Кое-как дошли до госпиталя. Там пожилая санитарка одолжила Тане самодельные чуни, сшитые из рукавов солдатской шинели. Они сваливались с ног, Таня ступила и чуть не упала на грязный пол.
– Подвяжи у щиколоток, – посоветовала санитарка.
Таня оторвала тесемки от старого халата, морщась, стянула узлы на жестких чунях, убрала волосы под косынку. Халат висел на ней мешком. Несколько секунд Михаил Владимирович смотрел на нее и вдруг спросил:
– Интересно, сколько ты сейчас весишь?
– Не знаю. Какая разница? Мне все равно.
«Ей все равно. Еще немного, и у нее начнется дистрофия, – думал Михаил Владимирович во время обхода. – Спит не более пяти часов в сутки. Работает в госпитале. Занятий в университете нет, но она упорно сидит за учебниками, ночами, при ужасном свете. Зрение портит. Почти ничего не ест и при этом кормит Мишу, умудряется нацедить молока для него на целый день. Она не щадит себя совершенно, как будто нарочно сжигает. Почему я с этим мирюсь?»
Палаты были заполнены сыпнотифозными. Они лежали и в коридорах, и в хирургическом отделении. Мест не хватало. Прачечная давно не работала, не было мыла, щелока, горячей воды. Дрова экономили с весны, чтобы как-то обогреваться зимой. Больные лежали в своем белье, в одежде, все это кишело тифозными вшами. Врачи, сестры, сиделки заражались часто. Перед обходами пропитывали рукава и воротники халатов керосином, но это не спасало.
Сыпнотифозные в кризисе, в горячке, становились буйными. Их мучили галлюцинации, они ловили чертиков, метались, вскакивали. За неимением успокоительных их привязывали к кроватям. Больные кричали, выли, пели. В палате стоял такой шум, что невозможно было разговаривать. Чтобы дать указания двум фельдшерицам, Михаил Владимирович вышел с ними в коридор.
– Почему вы не записываете? Надеетесь на свою память? – раздраженно спросил он.
– Так лекарств нет. Чего ж записывать?
Михаил Владимирович отправился к главному врачу. Это был молодой человек по фамилии Смирнов, когда-то окончивший полтора курса на химическом факультете, большевик с долгим партийным стажем. Пять лет царской каторги за плечами. Надежные связи где-то на самом верху, то ли в ЧК, то ли в ЦК.
Из всех кабинетов Смирнов выбрал для себя тот, что когда-то принадлежал Михаилу Владимировичу. Там осталось все, как прежде, только на месте киота с образом Пантелиимона Целителя висели портреты Ленина и Троцкого. Да еще печка стояла новая, жаркая. Смирнов так любил тепло и запах дыма, что подтапливал даже летом, не заботясь об экономии дров.
В кабинете хранилась часть личной библиотеки Михаила Владимировича. Смирнов ничего, кроме газет, не читал, однако книг не отдал, так и пылились они в запертых шкафах.
Одним из первых декретов новой власти «всякое как опубликованное, так и не опубликованное научное, литературное, музыкальное или художественное произведение, в чьих бы руках оно ни находилось», было объявлено государственным достоянием. Забрать книги профессор Свешников не мог.
Еще недавно заходить в свой бывший кабинет казалось мучением. Михаил Владимирович избегал встреч со Смирновым. А теперь стало безразлично, кто там сидит за столом, какая подлая физиономия багровеет на фоне зеленой плюшевой шторы. Больных было жалко, они страдали, умирали, и хотелось что-то для них сделать.
Все в больнице знали, что Смирнов торгует больничными продуктами и лекарствами, но никто не смел мешать ему. Одни боялись, считали бесполезным делом обращаться в какие-то вышестоящие инстанции с жалобами, другие были в доле.
Смирнов никогда не здоровался и вид имел надменно-отрешенный, словно постоянно думал о высоких материях, о классовой борьбе и мировой революции и бытовые мелочи его не заботили.
– Слушаю вас, товарищ Свешников.
– Три дня назад в больницу завезли лекарства, инструменты, перевязочные средства и белье, – сказал Михаил Владимирович и, не дожидаясь приглашения, сел в кресло напротив стола.
– Ну?
– Теперь ничего нет. Я не спрашиваю вас, куда оно все подевалось. Я хочу спросить только, чем мне лечить больных?
– Да будет вам, профессор. – Смирнов скривил в улыбке пухлые красные губы. – Что вам-то до этих вшивых? Угощайтесь! – Он пододвинул к краю стола пачку дорогих французских папирос.
Курить хотелось, но угощаться из этой пачки Михаил Владимирович не стал. Он вытащил из кармана листки серой бумаги, исписанные каракулями сестры-хозяйки, и положил на стол.
– Вот копия накладной. Перечень того, что получила больница. За три дня такое количество морфия, глюкозы, спирта и всего прочего, что здесь перечислено, израсходовать больница не могла. Предупреждаю вас, что сам документ я приложил к письму на имя наркома Семашко.
– Стало быть так? – Смирнов прищурился. – Стало быть, донос на меня настрочили? Не ожидал. Честное слово, не ожидал. Где совесть русского интеллигента? Где ваша офицерская честь? Ну-с, что скажете, ваше благородие, господин бывший царский генерал?
Михаил Владимирович блефовал. Никакого письма не было. Впрочем, он готов был его написать, ради тех, кого товарищ Смирнов называл вшивыми.
– Что скажу? Посоветую как можно скорее вернуть больничный запас медикаментов. Доставайте лекарства, где хотите, выкупайте на собственные средства у барыг, которым вы их продали. Сейчас для вас это единственный способ уцелеть.
Смирнов открыл рот, часто, быстро заморгал, принялся чиркать спичкой. Руки его дрожали, бумажный мундштук прилип к губе. Михаил Владимирович не стал ждать, когда он опомнится и ответит. Встал и вышел.
«Храбрец, молодец, поздравляю, – повторял он про себя, пока шел по коридору, спускался по лестнице, – хорошо, что няня заранее приготовила узелок с сухарями и сменой белья. Впрочем, вряд ли это понадобится. У Смирнова связи. Он добьется, чтобы меня сразу к стенке».
Глава пятая
Германия, поезд, 2007
Соня поставила на стол бумажный стакан. Кофе был жидкий и приторно сладкий.
«Я не могла положить столько сахару. Стоп. Что я делала пять минут назад? По коридору проехала тележка из буфета. Чипсы, орешки, шоколад. Я попросила кофе. Но я не хотела. Я знаю, в поездах он всегда паршивый. Ой, мамочки, я ничего не помню. Я не понимаю, откуда взялся этот стакан и что вообще со мной происходит?»
Провал в памяти так изумил Соню, что она даже не испугалась. Никогда ничего подобного с ней не случалось. Фриц Радел сидел напротив и смотрел на нее из-под лохматых бровей.
«Я просто задумалась и заказала кофе машинально, не отдавая себе отчета. Я заказала, а он заплатил. Конечно, заплатил он, я совершенно не помню, как доставала мелочь из сумки. Господи, кто он такой? Что ему от меня надо? Почему я никак не могу от него избавиться?»
В купе никого, кроме них двоих, не было. Радел молчал и смотрел на Соню. Мерно стучали колеса, слышались приглушенные голоса за стенкой, в соседнем купе. Давно стемнело. За черным окном промелькнули огни маленькой станции. Соне показалось, что она вынырнула из тяжелой воды или зыбучих песков и эта неведомая субстанция съела все ее силы. Тело стало другим, чужим, вялым. Ей было лень шевельнуться.
– Тебе плохо, Софи, – это прозвучало без всякой вопросительной интонации.
Он не спрашивал. Он давал команду. Установку. Соня пыталась ответить, но не могла.
– Я предупреждал тебя, кофе здесь ужасный, но ты не послушала. Ты должна меня слушаться, Софи, иначе тебе будет еще хуже.
– Что? Что ты сказал?
Соне с трудом удалось произнести эти несколько слов, и только тут до нее дошло, что они оба говорят по-русски.
– Тебе очень плохо. Тело тяжелое, слабое, болит голова. Она болит так сильно, что ты не можешь вспомнить, откуда взялся этот стакан, зачем в нем столько сахару. Ты думаешь, я мог подсыпать что-то в твой кофе? Нет, милая, это было бы слишком просто. – Он протянул руку через стол, взял стакан и залпом выпил все, что там осталось.
«Я сплю, мне снится кошмар. Мне снится этот вкрадчивый упырь, сейчас открою глаза и он исчезнет», – думала Соня.
Но глаза ее были открыты, и Фриц Радел упорно не исчезал.
– Ужасная гадость. Сироп, а не кофе. Слушай меня внимательно, Софи. Только я могу помочь тебе, я сниму боль, если ты будешь хорошо себя вести.
Соня хотела встать, слегка подалась вперед, оперлась рукой о подлокотник, напрягла ноги.
– Сидеть! – тихо приказал Радел.
Последовал такой сильный приступ головной боли, что брызнули слезы. Лицо Радела стало мутным, зыбким.
– Я предупреждал, что будет хуже. Сиди смирно. Слушайся меня, тогда боль пройдет. Послушание или боль. Я могу сделать больно, могу снять боль. Вот она отпускает, уходит, ее почти нет. Но если ты не будешь слушаться, она вспыхнет с новой силой, она станет такой нестерпимой, что тебе захочется умереть. И это в моей власти.
Боль немного стихла.
«Он сумасшедший или я? Что он бормочет? Почему мне так плохо? Я не поддаюсь гипнозу. Хотя – откуда я знаю? Еще никто никогда не пробовал меня гипнотизировать», – подумала Соня и снова попыталась встать.
Боль немного стихла.
«Он сумасшедший или я? Что он бормочет? Почему мне так плохо? Я не поддаюсь гипнозу. Хотя – откуда я знаю? Еще никто никогда не пробовал меня гипнотизировать», – подумала Соня и снова попыталась встать.
На этот раз удалось. В ушах звенело, глаза слезились, все расплывалось в радужной зыбкой дымке, голова кружилась, она чуть не упала. Фриц Радел сидел, развалившись, вытянув ноги поперек прохода.
– Что с тобой, Софи? Куда ты? – спросил он по-немецки.
– Мне надо выйти, – ответила она по-русски.
– Извини, я не понял.
– Ты только что отлично говорил по-русски, почти без акцента.
– Софи, если ты обращаешься ко мне, то напрасно. Я не знаю русского языка.
Он произнес это с искренним недоумением, улыбнулся растерянно и смущенно. Поезд дернулся, Соня не удержалась на ногах, опустилась на лавку.
– Кажется, я чем-то обидел тебя? – спросил он и тронул ее руку. – Объясни, что не так?
– Все в порядке, – сказала Соня по-немецки, – просто мне надо выйти.
– Погоди. Туалет все равно пока занят, а ты, я вижу, немного не в себе. Тебе лучше посидеть и успокоиться.
– Я спокойна. Дай мне пройти.
– Пройти? Да, конечно, извини, – он убрал ноги, – иди, но будь осторожна. Ты определенно плохо себя чувствуешь.
Держась за поручни, качаясь, едва не падая, Соня добрела до конца вагона. Туалет действительно был занят. Она вышла в тамбур, прижалась лбом к холодному стеклу. Так хотелось убедить себя, что ничего не было и голова болит сама по себе, от перепада давления, от усталости. Достаточно принять таблетку, и все пройдет. Через полтора часа поезд остановится в Зюльте. Дед встретит ее на платформе. Она вежливо попрощается с Фрицем Раделом и никогда больше не увидит его.
– Надо еще раз позвонить Зубову, – пробормотала она, обращаясь к своему смутному отражению, – вдруг он успел что-то узнать и объяснит мне, кто такой этот Радел?
Но телефон она оставила в купе.
Когда она вернулась, Фриц встретил ее открытой улыбкой, словно ничего не произошло. Соня села, принялась рыться в сумке. Нашла телефон. Хотела включить, но передумала. При Раделе делать этого не стоило. За полтора часа все равно ничего не изменится. Вряд ли Зубов успел узнать что-нибудь и уж точно никак ей сейчас, здесь, не поможет.
– На чем мы остановились? – вдруг спросил Радел и тут же сам ответил: – Кажется, на Парацельсе.
«Парацельс? Разве мы говорили о нем? О чем вообще мы говорили до того, как мне стало плохо? Либо он издевается надо мной, либо я схожу с ума».
– Фриц, ты мог бы зарабатывать приличные деньги фокусами с гипнозом, – быстро произнесла она по-русски, стараясь не отводить взгляда от его глаз.
Она хотела разглядеть там, в глубине желтой мути, какую-нибудь эмоцию, движение мысли. Но не могла. Глаза были пусты и мертвы, словно перед Соней в уютном купе первого класса сидело нечто неодушевленное, сложный хитрый механизм, человекообразное чудо кибернетики из далекого будущего.
Он слегка кашлянул и продолжил говорить ровным механическим голосом:
– Тебя интересовало, был ли Альфред Плут знаком с учением Парацельса и насколько серьезно это учение на него влияло.
Соне казалось, что ничего подобного она не спрашивала, вообще не произносила ни слова о Парацельсе и Альфреде Плуте, однако она решила не возражать. Пусть болтает что хочет, терпеть осталось полтора часа.
– Так вот, Плут родился через шесть лет после кончины Парацельса. Весьма показательно, что величайший врач умер сравнительно молодым, особенно по нынешним меркам. Ему было всего сорок восемь. В отличие от некоторых алхимиков он действительно умер. В девятнадцатом веке в Зальцбурге, на кладбище Святого Себастьяна, эксгумировали его останки. Кстати, оказалось, что рост его не превышал ста пятидесяти сантиметров и телосложение он имел весьма женственное. Узкие хилые плечи, широкий таз.
– Бедняга, наверное, поэтому не было у него семьи, детей, вообще никакой любви, – тихо заметила Соня.
Она была почти уверена, что Радел ее не услышит. Но он услышал, шевельнул бровями, повторил:
– Никакой любви.
– Но все-таки больных своих Парацельс любил, жалел, – сказала Соня, продолжая вглядываться в желтые мертвые глаза. – Он лечил сифилис и проказу, пытался помочь, спасти, облегчить страдания.
– Помочь. Спасти. Облегчить страдания. Зачем? – Радел повел плечом и брезгливо скривил губы.
– Низачем. Просто так, – Соня вздохнула и отвернулась.
Возражать, спорить вовсе не хотелось. Это было скучно и бессмысленно.
– У Парацельса случались великие прозрения, – сообщил Радел и легко притронулся к Сониной руке.
– О, да, безусловно, – кивнула Соня и отдернула руку.
Прикосновение его пальцев было неприятно. Она отодвинулась подальше, спрятала руки в рукава свитера. Он не обратил на это внимания, продолжал вещать, четко выговаривая каждое слово, правильно расставляя паузы и интонационные ударения.
– Альфред Плут, безусловно, читал труды Парацельса и почерпнул из них много полезного. Парацельс утверждал, что медицина есть алхимия микрокосма. Внешнее небо является путеводителем по небу внутреннему. Небо внутри нас, оно лежит не перед нашим взором, а за ним, поэтому мы свое внутреннее небо видеть не можем, ибо никто не в силах видеть сквозь живую плоть. Но, изучая движения светил, мы можем соотнести их с тем, что происходит у нас внутри. Луна влияет на мозг, сердце связано с Солнцем, Венера – это почки, Юпитер – печень, Марс – желчный пузырь. Единство внешнего и внутреннего космоса – основа классической алхимии, идущая от «Tabula smaragdina». Небо наверху, небо внизу. Звездное небо надо мной и моральный закон внутри меня, известный категорический императив Канта. Впрочем, старик Иммануил лукавил. Небесные светила не знают морали, у них иные законы. Скажи, что тебе приходит на ум, когда ты слышишь имя Парацельса?
– Желудок – алхимик в животе, – произнесла Соня, продолжая смотреть в темное окно.
Это высказывание она нашла на последних страницах лиловой тетради. Михаил Владимирович Свешников выписывал для себя кое-что из Парацельса в феврале 1919 года.
– Разумеется, – Радел кивнул, – переваривание пищи в определенном смысле процесс алхимический. Вообще человеческий организм – самое наглядное подтверждение того, как, в сущности, убога и беспомощна позитивистская наука. Вот ты занимаешься биологией, наукой о живом. Чем отличается живое от неживого, ты можешь объяснить?
– Определение живого есть в любом школьном учебнике. Если ты изучаешь историю медицины, должен знать.
– В учебниках перечислены признаки живого. Метаболизм, деление клеток, размножение, старение. Но нет строгого определения. Между тем ни один из названных признаков не является абсолютно специфическим именно для живого. Размножаются и кристаллы. Сложные химические каталитические реакции происходят и в неживых системах. Тебе никогда не приходило в голову, что биология – наука, предмет которой до сих пор не определен?
– Да, я читала об этом. Эрвин Бауэр, «Теоретическая биология». В тридцатые годы это направление стало модным. Но ненадолго.
– Нет, Софи. Это не просто модное направление. Это одна из истин, которая помогает победить первобытный трепет перед неведомым и стать творцом, а не тварью. Кстати, как ты относишься к алхимии?
– Хорошо отношусь. С интересом.
– Надеюсь, ты согласна, что без нее не было бы ни химии, ни медицины. Алхимия породила науку.
– Ей за это большое спасибо.
– Ты напрасно иронизируешь. Настоящий ученый, исследователь, должен опираться на вечные неизменные принципы. Они есть в алхимии, но их нет и не может быть в науке, которая вся сплошь состоит из зыбких догадок, смутных теорий. Одна гипотеза противоречит другой, каждая следующая опровергает предыдущую. Они рождаются, умирают, теряют смысл. Подумай об этом, Софи.
– Да, непременно. Но сейчас мне лень думать. Я устала и хочу спать.
– Голова все еще болит?
– Нет. Она и не болела. С чего ты взял?
– Ты очень бледная, глаза красные. Вообще выглядишь плохо.
– Да? – Соня взглянула в зеркало над спинкой сиденья. – По-моему, я выгляжу вполне нормально. Просто здесь такое освещение. Ты тоже бледный как мертвец.
За окном мелькали огни, ровный ряд фонарей вдоль дамбы, соединяющей остров с материком, а дальше, по обе стороны, холодное неспокойное море. Радиоголос объявил, что через несколько минут поезд прибудет в Зюльт-Ост.
Лицо Фрица странно заерзало, словно кто-то поправил невидимой рукой мягкую резиновую маску.
– Как мертвец. Мертвец, – повторил он и тихо засмеялся.
* * *Москва, 2007
– Проверь еще раз! – сердито сказал Зубову старик.
– Послушай, хватит дергаться. Рано или поздно она должна включить телефон.
– Ты предупредил ее, чтобы она его вообще никогда не выключала, чтобы постоянно была на связи? Предупредил или нет?