чертанова без особой, надо признать, злобы, но с замечательной меткостью наступает Хэму на хвост, ловя его на той самой лжи (чаще всего достаточно невинной – от того, что Хэм приписывал себе лишние боевые заслуги, никто не умер и даже не пострадал), на склонности к алкоголизму (очень, надо сказать, достойному, единственным некрасивым проявлением которого являлась все та же страсть Хэма к мистификациям и просто трепу), на… А, собственно, на чем еще?
Неврастеник он был весьма сомнительный – а если и стал им к финалу жизни, то сама Чертанова четко показывает, как это случилось. Некритический разлад в душевном здоровье Хэма решили подлечить теми же методами, какими лечили героев романа «Пролетая над гнездом кукушки» (неоднократный разряд электричеством по мозгам) – ну и результат получился соответствующий.
Комплексы Хэма, при ближайшем рассмотрении, ни чуть не превышают комплексы любого другого человека мужеского пола; ему уж точно не было свойственно самоутверждаться за счет слабых и безответных, а это дорогого стоит. Животных убивал? Жалко животных.
Что до фальшивой брутальности Хэма – то по поводу нее сточили уже не одну сотню перьев. В остатке все равно остается вот что: пред нами человек, добровольцем уехавший на Первую мировую, – там он попал в санитарный батальон, вел себя нарочито рискованно, был тяжело ранен. Потом добровольцем поехал во франкистскую Испанию – уже в качестве журналиста, но и там опять, как мог, лез на рожон, чему осталось множество свидетельств. С началом Второй мировой организовал военное патрулирование у берегов Кубы и целую разведывательную сеть (была ли реальной ее польза или не очень – вопрос другой, не закрытый до сих пор). Затем снова улетел в Европу, где шел окончательный этап войны, и там в который раз отметился чередой бесшабашных поступков, по слухам, даже командовал партизанами – хотя не факт; но то, что они принимали его за боевого офицера и действительно исполняли ряд его приказаний – это точно.
Помимо этого, ну да, охотился на львов, являлся инициатором множества разборок и драк, и если вся эта брутальность – фальшива, то подайте нам еще хотя бы дюжину таких фальшивых бруталов, мы на них полюбуемся.
Потому что, знаете, забавно, когда писатель В., на которого ссылается Чертанова, ловко, в трех строках, развенчивает Хэма – в то время как брутальность самого В. выражается лишь в том, что он сын офицера.
«Но он же не выдает себя за мачо», – скажете вы.
«Не выдает, – отвечу, – а Хэм выдает. И что?»
У Хэма просто были для этого некоторые основания.
Вообще же бруталами себя преподносят многие, но мало вокруг кого создается эта восхитительная хэмовская мифология, которая, видит Бог, повлияла на пару поколений самым благостным образом: жизнь куда правильней делать с этого веселого и бурного, опасно жившего бородача, чем с ехидных скептиков, с кислой ухмылкой оценивающих чужую жизнь.
Понимает это Чертанова? Кажется, да. Но далеко не всегда, к сожалению.
Вот седой уже Хэм, после Второй мировой, едет с другого континента на свое последнее сафари. Через Испанию – где по-прежнему франкистский режим.
В Африке дважды пятидесятидвухлетний писатель попадает в автокатастрофы, у него повреждены кишечник, печень, почки, у него растяжение связок, у него волосы на голове сгорели, у него сильные ожоги лица и рук…
Он не сдается, бодрится, ведет себя отлично, снова возвращается в Испанию – и Чертанова за ним. Едва поспевая за героем, автор ехидничает, что ни с какими друзьями, выпущенными из франкистских тюрем, Хэм не встречался – а пил, гулял и смотрел на бой быков.
Ну хватит, а? Ну, так же можно бегать за кем угодно. Хотите – за Пушкиным побегайте, хотите – за Есениным, хотите – за Пастернаком: у них тоже друзья в тюрьмах сидели, а они пили да гуляли.
Взрослый человек должен себе спокойно отдавать отчет, что развенчать можно кого угодно. Еще раз повторю: кого угодно. И тех, кого назвали выше, и Лермонтова, и Гумилева, и Домбровского, и Лимонова – любую мифологизированную русскую фигуру и нерусскую тем более – тех совсем не жалко.
Это задача веселая, увлекательная, читать про это интересно. Но главное, не надо делать вид, что мы кого-то тут вывели на чистую воду.
Никого никуда не вывели.
Знаете, как женщины говорят в обиде: «Знаешь, кто ты такой? Я-то знаю! Хочешь, я тебе скажу, какой ты?»
Скажи, моя родная. И прости, что я тебя обидел. Я сам знаю, какой я, – даже лучше, чем ты.