— Нет, милая Кэти, совсем нет, продолжай.
— Так вот, я с самого начала знала, что быть эгоистом дурно. В этом я была уверена. Поэтому я ничего не требовала для себя. Когда Питер надолго исчезал… Нет, этого вы не одобряете.
— Что я не одобряю, дорогая?
— Меня и Питера. Лучше я не буду говорить об этом. Да это и неважно. Вы можете теперь понять, почему я была так рада поселиться у вас. Вы меньше всего думаете о себе, и я, как могла, старалась следовать вашим принципам. Вот почему я пошла в социальное обеспечение. Вы никогда этого прямо не предлагали мне, но я чувствовала, что вы бы это одобрили. Не спрашивайте, на чем основывалась эта догадка, это трудно выразить — нечто неосязаемое, незначительные, казалось бы, признаки. Я с уверенностью приступила к работе. Я знала, что эгоизм порождает несчастье и что настоящего счастья можно добиться, только посвятив себя заботам о других. Я слышала это от вас. Это многие говорили. Об этом твердили людям испокон века лучшие представители человечества.
— И что же?
— Посмотрите на меня.
На время он замер, потом весело заулыбался и сказал:
— Что с тобой произошло, голубушка? Если не принимать во внимание, что на тебе чулки из разных пар и помада размазалась по лицу…
— Не смейтесь надо мной, дядя Эллсворт. Прошу вас. Я помню, что вы говорили: надо уметь смеяться надо всем и над собой в первую очередь. Только мне теперь не до смеха.
— Ладно, Кэти, я не буду подтрунивать над тобой. Но все-таки что же случилось?
— Я чувствую себя ужасно несчастной. Несчастной до неприличия, до отвращения, каким-то непристойным, нечестным образом. И уже давно. Я боюсь об этом думать, боюсь всмотреться в себя. И это плохо. Я становлюсь лицемеркой. Я всегда стремилась быть честной перед собой, но больше нет, нет, нет!
— Успокойся, дорогая. Не надо кричать. Тебя услышат соседи. Она провела тыльной стороной ладони по лбу. Тряхнула головой.
Прошептала:
— Извините. Сейчас я успокоюсь.
— Отчего же ты так несчастна, дорогая?
— Не знаю. Сама не пойму. Вот, например, я организовала курсы для беременных в доме Клиффорда, это была моя идея, я собрала деньги, нашла специалиста. Курсы пользуются успехом. Казалось бы, я должна радоваться, но этого нет. Я ощущаю безразличие. Я сижу и говорю себе: ты пристроила ребенка Марии Гонзалес в хорошую семью и должна радоваться этому. А я не рада. Мне все равно. Я ничего не чувствую. Когда не лукавлю, я знаю, что единственное, что я испытывала все эти годы, — это безмерная усталость. Не физическая усталость, а просто усталость. Такая… такая, будто меня самой уже и нет.
Она сняла очки, словно двойной барьер линз — его и ее очков — мешал ей пробиться к нему. И заговорила еще тише, слова давались ей с большим трудом.
— Но это еще не все. Еще хуже, просто нестерпимо для меня то, что я начинаю ненавидеть людей. Я становлюсь грубой, подлой и мелочной. Такой я никогда раньше не была. Я ожидаю от людей благодарности, я ее требую. Мне приятно, когда жители трущоб кланяются мне, заискивают и унижаются передо мной. Мне нравятся только те, кто подобострастен. Один раз… один раз я сказала женщине, что она не ценит того, что мы делаем для отбросов общества вроде нее. Потом я долго рыдала, так мне было стыдно за себя. Теперь меня задевает, когда люди начинают спорить со мной. Мне уже кажется, что они не имеют права на собственное мнение, что мне лучше знать, что я для них высший авторитет. Мы очень беспокоились за одну девушку, она встречалась с очень красивым парнем, о котором ходила дурная слава. Я неделями не давала ей прохода, внушая, что с ним она попадет в беду и что она должна бросить его. И что же? Она вышла за него замуж, и теперь они самая счастливая пара в округе. Думаете, это меня радует? Ничуть. Я испытываю раздражение против них и с трудом его скрываю, когда вижу эту девушку. Одной девушке позарез требовалось найти работу по семейным обстоятельствам, и я обещала ей помочь. Но она устроилась на хорошее место без моей помощи. Меня это не порадовало. Наоборот, я испытывала страшную досаду, что кто-то выбрался из беды без моего участия. Вчера я беседовала с пареньком, который хочет попасть в колледж. Я всячески его отговаривала, говорила, что ему лучше пойти работать. Я даже была раздосадована. А потом вдруг поняла: причина в том, что я сама хотела раньше учиться в колледже, помните, вы мне не позволили, вот и я тоже хотела не позволить ему… Дядя Эллсворт, разве вам не ясно? Я становлюсь эгоисткой. Эгоисткой еще худшего вида, чем какой-нибудь мелкий хозяйчик, который заставляет людей работать до седьмого пота, чтобы выжать из них лишний цент.
Он спокойно спросил ее:
— Это все?
Она прикрыла глаза и сказала, опустив голову:
— Да, если не считать того, что я не одна такая. Таких, как я, много; большинство женщин, которые работают со мной, такие же. Не знаю, как они дошли до этого. Не знаю, как это случилось со мной… Раньше мне было приятно помогать людям. Помню один случай, я тогда обедала вместе с Питером, по дороге домой я увидела старика, он играл на шарманке, и я дала ему пять долларов — все деньги, какие у меня оставались, я их приберегла, чтобы купить бутылку «Рождественской ночи». Уж очень мне тогда ее хотелось, но потом всякий раз, когда я вспоминала шарманщика, у меня было так радостно, так светло на душе… В те дни я часто виделась с Питером. Возвращаюсь, бывало, домой после встречи с ним, и мне хочется приласкать каждого маленького оборвыша в нашем квартале… А теперь мне, кажется, ненавистны все бедняки. И моим сослуживцам, похоже, тоже… Но бедняки нас не ненавидят, хотя могли бы. Они нас презирают. Не смешно ли? Обычно хозяева презирают рабов, а рабы их ненавидят. Не знаю, как будто роли поменялись. Видно, в этом случае все иначе, а может быть, и нет. Не знаю… — Она выпрямилась на миг в последней попытке сопротивления. — Неужели вам не понять, что меня мучает? Как же так получилось, что я с радостью взялась за дело, которое мне казалось правым, а в итоге оно растлило мою душу? Видимо, во мне изначально нет добра, и я не способна нести его людям. Не вижу другого объяснения. И все же… иногда мне приходит в голову странная мысль: может ли вообще быть смысл в том, чтобы человек искренне, всем сердцем стремился делать добро — при том, что добро ему никак не дается? Не может быть, что я совсем негодный человек. Я ведь все отвергла, ничего не оставила для себя, у меня ничего нет — а между тем, я несчастна. И другие женщины рядом со мной несчастны. И я не знаю ни одного бескорыстного человека в мире, который был бы счастлив… кроме вас, дядя.
Она уронила голову на грудь и больше ее не поднимала, казалось, она потеряла интерес к ответу на заданный ею вопрос.
— Кэти, — тихо, с мягким упреком сказал он. — Кэти, дорогая моя.
Она молча ждала.
— Ты действительно хочешь услышать ответ? Она кивнула.
— Видишь ли, мой ответ уже содержится в том, что ты сама сказала.
Она взглянула на него, не понимая.
— О чем ты вела речь? На что ты жаловалась? На то, что ты несчастна. Ты, Кэти Хейлси, и никто другой. За всю свою жизнь я не слышал речей более эгоистичных.
Она заморгала глазами, вся внимание, напрягаясь, как школьница, которой задают трудный урок.
— Неужели тебе не ясно, как это эгоистично? Ты выбрала благородную профессию, и не ради добрых дел, а ради личного удовлетворения, которое ожидала найти в ней.
— Но мне действительно хотелось помогать людям.
— Потому что ты рассчитывала проявить в этом лучшие качества своей натуры.
— Да, а что? Я считала, что это доброе дело. Разве зазорно хотеть приносить добро?
— Зазорно, если это твоя главная цель. Тебе непонятно, что ставить в центр собственные желания — это и есть эгоизм. Пусть все летит к чертовой матери, только бы я был добродетелен.
— Но если не уважать себя, как можно что-нибудь совершить?
— А зачем вообще быть личностью? — Она изумленно развела руками. — Если заботиться прежде всего о том, кто ты, что думаешь, что чувствуешь, что у тебя есть, а чего нет, то это и есть обыкновенный эгоизм.
— Не могу же я вылезти из собственной кожи.
— Нет, но можно вылезти из собственной мелкой души.
— Вы хотите сказать, что я должна хотеть быть несчастной?
— Нет. Надо вообще перестать хотеть. Надо забыть, как важна мисс Кэтрин Хейлси, перестать с ней считаться. Потому что, пойми, она несущественна. Люди что-то значат только по отношению к другим людям, по своей полезности, по тем функциям, которые они выполняют. Не поняв этого полностью, нельзя ни на что рассчитывать, кроме несчастья в той или иной форме. Зачем делать мировую трагедию из того, что ты чувствуешь, как становишься черствым по отношению к людям. Ну и что? Это только болезнь роста. Нельзя ведь сразу перескочить из состояния животной дикости в царство духовности, минуя промежуточные стадии. Какие-то из них покажутся малопривлекательными. Красивая женщина сначала часто бывает гадким утенком. Рост предполагает разрушение. Нельзя приготовить омлет, не разбив яйца. Надо с готовностью принимать страдания, не бояться быть жестоким, нечестным, нечистоплотным, словом, идти на все, чтобы вырвать с корнем самое стойкое из зол — свое Я. Только умертвив его, став ко всему безучастным, растворив себя как личность и забыв имя своей души, только тогда познаешь счастье, о котором я говорил, и перед тобой растворятся врата духовного величия.
— Нет. Надо вообще перестать хотеть. Надо забыть, как важна мисс Кэтрин Хейлси, перестать с ней считаться. Потому что, пойми, она несущественна. Люди что-то значат только по отношению к другим людям, по своей полезности, по тем функциям, которые они выполняют. Не поняв этого полностью, нельзя ни на что рассчитывать, кроме несчастья в той или иной форме. Зачем делать мировую трагедию из того, что ты чувствуешь, как становишься черствым по отношению к людям. Ну и что? Это только болезнь роста. Нельзя ведь сразу перескочить из состояния животной дикости в царство духовности, минуя промежуточные стадии. Какие-то из них покажутся малопривлекательными. Красивая женщина сначала часто бывает гадким утенком. Рост предполагает разрушение. Нельзя приготовить омлет, не разбив яйца. Надо с готовностью принимать страдания, не бояться быть жестоким, нечестным, нечистоплотным, словом, идти на все, чтобы вырвать с корнем самое стойкое из зол — свое Я. Только умертвив его, став ко всему безучастным, растворив себя как личность и забыв имя своей души, только тогда познаешь счастье, о котором я говорил, и перед тобой растворятся врата духовного величия.
— Но, дядя Эллсворт, — пролепетала она, — когда растворятся врата, кто войдет в них?
Он звонко, недобро, но явно оценив ее замечание, рассмеялся:
— Ну, милая, никак не ожидал от тебя таких сюрпризов. — Лицо его стало серьезным. — Остроумно, ничего не скажешь, но надеюсь, милая Кэти, за этим ничего больше не кроется, кроме остроумия?
— Нет, не кроется, — неуверенно сказала она, — наверное, нет, и все же…
— Когда говоришь об отвлеченных материях, нельзя понимать все буквально. Конечно, ты войдешь. Ты не утратишь по дороге свою личность, наоборот, приобретешь более широкую, такую, что вместит все другие и всю вселенную.
— Но как? Что это значит конкретно?
— Теперь ты видишь сама, как трудно рассуждать об этих вещах, ведь весь наш язык — это выражение индивидуализма со всеми его понятиями и предрассудками. Личность — это иллюзия, не более. Нельзя построить новый дом из одних обломков старого. Не стоит рассчитывать понять меня полностью в рамках нынешнего концептуального аппарата. Наш ум отравлен эгоизмом, его предрассудками и заблуждениями. Нам не дано знать, что будет добром и злом в обществе бескорыстия, мы не можем судить, что и как будем чувствовать тогда. Сначала надо разрушить эго. Вот почему разум так ненадежен. Мы не должны думать. Мы должны верить. Верить, Кэти, даже вопреки разуму. Не задумывайся. Верь. Полагайся на сердце, а не на рассудок. Не думай, а чувствуй и верь.
Она сидела молча, собравшись, успокоившись, и все же выглядела так, будто по ней проехал паровой каток. Она покорно прошептала:
— Вы правы, дядя… я… я не могла сама все так понять, я имею в виду, мне казалось, что я должна думать… Но вы правы… то есть, если я могу правильно выразить свою мысль… если я могу правильно употреблять слова… Да, я буду верить… я постараюсь понять… Нет, не понять. Почувствовать, я хочу сказать, поверить… Но хватит ли у меня сил? После разговора с вами я всегда чувствую себя такой ничтожной… Видимо, я в чем-то была права: я недостойна… но это неважно… это неважно…
Когда на следующий день вечером позвонили в дверь, Тухи сам пошел открыть.
Он с улыбкой впустил Питера Китинга. После суда Тухи ожидал появления Китинга, он знал, что Китингу надо будет встретиться с ним. Но ждал, что Китинг появится раньше.
Китинг вошел с неуверенным видом. Казалось, руки у него отяжелели и оттягивали плечи. Веки набрякли, лицо было одутловатым.
— Привет, Питер, — энергично сказал Тухи. — Пришел повидаться? Входи же. Очень кстати. У меня весь вечер свободен.
— Нет, — ответил Китинг. — Я пришел к Кэти.
Он избегал смотреть на Тухи и не видел выражения его глаз за очками.
— К Кэти? Ради Бога! — непринужденно сказал Тухи. — Раньше ты никогда к ней не приходил, так что мне не пришло в голову, но… Проходи, думаю, она дома. Вот сюда… ты не знаешь, где ее комната? Вторая дверь.
Китинг, тяжело шаркая ногами, прошел по коридору, постучал в дверь и вошел после ответа. Тухи стоял, задумчиво глядя ему вслед.
Кэтрин, увидев Питера, вскочила. Минуту она стояла с глупым видом, не веря глазам, потом бросилась к кровати, схватила лежавший там пояс и торопливо засунула его под подушку. Сбросила очки, спрятала их в кулаке, а потом опустила в карман. Она не знала, что хуже: остаться как есть или присесть за туалетный столик и накраситься в его присутствии.
Она не видела Китинга шесть месяцев. Последние три года они изредка виделись, иногда вместе обедали, пару раз ходили в кино. Они всегда встречались на людях. После знакомства с Тухи Китинг не решался заходить к ней домой. При встречах они разговаривали так, словно ничего не изменилось. О женитьбе они давно не заводили речи.
— Добрый день, Кэти, — тихо сказал Китинг. — Не знал, что теперь ты носишь очки.
— Только когда читаю… я… Добрый вечер, Питер… Наверное, вид у меня ужасный сегодня… Я рада видеть тебя, Питер…
Он тяжело опустился на стул, не снимая пальто, держа шляпу в руке. Она стояла, беспомощно улыбаясь. Потом сделала нерешительный округлый жест рукой и спросила:
— Ты просто заскочил на минутку или… Может, снимешь пальто?
— Нет, я не на минутку. — Он поднялся, бросил пальто и шляпу на кровать и впервые за все время улыбнулся, спросив: — Но может быть, ты занята и прогонишь меня?
Она прижала подушечки пальцев к глазам и быстро-быстро отдернула их. Она должна была вести себя с ним как всегда при встречах, чтобы голос звучал легко и непринужденно.
— Нет, нет, я совсем не занята.
Он присел и протянул к ней руку в молчаливом приглашении. Она быстро подошла к нему, вложила свою руку в его, и он притянул ее к себе на ручку кресла.
Свет лампы падал на него, и она уже достаточно овладела собой, чтобы заметить выражение его лица.
— Питти, — воскликнула она, — что с тобой? Ты выглядишь просто ужасно.
— Я пил.
— Но не так же.
— Именно так. Но теперь с этим покончено.
— В чем же дело?
— Я хотел тебя видеть, Кэти. Я хотел тебя видеть.
— Милый, что они сделали с тобой?
— Никто ничего со мной не сделал. Теперь со мной все в порядке. Поэтому я и пришел сюда… Кэти, ты когда-нибудь слышала о Хоптоне Стоддарде?
— Стоддард?.. Не знаю. Имя мне где-то встречалось.
— Ладно, неважно, не затрудняйся. Только я подумал, как все странно. Видишь ли, этот Стоддард, старый мошенник, не мог больше терпеть угрызений совести и, чтобы загладить свои грехи, преподнес городу большой дар. А я… когда мне стало невмоготу терпеть, я решил, что могу искупить их единственным образом, сделав то, чего мне на самом деле хотелось больше всего, — прийти к тебе.
— Что ты не мог больше терпеть, Питер?
— Кэти, я сделал большую подлость. Когда-нибудь я тебе расскажу, только не сейчас… Ты могла бы простить меня… простить не расспрашивая? Тогда я буду думать, что прощен человеком, который никак не может простить меня. Человеком, которого нельзя обидеть и который поэтому не может простить… Но от этого мне только хуже.
Кэтрин, казалось, ничуть не удивилась. Она с готовностью произнесла:
— Я прощаю тебя, Питер.
Он несколько раз медленно склонил голову и сказал:
— Благодарю тебя.
Она прижалась к нему щекой и прошептала:
— Тебе так много пришлось пережить, Питер.
— Да, но теперь все в порядке.
Китинг притянул ее к себе и стал целовать. Он больше не думал о храме Стоддарда, а она не думала о добре и зле. В этом не было нужды, они оба были чисты.
— Кэти, почему мы не поженились?
— Не знаю, — ответила она. И добавила торопливо, только потому, что сердце ее застучало и она не могла не сказать что-то, но и не могла позволить себе воспользоваться моментом: — Наверное, мы оба знали, что нам не надо торопиться.
— Нет, надо. Если мы уже не опоздали.
— О, Питер! Ты… уж не делаешь ли ты мне снова предложение?
— Кэти, прошу тебя не удивляться. Если ты удивишься, я пойму так, что все эти годы ты испытывала сомнение. Это было бы для меня сейчас ужасно. Я пришел именно сделать тебе предложение. Мы поженимся. Поженимся, не теряя времени.
— Да, Питер.
— Нам не нужны объявления, приготовления, гости, церемонии п прочее. Из-за них мы все время откладывали нашу женитьбу. Честно, не могу понять, как мы могли пустить все на самотек… Мы никому ничего не скажем, просто исчезнем из города и поженимся. Объясним и объявим всем после, если кому-то потребуется объяснить. Это касается твоего дяди, моей матери, ну и других.
— Да, Питер.
— Завтра ты бросишь твою чертову работу. Я договорюсь на службе о месячном отпуске. Гай, конечно, взбеленится, интересно будет на него посмотреть. Упакуй нужные вещи, много не потребуется, и не беспокойся о макияже, между прочим… ты вроде сказала, что выглядишь сегодня ужасно? Так вот, ты никогда так чудесно не выглядела. Я буду здесь послезавтра в девять утра. К тому времени у тебя все должно быть готово.