— Может, она, как врач…
— Какой врач?! Медсестра она. Да и не видала Саньку никогда, только на фотографии. Ткнула пальцем: умер. Мы — смеяться. Санька-то? Да он нас всех переживет, такой здоровяк. А она только головой покачала и пошла. А утром соседка прибежала: точно, умер. А ты говоришь… Помолчали, поежились. Июль и ночами мучил духотой, а их знобило.
— Как к ней только люди-то идут, как не боятся?
— Боятся?! Да к ней не пробьешься. Весь город гудит: ох, Ганна, ах, Ганна! Она у нас знаменитей любого артиста.
— Ишь ты, массажисткой заделалась. Ну да ведь человеку что, только бы молодым себя почувствовать. Особенно бабе. Хлебом не корми, только чтоб помял кто-нибудь. Тогда снова хоть на танцы.
— Да она и не мнет вовсе, хоть и зовется массажисткой. Поводит руками — и будь здоров. Люди все деньги выкладывают. Говорят, не берет, да кто поверит? Кто теперь не берет? Говорят, не прямо дают, а подсовывают кто куда — под бумаги на столе, даже под ковер. Всем кажется, что если не заплатить, то и здоровья не будет…
Тут дверь поликлиники беззвучно приоткрылась и выглянула чья-то лохматая голова — не поймешь, мужика или бабы, повела глазами на обе стороны и скрылась. Друзья невольно подались друг к другу от охватившего их обоих страха. Дверь снова раскрылась, теперь уж настежь, вышли две старушки, словно бы поплыли над дорожкой — ни шагов не слыхать, ничего. Рядом в кустах взвыл кот, да так, будто с него шкуру сдирали. Друзья разом оглянулись, но никакого кота не увидели. А когда снова посмотрели на дорожку, то старушек уже не было, будто оторвались от земли и улетели в темный проем за углом поликлиники.
— Не-е, брат, пошли-ка, — испуганно начал лысый.
И замолк. Потому что свет в окнах вдруг заморгал и погас. И дверь поликлиники снова начала открываться. Обоим им показалось, что дверь открывалась слишком долго, а потом они увидели у колонн невысокую худощавую женщину с черными волосами, спадавшими на плечи.
— Она?
— Она, ведьма!
Женщина посмотрела на кусты, тряхнула волосами.
— Кто там?
Друзья замерли в совершенной уверенности, что их никак нельзя разглядеть в темных кустах.
— Почему вы прячетесь?
Лысый почувствовал, как задрожало плечо товарища, прижавшегося к нему.
— Я же чувствую, что вы тут.
Она так и сказала — не «вижу», а «чувствую», и от этого ли слова или потому, что ему передалась дрожь напарника, только лысый тоже начал трястись, как в лихорадке. Удивлялся сам себе — чего бояться? — но дрожь унять не мог.
— Ну, тогда… — Женщина помолчала и вдруг вытянула перед собой обе руки. И волосы ее, как показалось обоим, тоже потянулись вперед. — Тогда я сама к вам пойду.
Она так и пошла с вытянутыми вперед руками, как слепая, медленно пошла, тяжело переставляя ноги. И с каждым ее шагом безотчетный страх все больше охватывал людей, спрятавшихся в кустах. Вдруг оба они, не сговариваясь, вскочили и кинулись прочь, ломая кусты, топча газоны, примыкавшие к дороге.
— Остановитесь! — неслось им вслед. А слышалось, будто не женщина кричит, а невесть кто, столько ужаса было в этом крике. Электричка летела с истошным воем, но они и электричку не слышали, не то что крик. И вдруг оба разом запнулись за какую-то проволоку и шмякнулись так, что в глазах потемнело. Когда опомнились, увидели колеса вагонов, мелькавшие в каких-то двух метрах. И снова ужас охватил их, отползли, вскочили, кинулись прочь…
Солнце ослепительным сиянием заливало кабинет, но перед глазами Савельева все была темень, и тускло горели дальние фонари, и набегал желтый глаз электрички, и свистели близкие колеса. И страх сжимал сердце. Хотелось бежать, он мысленно торопил ноги, но они, как во сне, еле двигались. Потом была долгая тишина. Савельев, не отрываясь, глядел в темные провалы глаз сидевшей напротив женщины и пытался угадать: заметила она или нет, что он задремал, слушая ее?
— Извините, — сказал на всякий случай. — Плохо спал сегодня. Кошмары какие-то. Но я все слышал. Интересно вы рассказываете, впечатляюще. Снова осмелился взглянуть ей в глаза. Теперь они показались ему не черными, а серыми, с искорками в глубине. — Понятно, люди чуть не попали под электричку. Но вы-то тут при чем?
— Я их напугала.
— Каким образом? — Они прятались в кустах, и я подумала: бандиты какие. Решила повлиять на них.
— Как?
— Очень просто. Надо протянуть к ним руки и сосредоточиться, чтобы передать свой испуг. Я, наверное, перестаралась.
— И вы уверены, что передали, как вы говорите, свой испуг?
— Конечно.
— А может, они сами испугались? Выпивши были…
— Нет, нет, я знаю, это я виновата.
— Ну, хорошо. А что дальше?
— Я с трудом их остановила.
— Но вы говорили, что они запнулись за какую-то проволоку.
— Это им так показалось. А на самом деле мне самой пришлось нарочно запнуться и упасть. Видите? — Она показала на ленточку лейкопластыря на лбу. — Некогда было выбирать место.
В этот момент солнце соскочило с подоконника, залило кабинет особенно интенсивным светом, и Андрей разглядел сидящую перед ним женщину всю, до мельчайших подробностей, от белой наклейки на лбу, до округлых коленок, мягко обтянутых платьем из какой-то свободно спадающей, текучей сиреневой ткани. Он зажмурился, чтобы не глядеть, поймав себя на неподобающих мыслях. Но не глядеть было еще труднее. Тогда он чуть разжал веки, увидел дрожащий хаос черно-белых пятен, смазанные контуры предметов. Сиреневое пятно плыло и увеличивалось. Показалось ему, что женщина встала и тянется к нему оголенными до локтей руками. Он понимал, что этого следовало бы испугаться, но боязни не было, как раз наоборот, было какое-то благостное чувство, и знакомые расслабляющие мурашки щекотно сбегали с затылка за шиворот. Андрей поежился и открыл глаза. Сидя на своем месте, женщина в упор внимательно, как диковинку, разглядывала его.
— Я вижу… у вас ко мне… много, вопросов, — сказала она, многозначительно разделяя слова.
— Немало.
— Он опустил глаза, чувствуя, что краснеет.
— Я ведь еще не арестованная?
— Ну что вы!..
— Так не все ли равно, где задавать эти вопросы?
Она поглядела на залитое солнцем окно, и Андрей с необыкновенной ясностью представил себе мягкую зелень поляны в обрамлении молодого березняка, песчаную проплешину у манящего изгиба речки.
— Я ведь в отпуске, — неожиданно для самого себя признался Андрей. Выпросил. Как раз с сегодняшнего дня. Да вот вы…
— Извините.
— Сам виноват. Хотел еще вчера вечером уехать… Работа такая: не удерешь — обязательно разыщут.
— Так удирайте.
— Теперь уж все. Сейчас придет начальник…
— Он не придет.
— Как это не придет? Демин да не придет?
— Не придет.
— Откуда вы знаете? — насторожился Андрей.
— Не знаю.
— А я знаю. Пришел уж, наверное. Пойду доложу.
Он встал, соображая, идти или не идти? Если бы Демин пришел, вызвал бы. Решил пойти, хоть у дежурного спросить. Аверкин, как всегда, кричал в телефон. Какой-то странной способностью обладал этот лейтенант: в его дежурство телефоны почему-то не умолкали. Или же он сам звонил. Как бы там ни было, без телефонной трубки в руке Аверкина представить было невозможно. Увидев Савельева, Аверкин замотал головой — нет, мол, не приходил Демин.
На миг зажал трубку ладонью, выкрикнул:
— Не придет! Звонил…
— Как звонил? Откуда?
— Не знаю, не знаю…
— Ты ему сказал, что я здесь?
— Сказал. Велел передать, чтобы ты шел.
— Куда шел?
— Домой или куда там?.. Нету дела, все… Заявление забрали.
— Кто забрал?
— Да они же. Пришли, сказали: ведьмы боятся… Их право.
— Чего мне-то не сказал? Я же тут.
— Да вот! — Аверкин мотнул головой на зажатую в руке трубку. — Не оторвешься.
Выругавшись, Савельев вернулся в кабинет, ни слова не говоря, убрал со стола бумаги, подергал ящики — заперты ли, поглядел на женщину. Она стояла у двери, с напряженным ожиданием смотрела на него.
— Все, мадам. Сеанс окончен. Заявления нет, пострадавших нет, виноватых нет. Все.
Он злился на себя, на Демина, на эту женщину.
— Прощайте. Она кивнула и улыбнулась так, что у него затомилось сердце.
— До свидания, — сказала многообещающе и исчезла. Только что стояла в полуоткрытых дверях и вдруг пропала. Ни шагов по коридору, ничего, Савельев выглянул — пусто. И ни посетителей в коридоре, никого из сотрудников. Понятно — воскресенье. И все-таки жутковато было от такой пустоты. И голос Аверкина в глубине коридора казался далеким и глухим, нереальным. "И впрямь ведьма, — подумал Савельев. Но подумал как-то весело, будто они, ведьмы, каждый день перед глазами. — Конечно, каждый день, — все так же весело подумал он о себе. — Что ни встречная, то и ведьма. Голодному любой кусок — пирожное…"
Вот уже второй год Савельев бедовал в одиночестве, хотя по документам третий год числился женатым. Засидевшись в холостяках, он не рассчитал и ухватил молодую Тамарочку, на одиннадцать лет младше себя, — ему тридцать два, ей двадцать один. Больше года прожили не то чтобы душа в душу, но и не из души в душу, и Андрей начал привыкать к мысли, что так и полагается. Но прошлой весной Тамарочка почему-то вдруг стала стесняться его милицейского мундира. Хотя он, следователь, и надевалто свою форму старшего лейтенанта милиции только по праздникам. Первое время Андрей испытывал нечто вроде ревности, подозревая, что дело не а мундире. Потом молодая жена уехала в другой город, к маме, заявив на прощание, что разводиться не собирается, и он неожиданно для самого себя успокоился. Одно было неудобство — не сходишь на танцы, как прежде, не погуляешь: начальство блюло, чуть что — выговаривало. А потому простим ему, дорогой читатель, некоторую легкомысленность поведения, которую вы несомненно заметили. Вспомним свою молодость, не оглядывались ли и мы на красивых женщин? До женитьбы, избави Бог, конечно же до женитьбы. Ну а положение нашего героя с полным правом можно рассматривать как холостяцкое. Из дома Андрей снова позвонил Демину — глухо. Решил, что тот просто — напросто уехал за город, поскольку воскресенье и поскольку научен опытом: не удерешь — обязательно вызовут в отделение. Жизнь-то на воскресенья не останавливается, даже еще больше случается всякого по воскресеньям. А раз так, то и ему не грех подумать о прогулке за город. И лучше, если не одному. И он уже ругал себя за то, что не поболтал подольше с этой женщиной, может, до чего-нибудь и доболтались бы. А что, красивая, умная, загадочная. Не чета тем дурехам, с которыми знакомился в последнее время. Даже если исходить из интересов службы, то и тогда следовало бы поговорить. Экстрасенсша в следственном деле! А что? Может, помогла бы разобраться и с той кражей фамильного серебра Клямкиных, которое ему так и не удалось отыскать… Он все думал о ней, не переставал думать. Вызывал в памяти ее гладкие коленки под сиреневым платьем, ее руки с длинными пальцами, ее глаза, то ли черные, то ли серые, то ли вовсе зеленые, нетерпеливые, жадные.
— Ведьма! — совсем не испуганно, скорее восхищенно восклицал он, останавливаясь посреди комнаты. — Ах ты!.. Не каждый день ведьмы встречаются!.. Вон как: знаю, и все. Бывает, неделями разбираешься и ничего не знаешь, а она — сразу. Вот бы помогла бы…
Последнее явно было из области фантастики, это он понимал. Но думать так ему нравилось, и он так думал. Потом ему пришла в голову логичная мысль: если будет сидеть дома, то дождется очередного звонка из отделения. Он схватил рюкзак, приготовленный еще накануне, и выскользнул за дверь. Большие часы на фронтоне вокзала показывали ровно двенадцать, когда он с разбегу влетел в вагон электрички. Пневматическая дверь тотчас плотоядно чмокнула, захлопнулась, поезд дернулся, толкнув Андрея на единственное, будто для него и приготовленное свободное место с краю, и он виновато оглядывался, сам удивляясь, что все так хорошо получилось: на нужный поезд успел, место свободное нашлось, и вообще. Что такое «вообще» он не знал, но уверенно отмечал в мыслях своих: все о'кэй! В отличие от многих сидевших в электричке горожан Андрей точно знал, куда едет, — в деревню Епифаново, к бабке Татьяне. Ни о Епифанове, ни тем более о бабке Татьяне до прошлого лета он и слыхом ни слыхал. Все случилось вскоре после того, как его Тамарочка ускакала к маме. Тогда в горестях душевных ему никого не хотелось видеть. На службе от людей не отвернешься, зато в свои заслуженные выходные он удирал подальше. В насквозь прокультуренном нашем обществе куда удерешь? Только, как в отшельнические времена, в пустыню, то бишь, "в леса и долы молчаливы". Леса и долы в радиусе двух километров от любой станции были отнюдь не молчаливы — гремели транзисторами да магнитофонами. Но городские меломаны, как правило, ленивы, на три, а тем более на пять километров их не хватало. Это Андрей понял в первый же свой загородный вояж.
Пришлось обзавестись рюкзаком, кедами, походной спиртовкой и прочими аксессуарами цивилизованного скитальца, знавшего дальние дороги лишь по телевизионному клубу кинопутешествий. В первые дни его старательно испытывали на прочность комары да оводы, и он, лупцуя себя по щекам, посмеивался, что, мол, не выбив из себя городского бэби, не станешь человеком. В какой-то из дней летающая нечисть вдруг перестала досаждать: то ли места пошли некомариные, то пи привык. Это открытие воодушевило, и он, где можно было идти босиком, стал разуваться. Скоро заметил, что босиком ходить можно чуть ли не везде. Приятно было ступать по мягкой податливой траве или по дороге, когда горячая пыль при каждом шаге щекотно профыркивает между пальцами. Не только ходьба по прохладным лесным тропам, но даже по колючей стерне, чему он удивился, доставляла удовольствие. И совсем уж несказанная благость приходила у темных бочажков на редких ручьях, куда он опускал горящие от ходьбы ноги, а затем погружался и весь по самые плечи. Однажды у такого вот бочажка с ним ЭТО и случилось.
Был вечер, тихий и теплый. Днем прошла гроза, быстрым торопливым дождем промыла травы, листву, сам воздух. К вечеру, когда Андрей вышел к ручью, все просохло и прогрелось, и он, долго просидев в воде, ничуть не озяб. Рядом полуразваленная копна — кто-то блаженствовал на свежем сене совсем недавно. Сено было чуточку влажным, нестерпимо пахучим. Он навзничь упал на него и замер в неге. Быстро потемнело небо, как-то внезапно высыпали звезды, заморгали, заперемигивались в вышине. Ветра не было, и Андрей слышал, как звонкие струи ручья играют с гибкими травинками, дотянувшимися до воды. И еще были какие-то звуки, странно вплетавшиеся в тишину, сливавшиеся с ней, рождавшие в воздухе, в траве, в близких кустах, во всем тела, в душе ликование. Вроде бы он спал, но в то же время знал, что не сомкнул глаз в ту волшебную ночь. Остры были чувства, ясны мысли. Все, до чего прежде приходилось тяжко додумываться, представлялось ясным и простым. И свое личное, и всечеловеческое. Сама Великая История внезапно предстала перед ним в первородной прозрачности, без пестрых разномастных одежд, в какие обряжают ее люди. Все былое открылось в его истинности, и казалось, не осталось вопроса, на который он не мог бы просто и ясно ответить. В такой же обнаженности увидел Андрей и свое собственное. И поразился, до чего же все легко объясняется. Даже то, что он числил за собой как "комплекс неполноценности". Было это связано с женщинами, то, что другим давалось просто, для него было полно душевных терзаний, — ни обнять простецки, им поцеловать без внутренних мытарств. "Они же презирают нерешительных, — ругали его друзья — товарищи. — Они же, бабы, ждут, чтобы их хватали и тискали. Это у них потребность, именно это, а не твои цветики, воздыхания". Он соглашался, ругал себя, но перемениться не мог. Образцы тургеневских недотрог, с юности пленивших его чувства, не уходили. А может, не Тургенев был виноват, а девятиклассница Тоня, в которую влюбился еще в седьмом классе? Он бегал на переменках на другой этаж, чтобы увидеть ее, и больше всего боялся, чтобы, не дай Бог, она не заметила его. Стал сочинять стихи, начал учиться рисовать, чтобы запечатлеть ее глаза, волосы, губы…
Платоническая любовь! Какой от нее прок? Только расслабляет, обезволивает мужчину. Вслед за многими другими так считал и он. А в ту чудодейную ночь у ручья внезапно понял: все человеческое в нем от первых мук любви. Верующие люди знают: любовь — это Бог. Не на всех снисходит благодать, но кто удостаивается ее, тот на всю жизнь — Человек. Несчастны не познавшие Бога, то есть настоящей любви, души их подобны бескрылым птицам. Это они придумали пошлый термин "заниматься любовью", это их ущербные толпы изрыгают в мир безнравственность и преступность. Человек, хоть раз глубоко, по-настоящему любивший, не способен на бесчеловечность…
Утро в тот раз было сухим и знойным. Разбуженный солнцем, Андрей долго ходил вокруг копны, гладил траву, плескался в ручье и ничего чудесного ни в чем не находил. Чудесное жило в нем самом, в его воспоминаниях о живых ликующих существах, олицзтворяющих эти травы, эти воды, существах, рядом с которыми было так легко и радостно. Этот восторг нечаянного единения с природой жил в нем все время: и когда шел по мягкой полевой траве, и когда, обогнув березовую рощицу, увидел на взгорье веселую россыпь изб. Будто детишки разбежелись по лугу и замерли, не зная, что делать: и хочется удрать подальше, и боязно. Он огляделся, у кого бы спросить, и ничуть не удивился, именно в этот момент увидев неподалеку девчушку лет восьми со старой — престарой, совсем почерневшей корзинкой в руках.
— Это что за деревня?
— Эта-то? — обрадованно переспросила девчушка. — А Епифаново.