лекцию или выступать по телевизору,
или со всей важностью слушать в суде дело о разводе. Но он ничего этого не
делает, а наклоняется над ванной, одной рукой
опершись о фаянсовый борт, а другой пробуя воду. Странно.
Он принюхивается.
- Неплохо, да? Немножко мягко, немного, может быть, сладковато, трав не
столько, сколько написано на коробке,
но все же ничего.
Я киваю. Он мне улыбается; мне так хорошо, я чувствую такое блаженство,
что у меня перехватывает дыхание:
жить в крошечной комнате, в атмосфере водяных паров и запаха лаванды, что может
быть лучше?
Он выходит, возвращается с наручниками. Я протягиваю ему руки, и он мне
надевает наручники.
Ванна глубокая и наполнена на три четверти. Чтобы не наглотаться пены,
приходится поднимать подбородок.
Только закрыв кран, он смотрит на меня, снимает галстук и пиджак.
Я слышу, как он возится на кухне, ходит по плиточному полу, потом
(бесшумно или почти бесшумно) по ковру в
столовой.
"Делил со мной тайны души моей..." Я слышу голос Криса Кристоферсона
сквозь пену, которая забила мне уши.
Мы не слушали W.O.X.R. с тех пор, как я однажды сказала, уже не помню к чему,
что это - моя любимая радиостанция. Он
мне сказал, что по другой программе передают незнакомый отрывок из Вивальди,
который он никогда не слышал.
- Тебе незачем оправдываться, - плаксиво ответила я, - если хочешь,
переключай, это же твоя квартира.
Он состроил гримасу и ответил, что он сам это прекрасно знает; позже он
сказал мне, что это было не лучшее у
Вивальди, но послушать все же стоило.
"...А каждый вечер он согревал меня..." Он приходит с бокалом шабли в
правой руке... "Все свои завтра я отдам за
одно вчера..." убирая пену с моей щеки. Вино ледяное... "Тело Бобби рядом с
моим..."
Он одной рукой расстегивает жилет, делает три глотка вина.
- Его зовут Джимми. По телефону его можно принять за ирландца. Ты что-
нибудь слышала о массажистах-
ирландцах?
- Нет, - говорю я смеясь.
"...Любовь это другое название..."
- Я думала, они все шведы.
"...Больше нечего терять..."
- Я тоже, - говорит он, - шведы или французы.
"...Больше ничто не имеет значения, ничто..."
- Зачем он сюда придет?
"...Но ты свободна..."
- Чтобы хлопать в ладони на кухне, что за идиотский вопрос.
"...Ощущать добро так просто, господи..."
- Массаж, о котором ты мне рассказывала.
"...Ощущать добро мне было вполне достаточно..."
- Я решил, что тебе будет приятен еще один сеанс массажа.
Ну вот, нельзя ничего сказать и думать, что он забыл. Он очень внимателен
к тому, что ему говорят, к этому трудно
привыкнуть, это не часто встречается. Его ничто не может отвлечь или наоборот
заинтересовать сразу. Но он всегда делает
выводы из того, что видит и слышит. Если я ему читаю несколько строк из Ньюсуик
о какой-нибудь книге, он эту книгу на
следующей неделе обязательно купит. В одном из длинных субботних разговоров - мы
оба были полупьяны - он говорил
мне о шелковице, которую он летом собирал позади теткиного дома, когда ему было
девять лет.
- Шелковица? А ты шелковицу не любишь? Я ее обожаю!
Около полуночи он говорит мне, что пойдет купить газету. Через полчаса он
возвращается с Таймс и крафтовым
мешком, в котором лежит шелковица. Он ее моет, пока я просматриваю в газете
рубрики по театру и искусству. Он купил и
сливки; он заливает ими шелковицу, которую положил в глубокую салатницу. Мы едим
ее до тех пор, пока я говорю, что
больше не могу. Он доедает несколько ягод, плавающих в сливках.
- Но где ты ее нашел так поздно?
- А я ее выращиваю на углу Гринвич и Шестой авеню, - торжественно
отвечает он, допивая то, что еще оставалось в
салатнице.
Массажист приходит около восьми часов. На вид ему лет двадцать, он мал
ростом, коренастый, с длинными
светлыми волосами и мощными бицепсами, выступающими под синей футболкой. На нем
джинсы и эспадрильи, а в
дорожной сумке с надписью Исландские авиалинии он принес полотенце и масло для
массажа. Я снимаю рубашку и ложусь
ничком на кровать.
- Я хочу посмотреть, - объявляет он Джимми, который продолжает молчать, -
я хотел бы научиться массировать,
чтобы делать это, когда вы заняты.
- Я всегда свободен, - буркает Джимми, разминая мне плечи. Его руки,
смазанные маслом, гораздо больше, чем
можно предположить, увидев его рост, - они огромные и горячие. Руки у меня
расслабляются, и я с усилием закрываю рот.
Его ладони медленно массируют мне спину, глубоко вдавливая кожу. Он снова
массирует плечи, потом талию. Когда он
спускается ниже, мне хочется стонать.
- Дайте я попробую, - говорит он Джимми.
Большие руки оставляют меня. Веки мои тяжелеют, как будто я пытаюсь
открыть их под водой. Его руки по
сравнению с руками массажиста прохладные, их прикосновение легче. Массажист
поправляет - его, не говоря ни слова,
показывает, как надо, и снова я чувствую на себе прохладные руки, но теперь их
нажим стал четче. Ладони разминают мне
бедра, не трогая ягодиц, прикрытых полотенцем. Потом щиколотки. потом ступни.
Ученик и учитель завладевают каждый
одной ногой и осторожно массируют их.
Потом меня переворачивают. Я уже не сдерживаюсь и вздыхаю под нажимом
медвежьих лап, которые вдавливают
меня в постель. Он повторяет каждое движение массажиста, но гораздо более умело,
чем вначале. Мускулы мои
расслабляются и как бы раскисают. Кто-то покрывает меня простыней и гасит свет.
Я слышу легкий шорох - кто-то просовывает руку в пластиковую ручку.
Хлопает дверь холодильника. Они
открывают две банки пива. Несколько секунд они переговариваются шепотом, от чего
мне еще больше хочется спать.
- Двадцать пять долларов сверху.
Лампа у изголовья снова зажигается. Мне говорят, чтоб я легла посередине
кровати лицом вниз. Я слышу, как
открывают дверь ванной, потом до меня доносится звук, который производит
накрахмаленная простыня, через секунду на
меня набрасывается свежее полотенце. Кто-то расстегивает ремень.
Кожа на моей спине четко разделена на части. Те части, что
размассированы, расслаблены, лежат мягко под
простыней. Та кожа, что неприкрыта, напряжена.
- В чем дело, Джимми?
Я слышу, как парень бурчит:
- Вы не за того меня приняли. - Джимми прочищает горло.
- Вы не поняли, старина. - Голос у него мягкий и любезный.
- Я же сказал вам, что вы не сделаете ей ничего плохого. Я обещаю. Ведь
она не сопротивляется, нет? Соседей на
помощь не зовет? Это ее возбуждает, вот и все.
- Ну и бейте ее сами!
- Тридцать долларов!
Матрас проваливается под тяжестью человека, который садится на кровать
справа от меня. Меня слабо стегают, и я
прячу голову под руку.
- Таким темпом вы провозитесь до завтра...
Голос звучит рядом с моей головой. Я чувствую запах пива и пота. Матрас
шевелится еще раз, сидевший справа
человек поднимается. Кто-то берет меня за волосы и передвигает мою голову. Я
открываю глаза.
- Тридцать пять долларов.
Удары становятся сильнее. Наши лица почти соприкасаются. В его глазах
почти не видно белков, зрачки
расширились. Я уже не могу ни стонать, ни сопротивляться.
- Сорок долларов, - негромко говорит он. На лбу у него блестит пот.
Тот, кто надо мной, придавливает мою спину коленом, и от следующего удара
я ору во все горло. Я молча борюсь,
стараясь снять его руку с моей головы, отодвинуть свое лицо от него, дрыгая
ногами. Он хватает меня за запястья и грубо
сжимает их, снова хватает меня за волосы и оттягивает мне голову назад.
- Давай, мальчик, давай. Пятьдесят долларов, - свистящим шепотом выдыхает
он, прижимаясь своими губами к
моим. Следующий удар заставляет меня кричать внутри его рта, а следующий за ним
так силен, что я корчусь и вою.
- Все хорошо, Джимми, - говорит он так как сказал бы официанту, который
подал ему слишком большую порцию
жареного картофеля, или ребенку, который топает ногами, капризничая после
утомительного дня.
* * *
Все это время моя ежедневная жизнь днем оставалась такой же, как всегда:
я была независима, сама оплачивала
свои расходы (завтраки, плата за пустую квартиру, квитанции за газ и
электричество, дошедшие до минимума), сама
принимала решения, сама делала выбор. Но ночью я становилась полностью
зависимой, полностью на чужом иждивении.
От меня не ждали никаких решений. Я ни за что не несла ответственности, мне не
приходилось выбирать.
Я это обожала. Я это обожала. Обожала. Правда. Я это обожала.
С того мгновения, как я затворяла за собой дверь его квартиры, я знала,
что мне ничего больше не нужно делать,
что я здесь не для того, чтобы делать, а чтобы "быть сделанной". Другой человек
взял под контроль всю мою жизнь, вплоть
до самых интимных ее подробностей. Если я уже ничего не контролировала, взамен
мне было разрешено ни за что не
отвечать. Неделя за неделей чувство того, что я освобождена от всех забот
взрослого человека, приносило мне огромное
облегчение. "Хочешь, я завяжу тебе глаза?" - это был первый и последний
серьезный вопрос, который он мне задал. С этого
мгновения мне больше не пришлось принимать или отвергать (хотя один или два раза
мои возражения были составной
частью ритуала: они призваны были показать мое полное подчинение); речь больше
не шла ни о моих жизненных,
моральных или интеллектуальных вкусах, ни о последствиях моих поступков.
Оставалась только сладостная роскошь быть
зрительницей своей собственной жизни, полностью отказаться от своей
индивидуальности, беспредельно наслаждаться
отречением от собственной личности.
* * *
Я просыпаюсь с легким недомоганием. После завтрака лучше не становится, а
в одиннадцать часов мое состояние
ухудшается. В полдень меня начинает страшно трясти. Я заказываю куриный бульон,
мне его приносят в кабинет, но первая
же ложка кажется мне серной кислотой, а вторую я уже проглотить не могу. В три
часа я сознаю, что это не легкое
недомогание. Я вызываю секретаршу и говорю ей, что я больна и возвращаюсь к себе
домой.
Войдя в квартиру, я с трудом запираю за собой двери. Воздух в комнатах
затхлый. Жарко и душно. Перед
закрытыми окнами пляшет пыль, зеркало над камином ослепительно блестит. Я
добираюсь до кровати, не в силах унять
дрожь, но не могу влезть под одеяло. В конце концов натягиваю себе на плечи
покрывало. Когда я пробую оторвать голову
от подушки, чтобы встать и задернуть шторы, все плывет передо мной, и я
вынуждена закрыть глаза.
Из кошмара, в котором меня пожирают огненные муравьи, меня вырывает
телефонный звонок.
Я сдергиваю покрывало и подношу трубку к уху, не открывая глаз.
- Что-нибудь случилось? - спрашивает он.
- Должно быть, схватила инфекцию или что-то в этом духе.
Теперь я умираю от холода, как будто лежу на льду, а не на стеганом
одеяле.
- Я сейчас буду.
В трубке щелкает, потом начинает гудеть.
- Нет, - говорю я, кладя руку с трубкой на грудь. Я и вправду больна. В
разгар лета! Смешно, тем паче что я вообще
редко болею.
На этот раз меня будит дверной звонок. Я не шевелюсь. Звонок снова
прерывисто звонит. В конце концов, мне
кажется, что шум выносить тяжелее, чем встать. Я, не открывая глаз, тащусь к
двери. Я тупо повторяю ему, что я хочу
остаться дома, но он берет меня за руку, ногой закрывает дверь и ведет меня к
лифту.
- Я никого не выношу, когда я больна, ненавижу, чтобы около меня кто-
нибудь был, - едва слышно говорю я ему на
ухо. - Правда. Я хочу болеть в своей постели, - я даже повысила голос.
- Только не тогда, когда ты настолько больна, - говорит он, заталкивая
меня в лифт.
У меня так кружится голова, что я не могу ответить. Он почти несет меня
до такси, которое нас ждет. Потом снова
лифт, и вот я снова в постели, которую я теперь знаю лучше, чем свою, в одной из
его рубашек.
Я слышу, как сквозь туман:
- Я пойду куплю термометр.
Во рту у меня то все горит, то леденеет. Смутно слышу, как он говорит по
телефону.
Кто-то трясет меня за плечо.
- Это один мой друг. Он лечит на дому.
Надо мной склонился розовощекий мужчина, его зубы измазаны постным маслом
и движутся со страшной
скоростью. Потом он осматривает горло. Позже я снова слышу голос:
- ...пойдите в аптеку за...
Мне дают какие-то таблетки. Я снова пытаюсь объяснить, что не люблю
видеть кого бы то ни было, когда я больна,
и этому правилу никогда не изменяла с подростковых лет. Но у меня все тело болит
так, что всякое усилие мне кажется
чрезмерным.
Я просыпаюсь в строго обставленной комнате. На будильнике четыре часа
дня. Все мышцы у меня болят по-
прежнему, но голова больше не кружится.
- Вот это в самом деле называется поспать! Я рад, что ты проснулась, тебе
нужно принять еще таблетки.
- Что ты мне даешь?
- То, что Фред прописал. У тебя тяжелый грипп.
- А ты что тут делаешь?
- Здесь? - он строит гримасу. - Ей-богу, живу здесь.
Но я слишком еще слаба, чтобы шутить.
- Почему ты не на работе?
- Я их предупредил, - говорит он. - За тобой должен кто-нибудь ухаживать
еще несколько дней.
- Нет, - возражаю я, но едва сказав это, понимаю, что это неправда, что
он прав, оставаясь со мной дома. Я больше
ничего не говорю, он тоже.
* * *
Он оставался дома еще два дня и утро следующего. Мне пришлось лежать пять
дней в постели, а субботу и
воскресенье провести в гостиной на диване. Он купил больничный столик - сложную
штуку, покрашенную в белый цвет, на
ножках, с ящиком и с отделением для газет, - пичкал меня аспирином и
антибиотиками. Он делал мне какое-то пойло, и я
три дня подряд глотала его, не спрашивая, что я пью: это был, кажется,
абрикосовый сок, сок грейпфрута и ром, все горячее,
почти кипящее. Я сидела на его кровати в комнате с кондиционированным воздухом,
а за окнами пылал июль. В комнате
были задернуты занавески. Я прикрыла плечи его пуловером и глотала желтоватую
смесь, каждый раз глубоко засыпая
после. Позже он стал поить меня бульонами, потом молочными коктейлями (то
ванильным, то клубничным) и, наконец, он
перешел к нашим всегдашним обедам согласно своему обычному циклу. Мне стало
лучше. Голова стала ясной, но в теле по-
прежнему сохранялось такое ощущение, что я упала в пропасть. Он перенес в
спальню телевизор и положил пульт
дистанционного управления рядом со мной на подушку. Он покупал мне кучу
журналов. Вечером садился около кровати и
рассказывал, как дела у меня на работе (для чего специально ходил завтракать с
одним из моих сотрудников). Он научил
меня играть в покер и позволил мне выиграть. Ночью он спал на диване.
С восьми лет, когда я схватила оспу, никто никогда со мной так не
возился.
* * *
Сегодня я решила пойти купить подарок моей матери. Самое время: завтра ее
день рождения. Субботний день,
очень душно. Однако не скажешь, что на улице почти сорок градусов: в магазине
Сакса воздух ледяной, несмотря на то, что
магазин набит народом. Мы в ювелирном отделе рассматриваем браслеты и тонкие
золотые цепочки. Я выбираю один
браслет в форме сердца и другой, с крошечным букетиком эмалевых незабудок.
Именно в эту минуту он шепчет мне на ухо:
"Укради его!" Я подпрыгиваю, опрокидываю стопку свертков, которую стоящая рядом
женщина прислонила к прилавку.
Он исчезает в толпе.
Уши у меня горят так, что, кажется, вот-вот подожгут волосы. Я чувствую,
что кровь бросилась мне в лицо, вижу,
как на запястье пульсирует жилка. Потом я гляжу уже только на свою правую руку:
она сама зажала в кулаке браслет в
форме сердца.
Продавщица совсем рядом со мной, справа. К ней обращаются одновременно
три покупателя. У нее круги под
глазами, и улыбается она как-то натянуто. Тоненький голос внутри меня говорит:
нехорошо воровать по субботам.
Посмотри на нее: она вцепилась в край прилавка, как будто она в осаде, она
устала и особенно от того, что ей приходится
быть вежливой. Ей очень хотелось бы крикнуть всем нам здесь: "Дайте мне
вздохнуть! Уходите! Дайте мне вернуться
домой!" - Какой мерзкий поступок, - продолжает голос. - Ты могла бы своровать во
вторник утром. И подумать только, что
ты все эти годы ничего не своровала, даже жетон, упавший на пол в кабине
телефона-автомата. Начинать в твоем возрасте!
Я беру второй браслет в правую руку, беру цепочку и говорю продавщице, что я
хочу их купить. Она улыбается мне и
отвечает, глядя на браслет: "Мне тоже он очень нравится".
Я быстро расплачиваюсь, беру бумажный пакетик с украшениями и бросаюсь
вон из магазина. Он стоит,
прислонившись к стене у остановки автобуса на 15-й улице. Он делает мне знак
рукой и одновременно останавливает такси.
Открывает дверцу, ждет пока я перейду улицу и сяду, забившись поглубже.
- Неплохо, - говорит он, когда такси отъезжает. - Довольно быстро.