Источник. Книга 1 - Айн Рэнд 41 стр.


Мистера Сьюттона смущало, что Рорк не пытался протестовать. Он хотел бы, чтобы Рорк попытался спорить; вот тогда он привел бы те непререкаемые доводы, которые усвоил от Доминик пару часов назад. Но Рорк ничего не сказал, услышав его решение, только склонил голову. Мистер Сьюттон очень хотел изложить ему эти доводы, но казалось совершенно бесполезным пытаться убеждать человека, который выглядел уже убежденным. Но все же мистер Сьюттон любил людей и не хотел никого оскорбить.

— На самом-то деле, мистер Рорк, я не сам пришел к этому решению. На самом-то деле я хотел нанять вас, я решил иметь дело с вами, совершенно честно, но мисс Доминик Франкон, чьи суждения я в высшей степени ценю, убедила меня, что, выбрав вас, я поспешил; и она была настолько любезна, что позволила мне сообщить вам ее мнение.

Он увидел, как вдруг взглянул на него Рорк. Затем он увидел, что впалые щеки Рорка втянулись еще глубже, а его рот открылся, — он смеялся, беззвучно, лишь дыхание его участилось.

— Отчего вы смеетесь, мистер Рорк?

— Так это мисс Франкон пожелала, чтобы вы мне все сказали?

— Она не пожелала, зачем это ей? Просто сказала, что я могу сказать это вам, если захочу.

— Да, конечно.

— И это говорит только о ее честности и о том, что убеждения ее обоснованы и она готова высказать их открыто.

— Несомненно.

— Так в чем же дело?

— Ни в чем, мистер Сьюттон.

— Послушайте, но так смеяться неприлично.

— Крайне неприлично.

В комнате сгущалась темнота. Эскиз дома Хэллера, без рамки, был приколот кнопками к длинной белой стене; он создавал ощущение, что стена комнаты еще длиннее, а сама комната еще более пуста. Рорк не чувствовал, как бежит время, он ощущал его как некую твердую субстанцию, которая сгустилась в комнате и отставлена куда-то в сторону; время, уже ничего более не заключающее в себе, несло единственную реальность — реальность его неподвижного тела.

Услышав стук в дверь, он крикнул: «Входите!» — не меняя позы.

Вошла Доминик. Она вошла так, будто и раньше бывала здесь. На ней был черный костюм из тяжелой ткани, простой, как одежда ребенка, которая служит лишь для защиты тела, а не для его украшения; высокий мужской воротник поднимался к ее щекам, а шляпа скрывала половину лица. Он сидел и смотрел на нее. Доминик ожидала увидеть насмешливую улыбку, но ее не появилось. Улыбка, казалось, незримо витала в комнате, в том, что она стоит вот тут, посреди нее. Она сняла шляпу, как входящий в помещение мужчина, — стянула с головы за края кончиками напряженных пальцев и держала опущенной вниз рукой. Она ждала, лицо ее было спокойным и холодным, но мягкие волосы выглядели беззащитно и смиренно. Она сказала:

— Ты не удивлен, что я здесь.

— Я ждал, что ты придешь сегодня.

Она подняла руку, согнув ее в локте четким и экономным движением, — ровно столько усилий, сколько требовалось, — и бросила шляпу через всю комнату на стол. Затяжной полет свидетельствовал о силе, которая была заключена в ее руке.

Он спросил:

— Чего ты хочешь?

Она ответила:

— Ты знаешь, чего я хочу, — голосом страдающим и ровным.

— Знаю. Но я хочу услышать, как ты это скажешь. Все.

— Если хочешь. — В голосе ее зазвучала нотка деловитости, подчиняющаяся приказу с механической точностью. — Я хочу спать с тобой. Сейчас, сегодня ночью, в любое время, когда тебе заблагорассудится позвать меня. Я хочу твоего обнаженного тела, твоей кожи, твоего рта, твоих рук. Я хочу тебя — вот так, не впадая в истерику от желания, холодно и сознательно, без всякого достоинства и сожаления; я хочу тебя — у меня нет самоуважения, чтобы спорить с самой собой и делить себя; я хочу тебя — хочу тебя, как животное, как кошка на заборе, как публичная девка.

Она произносила все это ровно, без усилий, как будто читала Символ Веры. Она стояла неподвижно — ноги в туфлях на низком каблуке расставлены, плечи отведены назад, руки опущены по бокам. Она выглядела отрочески чистой, словно то, что произносили ее губы, совершенно ее не касалось.

— Ты знаешь, Рорк, что я тебя ненавижу. Ненавижу за то, что ты есть, за то, что хочу тебя, за то, что не могу тебя не хотеть. Я буду бороться с тобой — и постараюсь уничтожить тебя, я говорю тебе это так же спокойно, как говорила, что я животное, просящее подачку. Я буду молиться, чтобы тебя невозможно было уничтожить, — говорю тебе и это, — несмотря на то, что я ни во что не верю и мне не о чем молиться. Но я буду стремиться помешать тебе сделать любой новый шаг. Я буду стремиться вырвать у тебя любой шанс. Я буду стараться причинить тебе боль только там, где можно причинить тебе боль, — в твоей работе. Я буду бороться, чтобы заставить тебя умереть от голода, удавить тебя тем, что останется для тебя недостижимым. Я проделала это с тобой сегодня днем и поэтому буду спать с тобой сегодня ночью.

Он сидел, глубоко погрузившись в кресло, вытянув ноги, расслабленно и одновременно напряженно, в то время как его спокойствие медленно наполнялось энергией предстоящего движения.

— Сегодня я тебя достала. И проделаю это снова. Я приду к тебе вновь, как только нанесу удар, когда буду знать, что опять достала тебя, — и я заставлю тебя владеть мною. Я хочу, чтобы мною владели, но не любовник, а противник, который украдет у меня одержанную мною победу, и не честными ударами, а просто прикосновением своего тела. Вот чего я хочу от тебя, Рорк. Вот какая я на самом деле. Ты хотел услышать все. Ты услышал. Что ты теперь скажешь?

— Раздевайся.

Она застыла на мгновение; два твердых желвака выступили и побелели в уголках ее рта. Потом она заметила, как задвигалась ткань его рубашки; он перестал сдерживать дыхание, и она, в свою очередь, презрительно улыбнулась ему, как всегда улыбался ей он.

Она подняла руки к воротнику и расстегнула пуговицы своего жакета — просто, рассчитанно, одну за другой. Она бросила жакет на пол, сняла тонкую белую блузку и только тогда заметила на своих обнаженных руках черные перчатки. Она сняла их, потянув один за другим за каждый палец. Она раздевалась равнодушно, как будто была одна в собственной спальне.

Затем она взглянула на него, обнаженная, ожидающая, чувствующая, как пространство между ними давит ей на живот, знающая, что это мучительно для него тоже и что все идет так, как они оба желали. Затем он поднялся, подошел к ней, и, когда он обнял ее, руки ее поднялись сами, и она почувствовала, как все его тело приникло к ее телу, к коже на обнимающих его руках, ощутила его ребра, его подмышки, его спину, его лопатки под своими пальцами, свои губы на его губах, и ее покорность была еще более яростной, чем ее борьба.

Потом, когда она лежала в его постели рядом с ним, под его одеялом, она спросила, разглядывая его комнату:

— Рорк, почему ты работал в этой каменоломне?

— Сама знаешь.

— Да. Любой другой выбрал бы работу в архитектурном бюро.

— И тогда у тебя не было бы желания уничтожать меня.

— Ты это понимаешь?

— Да. Лежи тихо. Теперь это не имеет значения.

— А ты знаешь, что дом Энрайта — самое красивое здание в Нью-Йорке?

— Я знаю, что ты это знаешь.

— Рорк, ты работал в этой каменоломне, а в тебе уже был дом Энрайта и много других домов, а ты долбил камень, как…

— Ты сейчас размякнешь, Доминик, а на следующий день будешь жалеть об этом.

— Да.

— Ты очень хороша, Доминик.

— Не надо.

— Ты очень хороша.

— Рорк, я… я все еще хочу уничтожить тебя.

— Ты полагаешь, что я хотел бы тебя, если бы ты этого не желала?

— Рорк…

— Ты хочешь опять услышать это? Все или частично? Я хочу тебя, Доминик. Я хочу тебя. Я хочу тебя.

— Я… — Она замолчала. Слово, на котором она остановилась, было почти слышно в ее дыхании.

— Нет, — сказал он. — Еще нет. Пока ты не будешь этого говорить. Давай спать.

— Здесь? С тобой?

— Здесь. Со мной. Утром я приготовлю тебе завтрак. Ты знаешь, что я сам готовлю себе завтрак? Тебе понравится смотреть, как я это делаю. Как на работу в каменоломне. А потом ты пойдешь домой и будешь думать, как меня уничтожить. Спокойной ночи, Доминик.

VIII

Отблески огней города на окнах гостиной подбирались к линии горизонта, проходящей как раз посредине оконного стекла. Доминик сидела за столом, проверяя последние страницы статьи, и в это время зазвенел звонок над входной дверью. Гости не беспокоили ее без предупреждения, и она рассерженно, но с любопытством оторвалась от бумаг, карандаш в ее руке застыл в воздухе. Она услышала шаги служанки в передней, а затем та появилась и сама со словами: «Какой-то джентльмен спрашивает вас, мадам». Нотки враждебности в ее голосе были вызваны тем, что джентльмен отказался назвать себя.

Доминик захотелось спросить, не рыжеволосый ли это мужчина, но, передумав, она только резко повела карандашом и сказала:

Доминик захотелось спросить, не рыжеволосый ли это мужчина, но, передумав, она только резко повела карандашом и сказала:

— Просите.

Дверь отворилась, и в свете из передней она разглядела длинную шею и опущенные плечи — похожий на бутылку силуэт. Звучный бархатный голос произнес:

— Добрый вечер, Доминик. — Она узнала Эллсворта Тухи, которого никогда не приглашала к себе.

Она улыбнулась и сказала:

— Добрый вечер, Эллсворт. Давненько я тебя не видела.

— Ты, вероятно, ожидала меня сегодня, не правда ли? — Он повернулся к служанке: — Ликер «Куантро», пожалуйста, если он есть, а я уверен, что есть.

Служанка, широко открыв глаза, взглянула на Доминик. Доминик молча кивнула, та вышла, закрыв за собой дверь.

— Как всегда, занята? — спросил Тухи, оглядывая заваленный бумагами стол. — Тебе идет, Доминик. И к тому же дает свои плоды. В последнее время ты стала писать много лучше.

Она опустила карандаш, откинула руку на спинку стула и, полуобернувшись, спокойно разглядывала его:

— Зачем пришел, Эллсворт?

Он не садился, а продолжал стоять, изучая комнату неторопливым взглядом знатока.

— Неплохо, Доминик. Чего-то в этом роде я и ожидал. Немного холодновато. Знаешь, я бы не поставил сюда этот холодно-голубоватый стул. Чересчур очевидно. Слишком уж сюда подходит. Именно его и можно ожидать на этом самом месте. Я бы выбрал морковно-красный цвет. Безобразный, бросающийся в глаза, нагло красный. Как волосы мистера Говарда Рорка, но это так, между прочим — совершенно ничего личного. Достаточно легкого мазка диссонирующего колера, и комната будет смотреться совсем иначе, такого рода штучки придают помещению особую элегантность. Цветы подобраны прекрасно. Картины тоже неплохие.

— Все так, Эллсворт, но в чем дело?

— Разве ты не знаешь, что я никогда раньше у тебя не бывал? Как-то случилось, что ты меня никогда не приглашала. Даже не знаю почему. — Он с удовольствием уселся, положив одну ногу на другую и вытянув их, открывая взгляду полностью выступающий из-под брюк темно-серый с голубой искрой носок, а над ним — полоску голубовато-белой кожи, поросшей редкими черными волосами. — Но ты вообще не отличалась общительностью. Я говорю в прошедшем времени, дорогая, в прошедшем. Так говоришь, мы давненько не виделись? И это верно. Ты была так занята — и столь необычным образом. Визиты, обеды, коктейли и чаепития. Разве не так?

— Все так.

— Чаепития. По-моему это гениально. У тебя хорошее помещение для чаепитий, большое, масса пространства, чтобы напихать приглашенных, особенно если тебе все равно, кем его заполнить, — а тебе все равно. Особенно сейчас. А чем ты их кормила? Паштет из анчоусов и яйца, нарезанные сердечком?

— Икра и лук, нарезанный звездочками.

— А как насчет старых леди?

— Плавленый сыр и толченый орех — спиралью.

— Мне хотелось бы увидеть, как ты справляешься с такими делами. Просто чудо, как внимательна ты стала к старым леди. В особенности к омерзительно богатым, чьи зятья занимаются недвижимостью. Хотя думаю, что это все же лучше, чем отправиться смотреть «Разори-ка меня» с капитаном первого ранга Хайги, у которого вставные зубы и прелестный участок на углу Бродвея и Чамберс, на котором еще ничего не построено.

Вошла служанка с подносом. Тухи взял рюмку и, осторожно держа ее, вдыхал аромат ликера, пока служанка не вышла.

— Не скажешь ли мне, к чему эта тайная полиция — я не спрашиваю, кто в нее входит, — и для чего столь детальный отчет о моей деятельности? — безразлично спросила Доминик.

— Я скажу тебе кто. Любой и каждый. Как по-твоему, могут люди говорить о мисс Доминик Франкон, ставшей ни с того ни с сего задавать приемы? О мисс Доминик Франкон как о своего рода второй Кики Холкомб, но гораздо лучше — о, намного! — гораздо тоньше, гораздо способнее и к тому же, представьте себе, несравненно красивее. Тебе давно пора хоть как-то использовать свою восхитительную внешность, за которую любая женщина перерезала бы тебе горло. Конечно, если подумать о гармоничном соотношении формы и содержания, твоя красота все равно пропадает зря, но теперь хоть кто-то, по крайней мере, извлекает из нее пользу. Например, твой отец. Я уверен, что он в восторге от твоей новой жизни. Малышка Доминик дружески относится к людям. Малышка Доминик становится наконец нормальной. Он, конечно, заблуждается, но как приятно сделать его счастливым. И некоторых других тоже. Меня, например; хотя ты никогда не сделала бы ничего, чтобы я почувствовал себя счастливым, но все же, понимаешь ли, у меня есть счастливая способность совершенно бескорыстно извлекать радость из того, что предназначалось отнюдь не мне.

— Ты не ответил на мой вопрос.

— Напротив. Ты спросила, откуда такой интерес к твоей деятельности, и я отвечаю: потому что она дает мне радость. Кроме того, послушай, кто-то мог бы и удивиться — пусть это и недальновидно, — если бы я собирал информацию о деятельности своих врагов. Но не знать о действиях своих — ну право, знаешь, не думала же ты, что я мог быть столь бездарным генералом. Ведь что бы ты ни думала обо мне, ты никогда не считала меня бездарным.

Своих, Эллсворт?

— Послушай, Доминик. Чем плох твой письменный, и разговорный, стиль — ты используешь слишком много вопросительных знаков. Во всех случаях это плохо. Особенно плохо, если в этом нет необходимости. Оставим игру в вопросы и ответы, просто поговорим, раз уж мы все понимаем и нам не надо задавать друг другу вопросы. Если бы в этом была необходимость, ты бы выбросила меня отсюда. А вместо этого ты угощаешь меня очень дорогим ликером.

Он держал рюмку у самого носа и смачно вдыхал аромат напитка; за обеденным столом это было бы почти равносильно громкому причмокиванию и вульгарно, здесь же его манера прижимать край рюмки к хорошо подстриженным небольшим усикам казалась в высшей степени элегантной.

— Ладно, — согласилась она, — говори.

— Я это и делаю. И с моей стороны это весьма любезно — раз уж ты не готова говорить сама. Еще не готова. Что ж, продолжу — в чисто созерцательной манере — о том, как интересно видеть людей, которые так радостно приветствуют тебя в своей среде, принимают тебя, толпятся вокруг тебя. Отчего это, как ты считаешь? Они полны презрения сами по себе, но стоит кому-то, кто презирал их всю жизнь, внезапно перемениться и стать любезным — они подкатываются к тебе брюшком вверх и со сложенными лапками: давай, пощекочи им животик. Почему? Здесь возможны два объяснения, как мне представляется. Приятное состоит в том, что они великодушны и жаждут почтить тебя своей дружбой. К сожалению, приятные объяснения никогда не бывают верными. Второе же состоит в том, что они догадываются: ты порочишь себя, стремясь к дружбе с ними, ты сошла с пьедестала, одиночество — тоже пьедестал, и они в восторге от возможности стащить тебя еще ниже с помощью своей дружбы. Хотя, конечно, никто, кроме тебя самой, этого не осознает. Именно потому ты идешь на это с муками, а ради благородного дела ты никогда не решилась бы на такое. Нет, ты идешь на это исключительно ради избранной цели. И цель эта настолько гнуснее средств, что сами средства становятся вполне терпимыми.

— Знаешь, Эллсворт, ты сейчас произнес такую фразу, которую никогда не вставил бы в свою рубрику.

— Разве? Несомненно. Я могу сказать тебе многое, чего никогда не напишу. А какую?

— Одиночество — тоже пьедестал.

— А, это? Да, совершенно точно. Я бы так не написал. Но тебе дарю, хотя она так себе. Пошловата. Когда-нибудь я найду для тебя и получше, если захочешь. Хотя жалко, что ты выбрала только ее из моего краткого выступления.

— А что бы ты хотел, чтобы я выбрала?

— Ну, два моих объяснения, например. В них есть один интересный момент. Что добрее — поверить в лучшее в людях и придавить их благородством, которое им не под силу, или принять их такими, какие они есть, потому что им так спокойнее? Доброта, разумеется, выше справедливости.

— Мне на это наплевать, Эллсворт.

— Мы не настроены на отвлеченные рассуждения? Интересуемся лишь конкретными результатами? Допустим. Сколько заказов ты добыла для Питера Китинга за последние три месяца?

Она поднялась, подошла к подносу, оставленному служанкой, налила себе ликеру и, сказав «четыре», подняла рюмку ко рту. Затем вновь обернулась к нему, все еще с рюмкой в руке, и прибавила:

— Вот он, знаменитый метод Тухи. Не бить в начале статьи, не бить в конце. Одарить исподтишка, когда меньше всего ожидают. Наполнить всю колонку бредом только для того, чтобы протолкнуть одну важную строчку.

Он вежливо склонился:

— Совершенно точно. Именно поэтому я люблю говорить с тобой. Бесполезно быть изощренно ехидным с людьми, которые даже не понимают, что ты изощренно ехиден. Но невозможно высказать бессмысленную бессмыслицу, Доминик. К тому же я и не знал, что стиль моей рубрики стал столь очевиден. Надо придумать что-то новенькое.

Назад Дальше